В этот месяц плена в Москве Pierre много пережил. Много пострадал, как[794] казалось бы, но он чувствовал, что он столько насладился и узнал и себя, и людей, как не узнал во всю свою жизнь. И всё, что он узнал, в его понятии соединялось с понятием и ощущением босых ног. Казалось, и сапоги, и чулки и переменять нужно, а вот босиком и легче, и поворотливее, и приятнее. По крайней мере знаю, что это мои ноги. Pierre испытал много счастливого, но он не сказал бы этого теперь, напротив, он всякую секунду думал о том счастии, которое будет, когда он избавится от этого плена, и желал этого всеми силами души. Но в глубине души он, взглядывая на свои босые ноги, чувствовал себя счастливым. И это происходило[795] оттого, что в 1-й раз в жизни он лишился полной свободы и излишества, которыми он пользовался всю жизнь – никогда он прежде не знал радости поесть и согреться; 2) ему было чего желать, 3) он чувствовал, особенно благодаря ребенку, который попался ему, что в тех тесных рамках свободы, в которых он действовал, что он поступил наилучшим образом, 4) потому что, глядя на уныние всей этой толпы, его окружающей, он говорил себе, что не стоит унывать, и действительно не унывал, а радовался теми радостями жизни, которые ни у кого отнять нельзя, 5) и главное, что за свободу он чувствовал теперь с своими босыми ногами, что за море предрассудков соскочило с него, когда он думал, что у него нет предрассудков, как далеки от него были и чужды понятия войны, полководцев, геройства, государства, управления или наук философских и как близки были ему понятия человеческой любви, сострадания, радостей, солнца, пенья.
   В часовне он пробыл 5 часов, и это были самые тяжелые его минуты. Он видел, что всё горело, что все уходят и что его забыли. Ему физически страшно стало, и он, высунувшись в решетку, закричал:
   – Коли хотите сжечь меня живого, так так и скажите, а коли это нечаянно, так я вам имею честь о себе напомнить.
   Офицер, проходивший мимо, ничего не сказал, но скоро пришли и взяли его и, присоединив к другим, повели через город на П[окровскую] г[ауптвахту?]. Потом его два раза водили в какой-то дом, где его допрашивали о его участии в пожарах[796] и отвели на Девичье Поле. Там его привели к Даву.
   Даву писал что-то и, оборотившись, посмотрел на Pierr’а пристально и сказал:
   – Я знаю этого человека, я видал его, расстрелять.
   Pierre похолодел и по-французски заговорил:
   – Вы не могли меня знать, потому что я никогда не видал вас.
   – А, вот он говорит по-французски, сказал Даву и еще раз посмотрел на Pierr’а.
   Они[797] на минуту смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Pierr’а. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и понятий: что они оба дети[798] человеческие, что у каждого из них есть или была мать, что их любили, что они любили, что они увлекались, и делали зло и добро, и гордились, и тщеславились, и раскаивались. Pierre понял в различии этого 2-го взгляда от 1-го свое спасение. В 1-м взгляде он видел, что для Даву, приподнявшего только голову от отчетов по корпусам, где людские дела и жизни назывались №-ами, что для Даву, который был методист дела и который был жесток не потому, что любил жестокость, а любил аккуратность дела и любил, тщеславясь своей любовью к делу, показывать, что все нежности сострадания ничто в сравнении с делом, он понял, что после первого взгляда Даву застрелил бы его, не взяв на совесть свою дурного поступка, но теперь уж он имел дело не с ним, а с человеком.
   – Почему вы не сказали, что знаете наш язык?[799]
   – Я не нашел нужным.
   – Вы не то, что говорите.
   – Да, вы правы. Но я не могу сказать, кто я.
   В это время вошел адъютант Даву, и Даву велел отвести Pierr’а на экзекуцию. Это было сказано неясно. Pierre чувствовал, что можно было[800] понять это так, чтобы расстрелять его, и так, чтобы ему присутствовать при экзекуции, про приготовления к которой он слышал. Но он не мог переспросить. Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что-то.
   – Да, да, – сказал Даву.
   Но что «да», Pierre не знал.
   Его два часовые привели к[801] реке.[802] Там была толпа народа вокруг столба и ямы. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя и немцев, и итальянцев, и испанцев, которые поражали своим говором. Справа и слева столба стояли фронты французских войск. Два взвода, имея в середине 5 человек русских, подошли к столбу. Это были обличенные поджигатели. Pierre близко остановился подле них. Командир взвода спросил грустно:
   – И этого тоже? – слегка взглянув на Pierr’а. (Pierr’у непонятно было, как его, графа Безухова, жизнь могла быть так легка на весах этих людей.)
   – Нет, – сказал адъютант, – только присутствовать.
   И они шопотом что-то стали говорить. Забили барабаны, и русских выдвинули вперед.
   Pierre всех рассмотрел их. Для него, для русского, все они имели значение – он сейчас по лицам и фигурам узнал, что и кто они были. Два человека были из тех, которые с детства возбуждали ужас Pierr’a: это были бритые острожные, один высокий, худой, другой черный, мохнатый и мускулистый с приплюснутым носом, 3-й был фабричный, желтый, худой малый лет 18, в халате. 4-й был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. 5-й либо чиновник, либо дворовый, лет 45, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом.
   Pierre слышал, что французы совещались, как стрелять, не по два ли вдруг, и сожалели, что нечет. Но несмотря на это, он видел, что им очень неприятно было исполнять эту обязанность, и они заботились только о том, как бы кончить дело поскорее. Решили по два. Взяли двух колодников и повели к столбу. Чиновник француз в шарфе[803] подошел к столбу и прочел по-французски и русски приговор. Колодники смотрели вокруг к себе молча разгоряченными глазами, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один всё крестился, другой чесал спину и складывал впереди перед животом сильные, корявые руки. Наконец чиновник отошел, стали завязывать глаза и выбежали стрелки – 12 человек. Pierre отвернулся, чтобы не видеть. Но выстрел, показавшийся ему ужасно громким, заставил его оглянуться. Был дым, и что-то делали французы с бледными лицами и дрожащими руками. Потом так же повели других двух, так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить. Они, они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее. Pierre решился опять не смотреть, но опять как будто ужасный взрыв, выстрел заставил его поглядеть. Он увидел то же: дым, кровь, бледные, испуганные лица и дрожащие руки.
   Pierre оглядывался, тяжело дыша, и волнение его еще более усиливалось тем, что вокруг себя на лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров – всех без исключения он читал больший испуг, ужас и борьбу, чем на своем лице.
   «Да кто же это делает наконец? – думал Pierre. – Даже и Даву, и тот, я видел, пожалел меня и эти все страдают так же, как и я».
   – Tirailleurs du 86-me, en avant![804] – прокричал кто-то. Повели 5-го. Это был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и закричал диким голосом, но его схватили за руки, и он вдруг замолк. Он[805] как будто вдруг что-то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что сказал ему охвативший его ужас, что невозможно, чтобы его убили. Он пошел так же, как и другие, подстреленным зверем оглядываясь вокруг себя[806] блестящими глазами. Pierre уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом 5-м убийстве дошло до высшей степени. Так же, как и другие, этот 5-й казался спокоен,[807] неся в руке шапку, запахивая халат, шагая ровно, и только глядел – спрашивая. Когда стали ему завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, видно резал ему, потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и неловко ему было, так он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Pierre[808] всё так же пожирал его глазами, не упуская ни малейшего движения. Должно быть, послышалась команда, после команды выстрелы 12 ружей, но никто, как после он узнал, ни он сам не слыхали ни малейшего звука от выстрела, видели только, как опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в 2-х местах и как самые веревки от тяжести повисшего тела распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, повис. Кто-то крикнул, подбежали к нему бледные лица. У одного тряслась челюсть, когда он его отвязывал, и потащили его страшно, неловко, торопливо за столб и стали сталкивать в яму, как преступники, скрывающие следы своего преступления. Pierre заглянул в яму и видел, что фабричный лежал там колени кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно и равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на это плечо. Часовой сердито, злобно и болезненно крикнул на Pierr’а, чтоб он вернулся. Послышались шаги уходивших. 12 человек стрелков[809] примыкали к ним бегом в то время, как роты проходили. Уже присоединились к своим местам, но один молодой, белокурый солдат, стрелок в кивере, свалившемся назад, бессильно спустив ружье, с разинутым ртом и ужасом раскрытыми глазами стоял еще против ямы, с того места, с которого он стрелял, и, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтоб поддержать свое падающее тело. Он бы упал, ежели бы caporal[810] не выбежал из рядов и, не схватив его за плечо, не втащил в роту.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента