– Так ты понял всё расположение войск? – перебил его князь Андрей.
   – Да, то есть как? – сказал Пьер, – как невоенный человек, я не могу сказать, чтобы вполне, но все-таки понял общее расположение.
   – Eh biens, vous êtes plus avancé que qui cela soit,[625] – сказал князь Андрей.
   – То есть как? – сказал Pierre, с недоумением через очки глядя на Андрея.
   – То[626] есть, что никто ничего[627] не понимает,[628] как и должно быть, – сказал князь Андрей.
   – Да, да, – отвечал он на удивленный взгляд Pierr’а.[629]
   – То есть как же ты это понимаешь. Ведь есть же les lois.[630] Ведь, например, я сам видел, как на левом фланге Бенигсен нашел, что войска стоят слишком далеко назади для взаимного подкрепления и выдвинул их вперед.
   Князь Андрей сухо, неприятно рассмеялся.
   – Выдвинул вперед корпус Тучкова, я был там, я видел. А ты знаешь, зачем он выдвинул? А затем, что глупее этого уж ничего нельзя сделать.
   – Ну, как же однако, – возражал Pierre, избегая взгляда своего бывшего друга, – все обсуживали этот вопрос. И в такую минуту, я думаю, нельзя быть легкомысленным.[631]
   Князь Андрей захохотал так же, как смеялся его отец (Pierr’а поразило это сходство).
   – В такую минуту, – повторил он. – Для них, для тех, с которыми ты там объезжал позицию, эта минута только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить крестик и звездочку лишнюю.
   Расставлять и переставлять нечего, потому что всякая диспозиция не имеет смысла, а так как ils sont payes pour cela,[632] им надо притворяться, что они что-нибудь делают.
   – Однако всегда успех и неуспех сражения объясняют неправильными распоряжениями, – сказал Pierre, оглядываясь на Тимохина за подтверждением и на лице его находя согласие с своим мнением, точно такое же, какое и находил в нем князь Андрей, когда случайно взглядывал на него.
   – А я тебе говорю, что всё это вздор и что ежели бы что-нибудь зависело от распоряжений штабов, то я бы был там и делал бы распоряжения, а вместо того я имею честь служить здесь, в полку, вот с этими господами и считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день, а не от них....
   Pierre молчал.
   Офицеры, напившись чаю и не понимая того, что говорилось,[633] ушли.
   – Но трудно тебе дать понять всю пучину этой лжи, всю отдаленность понятия о войне до действительности.[634] Я это понимаю, 1) потому что я испытал войну во всех видах, 2) потому что я не боюсь прослыть трусом – j’ai fait mes preuves.[635] Ну, начать с того, что сраженья, чтобы войска дрались, никогда не бывает и завтра не будет.
   – Это я не понимаю, – сказал Pierre. – Идут же одни на других и сражаются.
   – Нет, идут, стреляют и пугают друг друга. Головин, адмирал, рассказывает, что в Японии всё искусство военное основано на том, что рисуют картины изображения ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас, которые знаем, что это наряженные, но мы делаем то же самое. Говорится в III: «Culbuta les dragons russes. Ils rejetta» и т. д., ils abordèrent à bayonettes.[636] Этого никогда не бывает и не может быть. Ни один полк никогда не рубил саблями и не колол штыками, а только делал вид, что хочет колоть, и враги пугались и бежали. Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, что[бы] помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня. Моя цель только, чтобы они шли вместе и испугали бы французов и чтобы французы прежде нас испугались. Никогда не было и не бывает, чтобы два полка сошлись и дрались, и не может быть (про Шенграбен писали, что мы так сошлись с французами. Я был там. Это – неправда: французы побежали). Ежели бы сошлись, то кололись бы до тех пор, пока всех бы перебили или переранили, а этого никогда не бывает. В доказательство тебе скажу даже, что существует кавалерия только для того, чтобы пугать, потому что физически невозможно кавалеристу убить пехотинца с ружьем. А ежели бьют пехот[инца], то когда он испугался и бежит, да и тогда ничего не могут сделать, потому что ни один солдат не умеет рубить, да и самые лучшие рубаки самой лучшей саблей не убьют человека, который бы даже не оборонялся. Они только могут царапать. Штыками тоже бьют только лежачих. Поди завтра на перевязочный пункт и посмотри. На 1000 ран пульных и ядерных ты найдешь одну à l’armе blanche.[637] Всё дело в том, чтобы испугаться после неприятеля, а неприятеля испугать прежде. И вся цель, чтобы[638] разбежалось как можно меньше, потому что все боятся. Я не боялся, когда шел со знаменем под Аустерлицем,[639] но это можно сделать в продолжение 1/2 часа из 24-х. А когда я стоял под огнем в Смоленске, то я едва удерживался, чтобы не бросить батальон и не убежать. Так и все. Стало быть, всё, что говорится о храбрости и мужестве войск – всё вздор.[640] Теперь второе: распоряжений никаких главнокомандующий в сражении никогда не делает, и это невозможно, потому что всё решается мгновенно. Расчетов никаких не может быть, потому что, как я тебе говорил, я не могу отвечать, чтобы мой батальон завтра не побежал с 3-го выстрела и тоже чтобы не заставил побежать от себя целую дивизию. Распоряжений нет, но есть некоторая ловкость главнокомандующего: солгать вовремя, накормить, напоить во-время и опять, главное, не испугаться, а испугать противника и, главное, не пренебрегать никакими средствами, ни обманом, ни изменой, ни убийством пленных. Нужны не достоинства, а отсутствие честных свойств и ума. Нужно, как Фридрих, напасть на беззащитную Померанию, Саксонию. Нужно убить пленных и предоставить льстецам, которые во всем совершившемся и давшем власть найдут великое, как нашли предков Наполеону. Ведь ты заметь, кто полководцы у Наполеона, и нас уверяют, что это всё – гении: зять, пасынок, брат, как будто могло это так случайно совпасть: родство с талантом военным. Не родство совпало, а для того, чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством, а ничтожных много. Ежели бы кинуть жребий, было бы то же.
   – Да, но как же установились такие противуположные мнения? – спросил Pierre.[641]
   – Как установилось? Как установилась всякая ложь, которая со всех сторон окружает нас и которая, очевидно, должна быть тем сильнее, чем хуже то дело, которое служит ей предметом. А война есть самое гадкое дело и потому всё, что говорят о войне, – всё ложь и ложь.
   Сколько сот раз я видал людей, которые в сражении бежали (это всегда бывает) или спрятавшись сидели, ждали позора и вдруг узнавали по реляции, что они были герои и прорвали, опрокинули или сломили врагов и потом твердо и от всей души верили, что это была правда. Другие бежали от страха, натыкались на неприятеля и неприятель бежал от них,[642] и потом уверялось, что они, влекомые мужеством, свойственным сынам России, бросились на врага и сломили его. А потом[643] оба неприятеля служат благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют) и провозглашают победу. Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать древа познания добра и зла.
   Они ходили теперь перед сараем, солнце уже зашло, и звезды выходили над березками, левая сторона не была закрыта длинными тучами, поднимался ветерок. Со всех сторон виднелись огни наши и вдалеке огни французов, казавшиеся в ночи особенно близкими.[644]
   По дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей и послышались гортанные голоса двух немцев. Они близко ехали, и Pierre с Андреем невольно услыхали следующие фразы:
   – Der Krieg muss im Raum verlegt werden. Der Ansicht kann ich nicht genug Preis geben.[645]
   – Warum nicht, sogar bis Kazan,[646] – сказал другой.
   – Der Zweck ist nur den Feind zu schwächen, so kann man gewiss nicht den Verlust der Privat-Personen in Achtung nehmen.
   – Jawohl,[647] – послышался басистый, в себе самоуверенный немецкий голос, и Clauseviz[648] с другим немцем, важные люди при штабе, проехали.
   – Да, im Raum verlegen,[649] – повторил, смеясь, князь Андрей. – Im Raum-то[650] у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это – всё равно.[651]
   – И всё – немцы, и в штабе всё немцы, – сказал Pierre.
   – Это – море, в котором – редкие острова русские. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить, славные учителя.[652] Одно, что бы я[653] сделал, ежели бы имел власть, это – не брать пленных.[654]
   Что такое пленные? Это рыцарство. Они враги мои, они преступники все по моим понятиям. Надо их казнить. Ежели они – враги мои, то не могут быть друзьями, как бы Александр Павлович ни разговаривал в Тильзите.
   Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну – вот что скверно – наряжались в страшн[ое], как М. и М., великодушничали и т. п. И всё это великодушие оттого, что мы не хотим видеть, как для нас бьют теленка, а кушаем его под соусом. Нам толкуют о правах, рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и т. д. Всё вздор. Я видел в 1805 г. рыцарство, парламент[ерство]. Нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают[655] фальшивые ассигнации, да хуже всего – убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах и разумности. Одна разумность в том, чтобы понять, что в этом деле одна скотскость моя призвана. На ней и строить всё. Не брать пленных, кто готов на это, как я готов теперь, тот военный, а иначе – сиди дома и ходи к А[нне] П[авловне] в гостиную разговаривать.[656]
   Князь Андрей остановился перед Pierr’ом и остановил на нем странно блестящие, восторженные глаза, смотревшие куда-то далеко.
   – Да, теперь война – это другое дело. Теперь, когда дело дошло до Москвы, до детей, до отца, мы все – от меня и до Тимохина, мы готовы. Нас не нужно посылать. Мы готовы резать. Мы оскорблены, – и он остановился, потому что губа его задрожала.
   – Ежели бы так было всегда: шли бы на верную смерть, не было бы войны за то, что П. И. обидел М. И., как теперь. А ежели война, как теперь, так война, и тогда интенсивность войск была бы не та, как теперь. Мы бы шли на смерть, и им бы невкусно это было – вестфальцам и гессенцам и т. д. А в Австрии мы бы и вовсе драться не стали. Всё в этом – откинуть ложь, и война, так война, а не игрушка. Меня не Александр Павлович посылает, а я сам иду.[657]
   – Однако, ты спишь, – сказал князь Андрей.[658]
   – О, нет! – отвечал Pierre, испуганно соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.
   – Ложись, ложись, перед сражением нужно выспаться, – повторил князь Андрей.
   – А вы?
   – И я лягу.
   И действительно, князь Андрей лег, но не мог спать, и, как только он услыхал звуки храпения Pierr’а, он встал и до рассвета продолжал ходить перед сараем. В 6-м часу он разбудил Pierr’а. Полк князя Андрея, находившийся в резерве, выстраивался. Впереди слышно и видно было усиленное движение, но канонада еще не начиналась. Pierre, желавший видеть всё сражение, простившись с князем Андреем, поехал вперед по направлению к Бородину, где он надеялся встретить Бенигсена, предложившего ему накануне причислить его к своей свите.
   В 6 часов было светло. Утро было серое. «Может быть, и вовсе не начнут, может быть, этого не будет», думал Pierre,[659] подвигаясь по дороге.
   Впереди[660] показался дымок, и густой, звучный, одинокий выстрел[661] пронесся и замер среди общей тишины. Прошло несколько минут.[662] Войска, стоявшие тут,[663] так же, как и Pierre, вглядывались в этот дымок и вслушивались в этот звук.[664] 2-ой, 3-ий выстрел в двигавшиеся французские войска заколебали воздух. 4-й, 5-й раздались близко и торжественно где-то справа, и как будто от этого выстрела проскакал кто-то мимо Pierr’а и тоже от этого выстрела задвигались[665] солдаты, заслоняя[666] батарею. Еще не отзвучали эти выстрелы, как раздались еще другие, еще, еще и еще, сливаясь и перебивая один другой. Уже нельзя было ни считать, ни слышать их отдельно. Уже слышались не выстрелы, а с грохотом и громом катились со всех сторон громадные колесницы, вместо пыли распространяя голубоватый дым вокруг себя. Только изредка вырывались более резкие звуки из-за равномерного гула, как будто встряхивало что-то эту невидимую колесницу.
   Pierre редко видел утро. Он вставал поздно, и впечатление холода и утра соединялось в его впечатлении с ожиданием чего-то страшного. Он ехал и чувствовал, что как будто он не проснулся еще, что будто он всё еще с князем Андреем лежит на его турецком ковре и говорит, и слушает его говорящим, и видит эти страшно блестящие, восторженные глаза и безнадежные, сдержанно разумные речи. Он ничего не помнил из того, что говорил с князем Андреем, он только помнил его глаза, лучистые, блестящие, далеко смотрящие куда-то, и одно только вводное предложение из всех его речей живо осталось в памяти Pierr’a:
   «Война теперь – это другое дело, – сказал он, – теперь, когда дело дошло до Москвы, нас не нужно посылать, а все от Тимохина до меня, в хорошие или дурные минуты, готовы резать.[667] Мы оскорблены». И губа князя Андрея дрогнула при этом,[668] и Pierre ехал, пожимаясь от свежести и вспоминая эти слова.
   Он проехал уж Бородино и остановился у батареи, где он был вчера. Пехотные солдаты, которых не было вчера, стояли тут, и два офицера смотрели вперед и влево. Pierre посмотрел тоже по направлению их взгляда.
   – Вот оно, – сказал один офицер.
   Лошадь Pierr’а стала горячиться, настораживать уши и торопиться, с Pierr’ом сделалось то же самое. Гул орудий, торопливые движения лошади, теснота полка, в который он заехал, и, главное, все эти лица, строгие, задумчивые – всё слилось для него в одно общее впечатление поспешности и страха. Он спрашивал у всех, где Бенигсен, но никто не отвечал ему, все были заняты своим делом, которого не видно было, но присутствие которого видел Pierre.
   – И что ездит тут в белой шляпе, – услыхал он голос позади себя.
   – Поезжайте, куда вам надо, а здесь не толкайтесь, – сказал ему кто-то.
   – Где генерал Бенигсен? – спрашивал Pierre.
   – А кто ж его знает.
   Pierre, выехав из полка, поскакал налево к тому месту, где была самая сильная канонада. Но только что он выехал из одного полка, как попал в другой и опять кто-то крикнул ему:
   – Чего ездишь перед линией?
   И опять везде он видел те же озабоченные, занятые лица каким-то невидимым, но важным делом.
   Один Pierre был без дела и[669] без места.
   Дым и гул выстрелов всё усиливался.[670] Летали ли над ним ядра, Pierre не замечал, он не знал этого звука и был так встревожен, что не был в силах отдавать себе отчет о причинах разнообразных звуков. Он торопился скорее и скорее поспеть[671] куда-то и найти себе дело.
   Раненых и убитых он не видал (по крайней мере он думал так, хотя он проехал уж мимо сотни таковых).[672] Дело началось канонадой против флеш Багратиона и потом атакой на них. К ним-то и ехал Pierre, с страхом чувствуя, что беспокойство[673] и бесцельная поспешность всё больше и больше овладевают им.[674]
   Всё у него перед глазами слилось в туман дыма и пальбы, из которых он редко натыкался на оазисы человеческих лиц, и все эти лица носили один и тот же отпечаток[675] озабоченности и недовольства, и упреки в том, что заехал сюда без дела этот толстый человек в белой шляпе. Pierre ехал от Бородина по полю к флешам, полагая, что там только будет сражение. Но в то время, как он был уже в 200 шагах от флешей и в дыму видел прогалопировавшего вперед генерала со свитой (это был Багратион) и видел надвигавшиеся массы синих солдат с штыками, он вдруг услыхал, что сзади его в Бородине, откуда он выехал, тоже началась стрельба и канонада.[676]
   Он поскакал к тому месту, где видел генерала со свитой, но генерала уже не было, и опять сердитый голос закричал на него:
   – И чего вертится тут под пулями!
   Тут только Pierre услыхал звуки пуль, свистевших уже вокруг него. Pierre остановился, отыскивая места, куда бежать, и, потерявшись, не узнавая, где были свои, где неприятель, поскакал вперед. Но пули, которых он прежде не замечал, свистали со всех сторон, и на него нашел ужас.
   Pierre был так[677] уверен, что каждая попадет в него, что[678] он остановился, пригнулся к седлу, мигал, почти не открывая глаз.[679]
   Но вдруг на него наскакали наши кавалеристы, бывшие впереди, и его лошадь, повернув назад, поскакала с ними. Он не помнил, долго ли он скакал, но когда он остановился, он заметил, что страшных звуков пуль уже не было вокруг него, и что он весь дрожит, и что зубы его щелкают[680] друг об друга.[681]
   Вокруг него слезали с лошадей уланы.[682]