Лев Павлищев
Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники

   Отдых от жизни тяжелой
   Могила одна лишь дает, —
   Пусть же с улыбкой веселой
   Страдалица к смерти идет…
Ольга Павлищева

Глава I

   В течение очень долгого времени писал я для себя воспоминания о моем детстве, юности и дальнейших затем событиях моей жизни. Воспоминания эти, касающиеся меня лично, не могут, большею частию, представлять особенного интереса для читающей публики. Всякий из нас, людей обыкновенных, прошедших, впрочем, далеко не усеянную розами жизненную школу, если не записывает, то сохраняет в душе воспоминания, которыми считает совершенно излишним делиться с посторонними: личность человека заурядного никого не может интересовать, хотя и эти люди несут тоже весьма нелегкий жизненный крест, а может быть, и несравненно более испытывают «скорбь, гнев и нужду», чем люди выдающиеся. Но публике до этих иеремиад ровно никакого дела нет.
   Вот почему я и не вижу надобности предавать гласности целиком все мои воспоминания.
   Но среди этих воспоминаний, – скажу без самоуверенности, – находятся страницы, которые мне было бы просто грешно не сообщить читателям. Разумею под этими страницами выдержки из моих воспоминаний, которые относятся к родителям и родственникам незабвенной, неизгладимой памяти поэта нашего, Александра Сергеевича Пушкина, и в особенности к единственной сестре его, Ольге Сергеевне Павлищевой – матери моей. Будучи старше его, она скончалась с лишком тридцать лет спустя после безвременной смерти брата.
   Пушкин принадлежит не только своим кровным родным, но и всей России, а потому и личность горячо любимой им сестры не должна отнюдь оставаться в совершенной тени.
   В покойной матери моей Александр Сергеевич видел не только сестру родную, но своего искреннего друга; с ней – с детского возраста своего – он отводил душу и делился вдохновениями, осуществляемыми его внезапно угасшею лирой. Не чуждая – как увидим ниже – поэтического творчества, мать моя была первоначальным его товарищем. Перед нею он ничего не скрывал; впрочем, его честной, вполне рыцарской душе и скрывать перед горячо любимой им сестрою было нечего: характеры их были как нельзя более схожи; чуткая ко всему возвышенному, мать моя была, в глазах моего дяди, идеалом женщины теплой, отзывчивой, благородной, что видно из его к ней отношений.
   После всего этого не могу допустить предположения, что часть моих записок, в которой упоминаю в главных чертах о покойной Ольге Сергеевне, не заинтересует всякого, кому мало-мальски дорога память ее брата.
   В этом отрывке из моих воспоминаний описан мною, хотя весьма неполно, но, смею сказать, добросовестно, домашний быт родителей Александра Сергеевича и Ольги Сергеевны, характер матери моей, дни ее молодости, замужество, общество, в котором она вращалась, и, наконец, страдальческая ее кончина.
   Не будучи чуждой литературного творчества, Ольга Сергеевна никогда не делилась с публикой своими произведениями, находя, что, – как она выражалась, – le jeu ne vaut pas la chandelle (игра не стоит свечки), а в 1854 году она, занимаясь бывшим тогда в моде спиритизмом (который впоследствии сама же осмеяла в одном из приводимых мною ниже предсмертных ее стихотворений «Что такое спиритизм»), – сожгла без моего ведома, повинуясь явившейся будто бы ей тени Александра Сергеевича, почти все свои старинные рукописи, в числе которых первое по интересу место занимали веденные ею с молодых лет на французском языке записки, озаглавленные «Mes souvenirs» («Мои воспоминания» (фр.)). В записках этих весьма интересно была изложена хроника семейств Пушкиных, Ганнибаловых и характеристика посещавших дом ее родителей литераторов и общественных деятелей первой половины текущего столетия. Не имея никакой возможности пополнить этот пробел в моих воспоминаниях, я ограничился только тем, что мать моя сообщала мне изустно. Не подвергся, к счастию, истреблению хранящийся у меня альбом со стихами ее на французском языке и списанными ею любимыми произведениями ее брата, Жуковского, Дельвига, Баратынского, князя Вяземского, Мятлева, Веневитинова и других писателей пушкинской плеяды. Из этого альбома привожу несколько ее произведений, и, кроме того, сохранившиеся у меня на отдельных листках ее предсмертные стихотворения – русские и французские, которые она писала довольно четко, несмотря на постигшую ее неизлечимую глазную болезнь – умерла она почти слепая.
   Наконец я счел не лишним записать в моих воспоминаниях и некоторые семейные легенды пушкинские. Для большинства читателей легенды эти, носящие на себе мистический характер, столь осмеянный нашим положительным веком, не могут представлять особенного интереса, но отвожу им место потому, что, завлекая мать мою в мир фантазий, они способствовали мистическому настроению ума ее. Делаю это и потому, что какие бы то ни было события в семействе Ольги Сергеевны – будь даже они и плодом галлюцинации – имеют для меня, как для сына ее, немалое значение. Впрочем, из множества подобных таинственных происшествий привожу – как сказал выше – только те, о которых мать моя любила вспоминать в кружке своих друзей и которые, так сказать, не прошли для нее бесследно, содействуя ее поэтическим вдохновениям.
   В заключение не могу не сказать следующее.
   До настоящего времени никто из биографов покойного моего дяди, – как это ни покажется странным, – не отвел единственной, родной сестре его, матери моей Ольге Сергеевне, подобающего ей места, между тем как, распространяясь о младшем брате поэта, господа эти толковали усердно и о няньке матери моей и его, Ирине Родионовне (нашедшей себе место и на картине Ге – «Пушкин, читающий свои стихи Пущину»), личности полуграмотной и ровно ничем не замечательной в сущности, кроме сообщаемых ею россказней о богатыре Еруслане Лазаревиче, царе Салтане и прочих, в этом роде, народных басен. Этого мало. Из представленных мною на Пушкинскую выставку в Москве – во время открытия памятника дяде в 1880 году – семейных портретов воспроизведены только в «Пушкинском альбоме», изданном при содействии г. Поливанова, портреты его брата, Льва Сергеевича, и бабки моей Надежды Осиповны, работы графа де Местра, имеющиеся только у меня. Между тем г. Поливанов, выпросивший тогда у меня портреты для снятия с них изображений, не знаю почему, счел излишним воспроизвести предъявленный ему мною портрет старшей сестры поэта вместе с остальными двумя и, отсылая мне их обратно, не потрудился мне объяснить причину такого недосмотра.
   Все эти пробелы о незабвенной матери моей считаю сыновним долгом пополнить насколько возможно и вместе с тем приложить к моим воспоминаниям копию с портрета покойной. Оригинал портрета – работы подруги Ольги Сергеевны, Варвары Федоровны Черновой, которая нарисовала его акварелью в 1844 году, когда мать моя гостила у нее в Пулавах.
   Покойная мать моя, Ольга Сергеевна Павлищева, единственная дочь Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных, родилась в Петербурге 20 октября 1797 года, следовательно, была старше своего брата поэта годом и пятью месяцами, а младшего брата Льва Сергеевича – почти четырьмя годами. Другие младшие ее четыре брата – Николай, Павел, Михаил, Платон и сестра София скончались в малолетстве.
   Отец ее, Сергей Львович, сын артиллерии полковника Льва Александровича Пушкина и Ольги Васильевны, рожденной Чичериной, второй жены последнего, имел трех братьев по первому браку отца, а именно: Николая, артиллерии полковника, вступившего в брак с сестрою писателя Измайлова, Петра и Александра, тоже служивших в артиллерии; а по второму – известного деятеля в литературной среде Василия, скончавшегося в 1830 году, и двух сестер: Анну, умершую в девицах, и Елизавету, вышедшую замуж за камергера Матвея Михайловича Сонцова.
   Сергей Львович записан был с малолетства в лейб-гвардии Измайловский полк, а потом переведен в гвардейский Егерский. Выйдя в отставку в 1798 году, после рождения моей матери, он переехал с семейством в Москву, а в 1814 году опять поступил на службу и управлял Комиссариатскою комиссией резервной армии в Варшаве, где и прожил около года, после чего, выйдя вторично в отставку с чином V класса, соединился с женою и детьми в Петербурге. Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич находились при родителях, а Александр Сергеевич обучался в Царскосельском лицее.
   Дед мой, получив образование французское, имел, можно сказать, и склад ума французский. Зная всего понемногу, отличаясь превосходною памятью, он питался преимущественно французскою литературой, писал прекрасные французские стихи, даже целые повести в стихах, и был душою общества, устраивая домашние спектакли, собрания и игры – jeux d’esprit[1], причем отличался и в каламбурах, и в разнообразных, принимаемых им на себя, актерских ролях. Мастерским чтением его комедий Мольера восхищались все, а остроты его, из числа коих некоторые, со слов моей матери, приведены в собранных покойным П. В. Анненковым материалах для биографии Александра Сергеевича, ходили по рукам. Французские же его повести написаны были им в альбоме, принадлежавшем родственнице поэта Мицкевича, госпоже Воловской, с которой дед мой встречался в Варшаве.
   При своем легкомысленном направлении Сергей Львович хотя и читал книги серьезные, но не любил в беседе своей затрагивать политические и экономические вопросы, и, несмотря на то, что перечитал у себя все творения французских энциклопедистов прошлого века, избегал в обществе всяких философских прений и разговоров мало-мальски серьезных. В жизни практической он всегда был наивен: поручив управление своим Болдинским имением в Нижегородской губернии своему крепостному человеку М. К-ву, дед в это поместье не заглядывал, чем К-в и воспользовался, кончив тем, что сам разбогател. Так же небрежно дед следил за делами и Михайловского имения, и только в 1836 году, по смерти Надежды Осиповны, отец мой, Николай Иванович Павлищев, проездом из Петербурга в Варшаву, проведя в Михайловском летнее время, выпросил у Сергея Львовича разрешение сменить плута управляющего и завести новые порядки, значительно увеличившие поземельный доход. Распоряжения отца моего по этому предмету изложены в приобщаемой к этим воспоминаниям переписке его с Александром Сергеевичем. Не имея ни малейшего понятия о сельском хозяйстве, дед мой довольствовался присылаемыми из Михайловского двумя-тремя возами домашней замороженной птицы и масла, с прибавкой сотен двух-трех рублей ассигнациями, и не терпел занятий по хозяйству до такой степени, что, когда к нему прибыла из деревни депутация крестьян с весьма основательными жалобами на мошенника управляющего, прогнал ее, не расспросив в чем дело. Да и бабка моя, Надежда Осиповна, которой Сергей Львович предоставил, ради своих сибаритских привычек, дела по хозяйству, хотя и была практичнее своего мужа до некоторой степени, но едва ли знала и ведала настоящую цену вещам, а потому в итоге всегда у них получался минус, а не плюс, на что и намекнул в одной из своих сатир Мятлев, под названием «Сельское хозяйство, быль на Руси»:
 
Вот управляют как у нас:
Все минус, а не плюс.
Ке вуле ву ке л’о н фасе?
Он не се па ле Рюсс.[2]
 
   При таком отношении к практическому быту мой дед и бабка нуждались постоянно, что и отзывалось на детях, не всегда получавших от родителей деньги даже на мелкие расходы. Парадные комнаты освещались канделябрами, а в комнате моей матери, продававшей зачастую свои брошки и серьги, чтобы справить себе новое платье, горела сальная свеча, купленная Ольгою Сергеевной на сбереженные ею деньги.
   Зато в доме деда и бабки благоденствовала и процветала поэзия, а благоденствовала и процветала она до такой степени, что и в передней Пушкиных поклонялись музе доморощенные стихотворцы из многочисленной дворни обоего пола, знаменитый представитель которой, Никита Тимофеевич, поклонявшийся одновременно и древнему богу Вакху, – на общем основании, – состряпал нечто в роде баллады, переделанной им из сказок о «Соловье разбойнике, богатыре широкогрудом Еруслане Лазаревиче и златокудрой царевне Миликтрисе Кирбитьевне». Безграмотная рукопись Тимофеевича, в конце которой нарисован им в ужасном, по его мнению, виде Змей Горынич, долгое время хранилась у моей матери, – затеряна при переезде Ольги Сергеевны в 1851 году из Варшавы в Петербург.
   Дед мой по природе своей отличался добрым, благородным сердцем, но, увы! и самодурством. Будучи в высшей степени вспыльчив, он во время порывов гнева забывался. Порывы эти продолжались у него, впрочем, недолго, и, придя в себя, он раскаивался и просил извинения. Так, однажды дед мой в припадке гнева дал довольно внушительное физическое наставление автору баллады о «Соловье разбойнике» за плохо вычищенные сапоги или разбитие лампы, наверное не знаю, но после этого наставления почувствовал такое сильное угрызение совести, что, надев шляпу, выскочил на улицу и более четверти часа просидел на тумбе, заливаясь горчайшими слезами. Так рассказывала мне об этом случае мать.
   Сергей Львович, женившийся на внучке Ибрагима (Авраама) Петровича Ганнибала, негра Петра Великого, состоял с женой своей, Надеждой Осиповной, в родстве, так как мать ее, Марья Алексеевна Ганнибал, рожденная Пушкина, приходилась ему внучатной сестрою.
   Надежда Осиповна была необыкновенно хороша собою, и в свете прозвали ее совершенно справедливо «прекрасною креолкой» (la belle creole). В полном блеске красоты своей бабка моя изображена на доставшемся мне, как выше я упомянул, единственном ее портрете на слоновой кости работы французского эмигранта графа Ксаверия де Местра, автора многих литературных произведений, между прочим, «Voyage autour de ma chambre»[3]; граф любил посвящать свои досуги и портретной живописи.
   По своему знанию французской литературы и светскости бабка моя совершенно сошлась с своим мужем: в имеющихся у меня ее письмах к дочери замечается безукоризненный стиль какой-нибудь Севинье, а проводя свою молодость сначала в Москве, потом в Петербурге, среди шумных забав большого света, Надежда Осиповна очаровывала общество красотою, остроумием и неподдельною веселостью.
   По характеру своему, напротив того, она резко отличалась от Сергея Львовича: никогда не выходя из себя, не возвышая голоса, она умела, что называется, дуться по дням, месяцам и даже целым годам. Так, рассердясь за что-то на Александра Сергеевича, которому в детстве доставалось от нее гораздо больше, чем другим детям, она играла с ним в молчанку круглый год, проживая под одною кровлею; оттого дети, предпочитая взбалмошные выходки и острастки Сергея Львовича игре в молчанку Надежды Осиповны, боялись ее несравненно более, чем отца.
   Эта черта своеобразного характера бабки моей особенно проявилась резко относительно моего отца, Николая Ивановича, после его свадьбы. Но об этом будет мною сказано в своем месте.
   Не могу не упомянуть кстати, со слов моей матери, о наказаниях, придуманных Надеждой Осиповной для моего дяди Александра Сергеевича, чтобы отучить его в детстве от двух привычек: тереть свои ладони одна о другую и терять носовые платки; для искоренения первой из этих привычек она завязала ему руки назад на целый день, проморив его голодом; для искоренения же второй – прибегала к следующему: «Жалую тебя моим бессменным адъютантом, се dont je te felici-te (с чем тебя поздравляю)», – сказала она дяде, подавая ему курточку. На курточке красовался пришитый, в виде аксельбанта, носовой платок. Аксельбанты менялись в неделю два раза; при аксельбантах она заставляла его и к гостям выходить. В итоге получился требуемый результат – Александр Сергеевич перестал и ладони тереть, и платки терять.
   Укажу, кроме того, и на следующую странность моей бабки: она терпеть не могла заживаться на одном и том же месте и любила менять квартиры: если переезжать, паче чаянья, было нельзя, то она превращала, не спрашивая Сергея Львовича, снисходившего к ее причудам, кабинет его в гостиную, спальню в столовую и обратно, меняя обои, переставляя мебель и прочее.
   Сергей Львович пережил свою жену на 12 с лишком лет, а сына-поэта – на 11 лет, скончался он в июле 1848 года, а бабка – в 1836 году, в самый день Пасхи, во время заутрени. Но и об этом скажу ниже более подробно.

Глава II

   Восприемником матери моей Ольги Сергеевны был брат ее деда с материнской стороны генерал-поручик Иван Ибрагимович Ганнибал, сын крестника Петра Великого, негра Ибрагима (Авраама) Петровича, родоначальника Ганнибалов, Наваринский герой и основатель Херсона, где ему воздвигнут и памятник.
   Александр Сергеевич, воспевая его в своей родословной, говорит так:
 
И был отец он[4] Ганнибала,[5]
Пред кем, средь гибельных пучин,
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин…
 
   Как известно уже из упомянутых мною выше собранных П.В. Анненковым материалов, в числе которых занимает одно из первых мест эпизод о детстве Александра Сергеевича, написанный моим отцом, Николаем Ивановичем Павлищевым, со слов покойной Ольги Сергеевны, Иван Ибрагимович (скончавшийся в 1800 году) был опекуном племянницы своей, бабки моей Надежды Осиповны. Он употребил все меры расторгнуть второй брак своего брата Осипа, который при живой жене своей, Марии Алексеевне, обвенчался, при помощи фальшивого свидетельства о смерти супруги, с Устиньей Ермолаевной Толстой, и достигнул цели; энергически вступился Иван Ибрагимович за права брошенной своей невестки. Марье Алексеевне вследствие этого отдана была дочь ее, Надежда Осиповна, а муж ее, второй брак которого был уничтожен, поселился в своей вотчине Михайловском, где и скончался в 1807 году, когда матери моей, т. е. внучке его, было уже десять лет; не видался он, со времени окончания дела, ни с дочерью, ни с женой Марьей Алексеевной, которая по окончании бракоразводного процесса, продав соседнее свое имение Кобрино и приобретя подмосковное сельцо Захарьино, поселилась в доме своего зятя Сергея Львовича и не покидала уже этот дом до самой своей смерти в 1819 году. Затем какая судьба постигла обманутую Осипом Ибрагимовичем Устинью Ермолаевну – мне неизвестно.
   Окончательно поселясь у Пушкиных, Марья Алексеевна Ганнибал была первой наставницей своей внучки и внуков. Обладая изящным слогом, которым любовались все, читавшие ее письма, она обучала мать мою и братьев ее Александра и Льва Сергеевичей сначала русской грамоте, а впоследствии и русской словесности. Как она, так и дядя их Василий Львович, возивший в 1811 году Александра Сергеевича для определения в Царскосельский лицей, имели на молодых Пушкиных самое благотворное влияние своими кроткими внушениями, религиозными убеждениями и возвышенною душою. Пользовавшийся всеобщим уважением Василий Львович резко отличался своим характером от своего брата Сергея: мать моя не помнит, сердился ли он когда-нибудь и возвышал ли голос, а если разошелся с своей легкомысленной женой Капитолиной Михайловной, рожденной Вышеславской, то отнюдь не по своей вине, и понятно, что все, кто его только знал и любил (а знала его и любила вся Москва), очутились безусловно на его стороне. Василий Львович был настолько умен, что не обижался, если иногда над ним друзья его и подшучивали. Так он расхохотался хотя меткой, но исполненной деликатности шутке своего большого приятеля, литератора И. И. Дмитриева, выразившейся в форме напечатанного только для тесного кружка друзей стихотворения «Путешествие Василия Львовича в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия», с нарисованной на Василия Львовича карикатурой. Не рассердился он и на выходку того же Дмитриева, когда последний сказал ему: «Эх, брат, Василий Львович! много, много написал ты на своем веку, а все-таки лучшее твое произведение – нецензурный «Опасный сосед», да и тот приписывают не тебе, а твоему племяннику».
   Василий Львович, когда приехал в Петербург погостить у своего брата, ввел его в кружок первоклассных литераторов: Дмитриев, Жуковский, историограф Карамзин, Батюшков, князь Вяземский стали обычными посетителями моего деда. Впоследствии, с выпуском Александра Сергеевича из лицея, а Льва Сергеевича из университетского пансиона, кружок этот увеличился товарищами и друзьями дяди Александра – бароном А.А. Дельвигом, В.В. Кюхельбекером, А.С. Грибоедовым, бароном М.А. Корфом, П.А. Плетневым, Е.А. Баратынским и С.А. Соболевским, из числа которых Пушкин особенно был дружен с двумя первыми и Плетневым, а впоследствии с Соболевским и Данзасом.
   Итак, Марья Алексеевна Ганнибал и Василий Львович Пушкин были первыми руководителями моей матери. Имели также влияние на ее нравственное воспитание и незабвенные тетки ее по отцу – Анна Львовна Пушкина, скончавшаяся в девицах, и Елизавета Львовна, вышедшая замуж за душевного друга Сергея Львовича – Матвея Михайловича Сонцова, превосходившего моего деда в остротах и шутках; на этой-то почве они и сошлись после следующей шутки Матвея Михайловича: «Вот, милый друг, Пушкин, ты говоришь, что фамилия Пушкиных древнее фамилии моей – Сонцовых; быть может, по геральдике, а не по существу: сон был известен вселенной, когда ей о пушке еще и не снилось».
   Общей нянею моей матери и братьев ее была получившая отпускную, приписанная по Кобрину и воспетая Александром Сергеевичем Ирина Родионовна, как известно, в следующих стихах:
 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня… и проч.
 
   Приставленная сперва к моей матери, со дня рождения Ольги Сергеевны, она уже потом стала няней ее братьев, отдавая все-таки предпочтение первенцу – Ольге Сергеевне, – что и доказала, переехав в дом отца моего тотчас после его свадьбы, где мать моя и закрыла ей глаза в конце 1828 года.
   Как выше сказано, Ольга Сергеевна обучалась отечественному языку у своей бабки, Марьи Алексеевны Ганнибал, а Закон Божий преподавал ей священник Мариинского института Александр Иванович Беликов до ее семнадцатилетнего возраста. Обладая в совершенстве французским языком, он сделался известным прекрасным переводом своим по-русски «Духа Масильона», а также красноречивыми проповедями. В гостиной Пушкиных он беседовал с пользовавшимися широким – a deux battants (двери нараспашку (фр.)) – гостеприимством деда моего и бабки французскими эмигрантами на их же языке и весьма ловко, при возникающих во время этих бесед с поклонниками Дидро и Вольтера прениях, поражал собственным же оружием этих господ – колкой насмешкой. Беликов, как мне рассказывала мать, продолжал посещать дом деда и бабки еще долгое время по окончании ее воспитания и неоднократно, ведя с нею философские в духе христианства разговоры, увещевал ее не предаваться чтению имевшихся у ее родителей произведений софистов прошлого века, называя их по-французски же: «les apotres du diable» («апостолы дьявола» (фр.)), причем подарил ей на память составленное неизвестным испанским автором и переведенное на русский язык сочинение в трех частях, под названием: «Торжество Евангелия, или Записки светского человека, обратившегося от заблуждений новой философии. Сочинение, в котором победоносным образом поражаются лжемудрствования неверия и в коем доказывается истина христианской веры». Подарок Беликова, составляющий ныне, если не ошибаюсь, библиографическую редкость, мать моя считала весьма ценным и подарила мне его на память, в свою очередь, в день моего поступления в университет. Книгу эту я храню как священное для меня о моей матери воспоминание.
   Беликов умел снискивать себе расположение всех, кто только посещал дом моего деда и бабки, своей сдержанностью, безобидным остроумием и, несмотря на свою рясу, салонным тактом. Уважал его и перебывавший в этом семействе легион иностранных гувернеров и гувернанток. Затем скажу и об этих господах пару слов.
   Именно господ и госпожей этих перебывал легион: имена же их знает один Господь; из них выбираю эссенцию, а именно, несносного, капризного самодура Русло да достойного его преемника, по тем же качествам, Шеделя, в руках которых находилось обучение детей всем почти наукам. К счастию, не отдали в их распоряжение русский язык да православный катехизис.
   Из них Русло, а не Шедель, как ошибочно сказано в материалах Анненкова, нанес оскорбление юному своему питомцу Александру Сергеевичу, одиннадцатилетнему ребенку, расхохотавшись ему в глаза, когда ребенок написал для своих лет вполне гениальную стихотворную шутку «La Tolyade» («Толиада» (фр.)) в подражание «Генриаде». Изображая битву между карлами и карлицами, дядя прочел гувернеру начальное четверостишие:
 
Je chante ce combat que Toly remporta,
Оu maint guerrier perit, оn Paul se signala,
Nicolas Maturin et la belle Nitouche,
Dont la main fut le prix d’une terible escarmouche.[6]
 
   Русло довел Александра Сергеевича до слез, осмеяв безжалостно всякое слово этого четверостишия, и, имея сам претензию писать французские стихи не хуже Корнеля и Расина, рассудил, мало того, пожаловаться еще неумолимой Надежде Осиповне, обвиняя ребенка в лености и праздности. Разумеется, в глазах Надежды Осиповны дитя оказалось виноватым, а самодур правым, и она, не знаю каким образом, наказала сына, а самодуру за педагогический талант прибавила жалованье. Оскорбленный ребенок разорвал и бросил в печку стихи свои, а непомерно усердного наставника возненавидел со всем пылом африканской своей крови.