Страница:
Рядом с кроватью скромно ожидала пустая чисто вымытая баночка с моей фамилией на полоске бумаги вместо этикетки, что на местном наречии означало также: «Добро пожаловать».
Нас сидело трое в коридоре третьего корпуса, ожидающих своей очереди сдавать анализ крови: в преддверии скорой выписки «фуфлыжник», года на два старше меня; малый, который наглотался вчера соплей Ноны; ну и я, понятное дело.
– Вот, – сказал «фуфлыжник», уж не помню, как там его звали, демонстрируя мне круглую запекшуюся царапину на лбу. – А еще отсюда… называется проба мозга. Прокалывают такой здоровенной иглой, может, видел?
– Не-а, – покачал я головой, изо всех сил пытаясь скрыть нарастающую панику. Малый, что сидел по другую сторону «фуфлыжника», настороженно прислушивался к нашему разговору.
– И еще вот, – «фуфлыжник», закатив штанину, гордо явил моим округлившимся глазам покрытую старой коркой овальную ранку на колене. – Проба костного мозга. Это больнее всего. Некоторые даже теряют сознание от такой боли.
– И они даже не обезболивают? – изумлялся я.
– Нет, – сокрушенно вздохнул тот, качая головой. – Нельзя, потому что это искажает анализы. Вот как, понимаешь?
Чего же тут не понять, и дураку ясно. Если что-то я и не понимал через десять минут, то это: как мог так дешево купиться. Но его «доказательства» выглядели так чертовски убедительно! Пускай в больницах мне и не доводилось раньше слышать ни о чем подобном… только я ведь впервые попал – в санаторий.
– Не переживай, – подбодрил меня «фуфлыжник». – Главное, что почти всегда после этого удается выжить.
Я заметил, что плечи малого мелко затряслись, и наклонился немного вперед, чтобы увидеть, в чем дело. Тот беззвучно плакал («фуфлыжник», казалось, совершенно позабыл о его существовании). Да я и сам уже был на взводе. Перевел взгляд на входную дверь, всерьез подумывая, удастся ли сбежать, а потом… а что потом? Меня быстро поймают и приволокут обратно, чтобы все равно заставить сдать эти ужасные анализы, только уже силой. Такие сцены я видел многократно, особенно, когда кто-нибудь трусил дать себе проткнуть иглой вену. Я тоже, помнится, вопил и метался, как сумасшедший, бился в руках, но только поначалу – затем привык. Практика и опыт великое дело, знаете ли.
Я решил тем временем осмотреться, а малый по правую руку «фуфлыжника» начал уже слышно подвывать.
– Пускай идет первый, – шепнул, наклонившись ко мне, жертва мозговой пробы (может, у него и впрямь когда-то хотели взять да обнаружили, что кто-то все повыскребал раньше). Я согласно кивнул.
Коридор, где мы сидели в жестких деревянных креслах, сколоченных в ряд с помощью доски, как в старых дешевых кинотеатрах, – существовал до некоторой степени условно. Основное помещение в действительности было одно, уставленное ширмами и перегородками разной высоты с натянутой между стойками белой материей: слева от нас громоздились давно знакомый мне аппарат УФО для кварцевого прогревания дыхательных путей, похожий на пузатый самовар, и УВЧ – с длинными и многосуставчатыми, будто лапы гигантского паука, тэнами, оканчивающимися круглыми сменными «тарелками»; за спиной тянулись забранные белыми шторами кабинки для ультразвука, электрофореза и других процедур; а впереди – высилась наша ширма, откуда вот-вот было готово донестись приглашение войти.
Из-за зловещей ширмы слышалось звонкое стеклянно-металлическое лязганье всяческих медицинских штуковин известного назначения на поддонах и в стерилизаторах, заставляющее желудок покрываться ледяной коркой, в ожидании, когда все это примется за тебя, а сверху выглядывала какая-то полусферическая хрень на штативе. Должно быть, то самое приспособление, которым сверлят череп, чтобы добраться до мозгов, – решил я, – чем-то напоминает вертикальный шлемовидный фен в женской парикмахерской…
Судя по голосам, за ширмой медсестер было двое. Значит, одна (если пользоваться моим больничным опытом) должна брать двойной анализ крови из пальца, другая – из вены на ревмопробы, так это называлось. Кто же из них тогда…
В этот момент из-за ширмы донеслось:
– Заходите по одному!
«Фуфлыжник» многозначительно глянул на меня и подтолкнул уже откровенно разнюнившегося малого:
– Давай!
Тот поднялся, плача в три ручья, сделал пару неверных шагов к ширме, оглянулся на нас с невыразимой тоской («О-о, кажется, началось!» – донесся слегка раздраженный голос одной из сестер за ширмой), но все же с понурой покорностью поплелся дальше, словно на убой.
Это выглядело настолько трагически и в то же время комично, что я, не смотря на ситуацию и медленно растущий ужас в собственной груди, едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Подобные вещи происходили со мной и раньше, и много позже этого случая – особенно, если доводилось ожидать в очереди среди других детей под кабинетом или подобной ширмой, где берут кровь на анализ. Как правило, это происходило в поликлинике. Представьте вереницу напряженных детских рожиц, бледных и сосредоточенных, будто у маленьких смертников, в основном от четырех до семи, чья судьба сейчас решается страшными людьми, облеченными в белые халаты; они жмутся к родителям, что-то шепчут им на ухо и, теряя последнюю надежду, скисают окончательно – оттого и стоит такая неестественная, парадоксальная тишина, которой не должно быть в природе, если собирается столько детей. И, тем не менее, это действительно происходит. Наконец время приема начинается, следует приглашение, и все смотрят во след герою, чья очередь идти первым. Остальные замирают, цепенея, превращаясь в слух, глядя в одну несуществующую точку, некоторые даже не дышат – тишина становиться уже почти кристальной. Самые жуткие мгновения. Что происходит – там, за белой ужасной ширмой? Скажи нам, герой – это больно? Это то, что мы думали, идя по дороге сюда – под конвоем собственных родителей, – нас ведь тоже предали, мы все пройдем по этому пути, и поэтому имеем право знать: это очень больно? Только не молчи, иначе мы решим, что ты уже умер… И вот – сперва тихое, а затем быстро нарастающее хныканье за ширмой, короткий вопль… О да, это больно, теперь мы знаем точно, это невыносимо, мы навсегда запомним тебя, герой. По очереди бежит судорога дергающихся подбородков… и кто-то, наконец, не выдерживает. А затем еще и еще. Настоящая фонографическая цепная реакция, – спустя полминуты апогей достигается всеобщим рёвом двух-трех десятков маленьких глоток. Выход еще заплаканного, однако теперь безмерно счастливого героя остается совсем без внимания. Но тут – может, галлюцинация? – вы замечаете какого-то паршивца, что не плачет с остальными, а корчится в безудержном припадке смеха. И понимаете внезапно одну невероятную вещь: да ведь ему, черт возьми, действительно смешно! Просто лопнуть готов. А потом и до вас начинает доходить…
В общем, если вам случалось бывать во Львове в начале 80-х и посещать детскую поликлинику железнодорожников (вход через улочку-тупичок Судовая недалеко от центра города), а также видеть болезненно-бледного хохочущего мальчишку, сидящего в горько рыдающей веренице детей рядом с рдеющей от смущения красивой брюнеткой – то, скорее всего, мы с вами уже встречались.
Нет, мне вовсе не было индифферентно, что там да как за такими вот ширмами – помните, я уже говорил, как устраивал чехарду поначалу, пока не свыкся с этой гнусной необходимостью. Впрочем, вид зубоврачебного кресла и по сей день вызывает у меня непомерный ужас, толкающий бежать на край света. Просто я довольно рано убедился, что комичность – неразлучная спутница любого трагизма. И эта чертовка то и дело норовит привлечь к себе внимание, такие уж у нее повадки.
К слову, один из таких случаев произошел, когда весной 95-го я участвовал в подготовке похорон деда моей жены, – тогда еще невесты. Ну что тут, ради Бога, могло быть смешного! Похороны как никак. И все же, черт, как вспомню… Да мы оба до сих пор не в силах сдержаться от смеха, когда речь заходит о том дне, и бывает хихикаем весь вечер, как ненормальные. Что до меня, так я вообще способен заклиниваться хоть до утра, – вот так и брожу целую ночь по дому, будто Хихикающее привидение. Или совсем слетевший с катушек маньяк, – забавнее всего, что именно так я о себе в те моменты и думаю. Наверное, в этом есть даже какая-то доля правды.
Итак, похороны. Смерть деда, уже почти год не встававшего с постели, была давно ожидаемой, но, как это очень часто случается, все равно застала семью моих в скором времени родственников врасплох, – их словно доской приложило. Из всех, живших под одной крышей – бабушки-вдовы, моей будущей тещи и ее старшего брата, последние лет десять беспробудного алкоголика, – единственным, по-настоящему дееспособным членом семьи, осталась моя девятнадцатилетняя невеста Вика. Поэтому главные тяготы по организации похоронного мероприятия легли именно на ее хрупкие неопытные плечи. Брат матери давным-давно закатился в неизвестном направлении со своими корешами, следуя неукоснительному уставу всех повелителей пробок, в своде которого даже смерть отца не является достаточно веским оправданием для саботажа ежедневных таинств, – он пережил его лишь на два года; бабушка то подолгу сидела на одном месте в полной прострации, словно пыталась проникнуть взглядом через стену к соседям, то обходила кругами квартиру и шепотом библиотекаря в читальном зале просила всех соблюдать тишину, чтобы не разбудить спящего мужа; моя будущая теща, сидя в кухне, либо плакала в детской беспомощности, либо прикладывалась к бутылке, потом снова плакала и так далее; а в угловой, самой крохотной комнатушке на продавленном диване лежало коченеющее тело деда, о котором все начисто позабыли. Короче, в распоряжении Вики оказалась весьма многообещающая перспектива тихо сойти с ума.
Правда, тут и я подоспел – двадцатиоднолетний, в вечных поисках работы, долговязый носатый тип без медного гроша за душой… словом, жених хоть куда. Кажется, это мне пришло первому в голову поинтересоваться, в каком положении находится тело покойника. Не то чтобы я располагал каким-то опытом в данных вопросах, просто я, как бы выразиться, всегда был небезразличен к этой теме – много читал, смотрел соответствующее кино. Да и, пробыв всего с минуту в их доме, не трудно было ощутить: что-то тут не в порядке, – что-то явно крутиться не в нужную сторону, я хочу сказать.
Мы с Викой зашли в комнату деда. Тот лежал в позе, в которой его застала скорбная гостья, – маленький, серый, усохший (так получилось, что увидел я его впервые). К тому моменту успело пройти примерно семь-восемь часов, и большинство моих подозрений оправдались: нижняя челюсть деда отвисла, тело прогнулось вниз, следуя изгибу продавленного дивана, а одна нога осталась согнутой в колене, – отчего он походил на утомленного пляжника, дремлющего на берегу под шелест накатывающих волн. Впрочем, не совсем: правый глаз остался чуть приоткрыт. Я покачал головой: «Нет, так не пойдет». Затем объяснил Вике, что тело необходимо положить на что-то ровное и твердое – лучше всего подойдет стол, который находился здесь же в углу комнаты, – тогда, возможно, оно несколько распрямится (иначе дед будет выглядеть как покойник, встающий из гроба).
Я передвинул стол к середине комнаты и перенес на него деда Вики, – тот оказался еще легче, чем выглядел. Тело действительно выпрямилось, хотя и не до конца, однако по крайней мере больше не вызывало ассоциаций с восставшим зомби. С помощью бинта мы подвязали нижнюю челюсть – ибо усопшему куда пристойнее походить на страдающего зубной болью, чем «ловить ворон», – и связали руки за большие пальцы, сведя их в районе диафрагмы; трупное окоченение уже успело серьезно потрудиться, и руки не лежали, а нависали сантиметрах в десяти над телом, поскольку, согнувшись в локтях… в общем, что-то там натянулось в плечевых суставах, должно быть, утратившие эластичность связки, точнее не скажу. Но с этим как-то можно было мириться. Главной проблемой оставалась согнутая нога. Мне удалось ее выпрямить, но она сразу же, как резиновая, вернулась в прежнее положение.
«Вот черт…» – пробормотал я, глянув вскользь на Вику, безмолвно наблюдавшую за моими потугами уже сухими глазами. Я почувствовал, как внутри меня начинает подниматься мягкий щекочущий ком. В этот момент к нам заглянула бабушка, что-то сказала, – не помню что именно, но это лишь подбавило ощущение ирреальности происходящего, – и вышла. Я вновь переключился на ногу, пытаясь найти какой-нибудь способ заставить ее выпрямится. Конечно, проще всего было бы привязать ее к другой ноге, но… в том-то и дело, что другая отсутствовала – ее ампутировали год назад (в случае деда, стоять одного ногой в могиле – несло буквальный смысл). Опять прижав упрямую ногу к столу, я вдруг заметил, что дед мутно глядит на меня через приоткрытое правое веко, будто наблюдая со скрытым ехидством: «Зря стараешься, парень. Не знаю, какого хрена ты у нас забыл, но главный здесь я, и все равно выйдет по-моему»… и снова согнул ногу.
Мы с Викой секунды две смотрели друг на друга, внезапно пушистый щекочущий ком прыгнул мне под самое горло, и меня наконец прорвало. Нас обоих. Мы расхохотались, согнувшись пополам с разных сторон стола, зажимая рты руками, понимая, что нас могут услышать, но ни черта не могли с собой поделать. Вот так просто стояли и ржали несколько минут к ряду прямо над телом ее деда, пока не начало сводить судорогой животы. А потом… потом снова смеялись, как умалишенные. По правде говоря, мы в то время еще… ну, не совсем чтобы уже обручились, скорее, это я пытался ухлестывать за своей будущей женой. По-настоящему мы стали встречаться примерно спустя неделю после тех памятных похорон и через шесть месяцев поженились. Но мне кажется, самое главное решилось именно в этот день, возможно, даже в ту минуту, когда мы хохотали над едва остывшим телом отца ее матери. Извините, я и сам понимаю, что похороны не слишком подходящее время для начала романтических отношений (я только пытаюсь честно рассказать, к чему это привело), а комната покойника – не лучшее место для веселья. Но иногда смех – это все, что нам остается. Особенно, если в самый трагический или неподходящий момент жизнь вдруг превращается в цирк на дроте, – как говорит моя теща. И тогда мы смеемся, хотя испытываем страх или боль… Но мы смеемся.
Ладно… Я, кажется, увлекся.
Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.
Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.
– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.
– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.
Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю баллониевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план №1… но погодите, это еще не все – важно, что будет затем. Затем я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…
И тут малый внезапно заткнулся. Будто отрезало.
Потерял сознание, – было первой моей мыслью. О Боже, он потерял сознание! – я начал потрясенно поворачиваться к «фуфлыжнику», как вдруг уловил за ширмой пару легких всхлипов, а потом еле слышный смешок…
Когда малый вышел к нам, зажимая одну ватку в согнутом локте под закатанным рукавом, а другую между большим и безыменным пальцами – еще плачущий по инерции, но счастливо и глупо лыбящийся, как смертник, получивший нежданную амнистию за минуту до казни, – я все окончательно понял.
«Фуфлыжник», осклабившись, смотрел куда-то себе под ноги.
– Дурак, – бросил я ему и подчеркнуто смело потопал к ширме.
Классом служила небольшая комната на дюжину парт (знаете, такие массивные как токарные станки: с сидением-лавкой на двоих, соединенным с наклонной доской, имеющей круглые выемки для чернильниц, которые можно увидеть в старых фильмах, когда наши пращуры зубрили кириллицу; подобного раритета мне не приходилось встречать больше никогда), отапливаемая газовой печкой в углу и размещавшаяся на первом этаже небольшого строения с двускатной крышей, мимо которого я проходил вчера со своей провожатой из приемного покоя.
В комнату набилось около двух десятков учеников, от первоклашек, вроде меня, до дылд из восьмого класса, а учительница была только одна. Она раздавала простые задания, переходя от парты к парте, что-то писала на доске (упор делался в основном лишь на два-три главных предмета; ну ясно, учеба была еще та), но сначала познакомилась со мной и внесла мое имя в журнал.
Я раскрыл свои «Рабочие прописи» и занялся выведением односложных слов, примеры которых были приведены в начале каждой строки типографским способом и выглядели издевательски каллиграфическими. Никогда терпеть этого не мог: немного раньше они представляли собой всякие палочки и крючочки – архидурацкое занятие, особенно если давно умеешь читать (на тот момент в моем читательском активе были уже беляевские «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия», сборник фантастических рассказов и несколько детских книжек). Впрочем, на моей аккуратности это совершенно никак не сказывалось, оттого и красовалась в нижнем левом углу тетрадного разворота двугорбая как верблюд тройка, поставленная красными учительскими чернилами, – первая отметка, полученная мной в школе; она же чаще других сопровождала меня и в будущие десять лет, отражая более степень моего прилежания и нелюбовь к школьным занятиям, нежели то, к чему призваны баллы успеваемости.
С преподавателями у меня крайне редко складывались дружеские отношения, особенно к окончанию этой десятилетней волокиты. Помнится, на выпускном кто-то даже пускал слезу при получении аттестата. Я же сиял улыбкой отпущенного на волю каторжанина (сорвавшего кроме прочего еще и самый большой за всю историю джек-пот) и, поднимаясь на подиум, разминал одну руку в недвусмысленном жесте с выставленным средним пальцем, а другой совершал прощальные пассы в сторону педагогического коллектива, заседающего за длинным столом, будто куры на насесте. Ей Богу, не смог удержаться (бедная мама в третьем ряду не знала, куда провалиться – вовсе не от гордости за меня, разумеется). Шпаной я не слыл, но уверен, что и они тоже были рады от меня наконец избавиться. Будь у меня сегодня еще один шанс, то я, что и говорить, конечно, повел бы себя уже иначе, конечно же, иначе… я бы вдобавок еще и пукнул так громко, как только смог, чтоб их прямо из-за стола поздувало. В общем, выразил бы все, что я об этом думаю в самой доступной и лаконичной форме. Мне всегда нравились ребята вроде Бивиса с Баттхедом.
Но тогда я лишь ступил на старт этого марафона длиной в десять лет, и даже опыт старшего брата мало что говорил мне о моем будущем. А в тот день, выписывая каракули чернильной ручкой строчку за строчкой, я вообще был крайне далек от подобных размышлений. Мой сосед по парте, один из «фуфлыжников», перешедший уже в третий или четвертый класс, с превосходством косился на мою тетрадь и лыбился, опуская плоские шуточки.
Я здорово недоумевал, когда тамошняя училка-универсальша, подойдя ко мне, чтобы придумать какое-нибудь задание, выразила восхищение, как это ее коллеге из настоящей школы удается столь «удивительно ювелирно» вырисовывать примеры в начале строк. Надо же, так купилась! Я объяснил, что ведь это «Рабочие прописи» – специальная тетрадь для обучения письму, одновременно поражаясь, что ей это неизвестно. Похоже, она была такой же учительницей, как наши корпусные воспитательницы медсестрами; точнее сказать, ее просто попросили.
Вернувшись примерно через месяц в свой класс, я нашел, что серьезно отстал не только от программы, но даже от самых безнадежных двоечников. Впрочем, такое положение длилось не долго, и уже вскоре я вернулся к своим надежным стабильным «тройкам», будь они благословенны.
Во время перемены я собрался было полезть в свой школьный портфель-ранец, сопровождавший меня в «Спутник» по настоянию мамы (хорошо помню, как он выглядел, словно расстался с ним только вчера: такой зеленый с аппликацией в виде светофора из кусочков разноцветной кожи над пряжкой спереди; я ходил с этим портфелем до окончания третьего класса), чтобы сменить «Рабочие прописи» на тонкую тетрадку в клеточку для занятий арифметикой. Когда вдруг заметил, как Хорек резво метнулся в сторону коридора, кого-то заметив. Вскоре оттуда донесся шум какой-то толкотни, а затем на пороге нашей импровизированной классной комнаты возник Хорек, волокущий за воротники пальто двух детей лет по шести, словно котят за шкирку, в которых я почти сразу узнал Тоню и Сашу. Они хныкали и пытались вырваться.
Еще перед завтраком, после сдачи анализов крови, запомнившихся мне надолго, и немного позднее я обратил внимание, что они часто держаться вместе, если не находятся в своих палатах. Поэтому спросил у Рената, оказавшегося тогда поблизости, не играют ли они в «жениха и невесту». На что тот ответил, что они брат и сестра, двойняшки, после чего я и сам уже заметил несомненное сходство между ними, какое бывает только у самых близких родственников. Я также узнал, что они сироты и попали в наш санаторий из интерната, и теперь им предстояло провести здесь весь осенний сезон.
«Вот черт, – подумалось мне тогда, – выходит, у них совсем нет родителей! Это же надо!» В то время я еще не привык думать, что чья-нибудь жизнь может настолько отличаться от моей собственной. Конечно, не у всех, кого я знал, был старший брат или родители находились в разводе… но не иметь близких – вообще!
Хотя нет, не совсем верно. Они были друг у друга. Потому и старались всегда держаться вместе, а не только из-за того, что были даже меньше, чем я.
Дети расплакались еще сильнее, когда Хорек начал подталкивать их вглубь класса.
– Эй, чего ты к ним прицепился? – спросил кто-то из старших ребят. Все теперь смотрели в их сторону, а учительница в тот момент вышла из класса по каким-то делам.
– Они подглядывали, – с довольным видом ответил Хорек, будто кот, наконец схвативший двух мышей, что давно повадились грызть запасы в погребе. – Сначала в окно, а потом из коридора. Я их заметил, это уже не в первый раз!
– Ну и что? – возразил Андрей. – Им в школу только на следующий год, – и сказал Хорьку, чтобы тот отпустил плачущих близнецов.
– Вот пусть и привыкают, если им так интересно, – бросил он, но подчинился, и Тоня с Сашей выбежали из класса. Спустя несколько секунд я увидел, как их шапки промелькнули на улице за окнами.
Вернулась училка (похоже, она все слышала, находясь неподалеку, просто не торопилась вмешиваться, – иногда, как мне стало казаться со временем, именно такая позиция способна принести наилучшие воспитательные плоды) и устроила Хорьку выволочку, а я провел всю вторую половину занятий в раздумиях, почему некоторые дети так боятся общества других ребят. А может, все дело в том, что они наслушались страшных историй о школе от более взрослых детей у себя в интернате и, отправившись подглядывать за нами, просто хотели знать, что ждет их впереди?
Едва увидев его, вернувшись со школьных занятий (он в одиночестве, – если не брать во внимание Богдана с ногой в гипсе, который лишь по крайней необходимости покидал собственную кровать, – сидел на стуле у игрового уголка, углубившись в какую-то книгу, и с первого же взгляда напомнил мне серьезного, умненького Знайку из произведений Николая Носова; прекрасно иллюстрированное издание «Незнайка на Луне», по которому в наши дни снят полнометражный мультфильм с использованием тех же рисованных типажей, – было в то время одной из моих самых любимых книг), я с большим нетерпением начал ожидать его ночного «крещения».
* * *
Ну и заставил же меня понапрячься этот «фуфлыжник»!Нас сидело трое в коридоре третьего корпуса, ожидающих своей очереди сдавать анализ крови: в преддверии скорой выписки «фуфлыжник», года на два старше меня; малый, который наглотался вчера соплей Ноны; ну и я, понятное дело.
– Вот, – сказал «фуфлыжник», уж не помню, как там его звали, демонстрируя мне круглую запекшуюся царапину на лбу. – А еще отсюда… называется проба мозга. Прокалывают такой здоровенной иглой, может, видел?
– Не-а, – покачал я головой, изо всех сил пытаясь скрыть нарастающую панику. Малый, что сидел по другую сторону «фуфлыжника», настороженно прислушивался к нашему разговору.
– И еще вот, – «фуфлыжник», закатив штанину, гордо явил моим округлившимся глазам покрытую старой коркой овальную ранку на колене. – Проба костного мозга. Это больнее всего. Некоторые даже теряют сознание от такой боли.
– И они даже не обезболивают? – изумлялся я.
– Нет, – сокрушенно вздохнул тот, качая головой. – Нельзя, потому что это искажает анализы. Вот как, понимаешь?
Чего же тут не понять, и дураку ясно. Если что-то я и не понимал через десять минут, то это: как мог так дешево купиться. Но его «доказательства» выглядели так чертовски убедительно! Пускай в больницах мне и не доводилось раньше слышать ни о чем подобном… только я ведь впервые попал – в санаторий.
– Не переживай, – подбодрил меня «фуфлыжник». – Главное, что почти всегда после этого удается выжить.
Я заметил, что плечи малого мелко затряслись, и наклонился немного вперед, чтобы увидеть, в чем дело. Тот беззвучно плакал («фуфлыжник», казалось, совершенно позабыл о его существовании). Да я и сам уже был на взводе. Перевел взгляд на входную дверь, всерьез подумывая, удастся ли сбежать, а потом… а что потом? Меня быстро поймают и приволокут обратно, чтобы все равно заставить сдать эти ужасные анализы, только уже силой. Такие сцены я видел многократно, особенно, когда кто-нибудь трусил дать себе проткнуть иглой вену. Я тоже, помнится, вопил и метался, как сумасшедший, бился в руках, но только поначалу – затем привык. Практика и опыт великое дело, знаете ли.
Я решил тем временем осмотреться, а малый по правую руку «фуфлыжника» начал уже слышно подвывать.
– Пускай идет первый, – шепнул, наклонившись ко мне, жертва мозговой пробы (может, у него и впрямь когда-то хотели взять да обнаружили, что кто-то все повыскребал раньше). Я согласно кивнул.
Коридор, где мы сидели в жестких деревянных креслах, сколоченных в ряд с помощью доски, как в старых дешевых кинотеатрах, – существовал до некоторой степени условно. Основное помещение в действительности было одно, уставленное ширмами и перегородками разной высоты с натянутой между стойками белой материей: слева от нас громоздились давно знакомый мне аппарат УФО для кварцевого прогревания дыхательных путей, похожий на пузатый самовар, и УВЧ – с длинными и многосуставчатыми, будто лапы гигантского паука, тэнами, оканчивающимися круглыми сменными «тарелками»; за спиной тянулись забранные белыми шторами кабинки для ультразвука, электрофореза и других процедур; а впереди – высилась наша ширма, откуда вот-вот было готово донестись приглашение войти.
Из-за зловещей ширмы слышалось звонкое стеклянно-металлическое лязганье всяческих медицинских штуковин известного назначения на поддонах и в стерилизаторах, заставляющее желудок покрываться ледяной коркой, в ожидании, когда все это примется за тебя, а сверху выглядывала какая-то полусферическая хрень на штативе. Должно быть, то самое приспособление, которым сверлят череп, чтобы добраться до мозгов, – решил я, – чем-то напоминает вертикальный шлемовидный фен в женской парикмахерской…
Судя по голосам, за ширмой медсестер было двое. Значит, одна (если пользоваться моим больничным опытом) должна брать двойной анализ крови из пальца, другая – из вены на ревмопробы, так это называлось. Кто же из них тогда…
В этот момент из-за ширмы донеслось:
– Заходите по одному!
«Фуфлыжник» многозначительно глянул на меня и подтолкнул уже откровенно разнюнившегося малого:
– Давай!
Тот поднялся, плача в три ручья, сделал пару неверных шагов к ширме, оглянулся на нас с невыразимой тоской («О-о, кажется, началось!» – донесся слегка раздраженный голос одной из сестер за ширмой), но все же с понурой покорностью поплелся дальше, словно на убой.
Это выглядело настолько трагически и в то же время комично, что я, не смотря на ситуацию и медленно растущий ужас в собственной груди, едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Подобные вещи происходили со мной и раньше, и много позже этого случая – особенно, если доводилось ожидать в очереди среди других детей под кабинетом или подобной ширмой, где берут кровь на анализ. Как правило, это происходило в поликлинике. Представьте вереницу напряженных детских рожиц, бледных и сосредоточенных, будто у маленьких смертников, в основном от четырех до семи, чья судьба сейчас решается страшными людьми, облеченными в белые халаты; они жмутся к родителям, что-то шепчут им на ухо и, теряя последнюю надежду, скисают окончательно – оттого и стоит такая неестественная, парадоксальная тишина, которой не должно быть в природе, если собирается столько детей. И, тем не менее, это действительно происходит. Наконец время приема начинается, следует приглашение, и все смотрят во след герою, чья очередь идти первым. Остальные замирают, цепенея, превращаясь в слух, глядя в одну несуществующую точку, некоторые даже не дышат – тишина становиться уже почти кристальной. Самые жуткие мгновения. Что происходит – там, за белой ужасной ширмой? Скажи нам, герой – это больно? Это то, что мы думали, идя по дороге сюда – под конвоем собственных родителей, – нас ведь тоже предали, мы все пройдем по этому пути, и поэтому имеем право знать: это очень больно? Только не молчи, иначе мы решим, что ты уже умер… И вот – сперва тихое, а затем быстро нарастающее хныканье за ширмой, короткий вопль… О да, это больно, теперь мы знаем точно, это невыносимо, мы навсегда запомним тебя, герой. По очереди бежит судорога дергающихся подбородков… и кто-то, наконец, не выдерживает. А затем еще и еще. Настоящая фонографическая цепная реакция, – спустя полминуты апогей достигается всеобщим рёвом двух-трех десятков маленьких глоток. Выход еще заплаканного, однако теперь безмерно счастливого героя остается совсем без внимания. Но тут – может, галлюцинация? – вы замечаете какого-то паршивца, что не плачет с остальными, а корчится в безудержном припадке смеха. И понимаете внезапно одну невероятную вещь: да ведь ему, черт возьми, действительно смешно! Просто лопнуть готов. А потом и до вас начинает доходить…
В общем, если вам случалось бывать во Львове в начале 80-х и посещать детскую поликлинику железнодорожников (вход через улочку-тупичок Судовая недалеко от центра города), а также видеть болезненно-бледного хохочущего мальчишку, сидящего в горько рыдающей веренице детей рядом с рдеющей от смущения красивой брюнеткой – то, скорее всего, мы с вами уже встречались.
Нет, мне вовсе не было индифферентно, что там да как за такими вот ширмами – помните, я уже говорил, как устраивал чехарду поначалу, пока не свыкся с этой гнусной необходимостью. Впрочем, вид зубоврачебного кресла и по сей день вызывает у меня непомерный ужас, толкающий бежать на край света. Просто я довольно рано убедился, что комичность – неразлучная спутница любого трагизма. И эта чертовка то и дело норовит привлечь к себе внимание, такие уж у нее повадки.
К слову, один из таких случаев произошел, когда весной 95-го я участвовал в подготовке похорон деда моей жены, – тогда еще невесты. Ну что тут, ради Бога, могло быть смешного! Похороны как никак. И все же, черт, как вспомню… Да мы оба до сих пор не в силах сдержаться от смеха, когда речь заходит о том дне, и бывает хихикаем весь вечер, как ненормальные. Что до меня, так я вообще способен заклиниваться хоть до утра, – вот так и брожу целую ночь по дому, будто Хихикающее привидение. Или совсем слетевший с катушек маньяк, – забавнее всего, что именно так я о себе в те моменты и думаю. Наверное, в этом есть даже какая-то доля правды.
Итак, похороны. Смерть деда, уже почти год не встававшего с постели, была давно ожидаемой, но, как это очень часто случается, все равно застала семью моих в скором времени родственников врасплох, – их словно доской приложило. Из всех, живших под одной крышей – бабушки-вдовы, моей будущей тещи и ее старшего брата, последние лет десять беспробудного алкоголика, – единственным, по-настоящему дееспособным членом семьи, осталась моя девятнадцатилетняя невеста Вика. Поэтому главные тяготы по организации похоронного мероприятия легли именно на ее хрупкие неопытные плечи. Брат матери давным-давно закатился в неизвестном направлении со своими корешами, следуя неукоснительному уставу всех повелителей пробок, в своде которого даже смерть отца не является достаточно веским оправданием для саботажа ежедневных таинств, – он пережил его лишь на два года; бабушка то подолгу сидела на одном месте в полной прострации, словно пыталась проникнуть взглядом через стену к соседям, то обходила кругами квартиру и шепотом библиотекаря в читальном зале просила всех соблюдать тишину, чтобы не разбудить спящего мужа; моя будущая теща, сидя в кухне, либо плакала в детской беспомощности, либо прикладывалась к бутылке, потом снова плакала и так далее; а в угловой, самой крохотной комнатушке на продавленном диване лежало коченеющее тело деда, о котором все начисто позабыли. Короче, в распоряжении Вики оказалась весьма многообещающая перспектива тихо сойти с ума.
Правда, тут и я подоспел – двадцатиоднолетний, в вечных поисках работы, долговязый носатый тип без медного гроша за душой… словом, жених хоть куда. Кажется, это мне пришло первому в голову поинтересоваться, в каком положении находится тело покойника. Не то чтобы я располагал каким-то опытом в данных вопросах, просто я, как бы выразиться, всегда был небезразличен к этой теме – много читал, смотрел соответствующее кино. Да и, пробыв всего с минуту в их доме, не трудно было ощутить: что-то тут не в порядке, – что-то явно крутиться не в нужную сторону, я хочу сказать.
Мы с Викой зашли в комнату деда. Тот лежал в позе, в которой его застала скорбная гостья, – маленький, серый, усохший (так получилось, что увидел я его впервые). К тому моменту успело пройти примерно семь-восемь часов, и большинство моих подозрений оправдались: нижняя челюсть деда отвисла, тело прогнулось вниз, следуя изгибу продавленного дивана, а одна нога осталась согнутой в колене, – отчего он походил на утомленного пляжника, дремлющего на берегу под шелест накатывающих волн. Впрочем, не совсем: правый глаз остался чуть приоткрыт. Я покачал головой: «Нет, так не пойдет». Затем объяснил Вике, что тело необходимо положить на что-то ровное и твердое – лучше всего подойдет стол, который находился здесь же в углу комнаты, – тогда, возможно, оно несколько распрямится (иначе дед будет выглядеть как покойник, встающий из гроба).
Я передвинул стол к середине комнаты и перенес на него деда Вики, – тот оказался еще легче, чем выглядел. Тело действительно выпрямилось, хотя и не до конца, однако по крайней мере больше не вызывало ассоциаций с восставшим зомби. С помощью бинта мы подвязали нижнюю челюсть – ибо усопшему куда пристойнее походить на страдающего зубной болью, чем «ловить ворон», – и связали руки за большие пальцы, сведя их в районе диафрагмы; трупное окоченение уже успело серьезно потрудиться, и руки не лежали, а нависали сантиметрах в десяти над телом, поскольку, согнувшись в локтях… в общем, что-то там натянулось в плечевых суставах, должно быть, утратившие эластичность связки, точнее не скажу. Но с этим как-то можно было мириться. Главной проблемой оставалась согнутая нога. Мне удалось ее выпрямить, но она сразу же, как резиновая, вернулась в прежнее положение.
«Вот черт…» – пробормотал я, глянув вскользь на Вику, безмолвно наблюдавшую за моими потугами уже сухими глазами. Я почувствовал, как внутри меня начинает подниматься мягкий щекочущий ком. В этот момент к нам заглянула бабушка, что-то сказала, – не помню что именно, но это лишь подбавило ощущение ирреальности происходящего, – и вышла. Я вновь переключился на ногу, пытаясь найти какой-нибудь способ заставить ее выпрямится. Конечно, проще всего было бы привязать ее к другой ноге, но… в том-то и дело, что другая отсутствовала – ее ампутировали год назад (в случае деда, стоять одного ногой в могиле – несло буквальный смысл). Опять прижав упрямую ногу к столу, я вдруг заметил, что дед мутно глядит на меня через приоткрытое правое веко, будто наблюдая со скрытым ехидством: «Зря стараешься, парень. Не знаю, какого хрена ты у нас забыл, но главный здесь я, и все равно выйдет по-моему»… и снова согнул ногу.
Мы с Викой секунды две смотрели друг на друга, внезапно пушистый щекочущий ком прыгнул мне под самое горло, и меня наконец прорвало. Нас обоих. Мы расхохотались, согнувшись пополам с разных сторон стола, зажимая рты руками, понимая, что нас могут услышать, но ни черта не могли с собой поделать. Вот так просто стояли и ржали несколько минут к ряду прямо над телом ее деда, пока не начало сводить судорогой животы. А потом… потом снова смеялись, как умалишенные. По правде говоря, мы в то время еще… ну, не совсем чтобы уже обручились, скорее, это я пытался ухлестывать за своей будущей женой. По-настоящему мы стали встречаться примерно спустя неделю после тех памятных похорон и через шесть месяцев поженились. Но мне кажется, самое главное решилось именно в этот день, возможно, даже в ту минуту, когда мы хохотали над едва остывшим телом отца ее матери. Извините, я и сам понимаю, что похороны не слишком подходящее время для начала романтических отношений (я только пытаюсь честно рассказать, к чему это привело), а комната покойника – не лучшее место для веселья. Но иногда смех – это все, что нам остается. Особенно, если в самый трагический или неподходящий момент жизнь вдруг превращается в цирк на дроте, – как говорит моя теща. И тогда мы смеемся, хотя испытываем страх или боль… Но мы смеемся.
Ладно… Я, кажется, увлекся.
Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.
Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.
– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.
– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.
Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю баллониевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план №1… но погодите, это еще не все – важно, что будет затем. Затем я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…
И тут малый внезапно заткнулся. Будто отрезало.
Потерял сознание, – было первой моей мыслью. О Боже, он потерял сознание! – я начал потрясенно поворачиваться к «фуфлыжнику», как вдруг уловил за ширмой пару легких всхлипов, а потом еле слышный смешок…
Когда малый вышел к нам, зажимая одну ватку в согнутом локте под закатанным рукавом, а другую между большим и безыменным пальцами – еще плачущий по инерции, но счастливо и глупо лыбящийся, как смертник, получивший нежданную амнистию за минуту до казни, – я все окончательно понял.
«Фуфлыжник», осклабившись, смотрел куда-то себе под ноги.
– Дурак, – бросил я ему и подчеркнуто смело потопал к ширме.
* * *
Ко второй половине дня – иначе к концу первых суток моего пребывания в «Спутнике» – я уже усвоил главные отличия санатория от больницы. Во-первых, здесь предоставлялось больше свободы: в определенные промежутки времени мы могли даже выходить из корпуса, чтобы погулять на улице, естественно, если позволяла погода. Во-вторых, наши медсестры скорее исполняли роль воспитателей, нежели настоящего медперсонала, – настоящие либо приходили сами, либо ожидали в третьем корпусе. Ну и в третьих, конечно, тут проводились школьные занятия, – три дня в неделю по вторникам, средам и четвергам; по два часа с десятиминутной переменой.Классом служила небольшая комната на дюжину парт (знаете, такие массивные как токарные станки: с сидением-лавкой на двоих, соединенным с наклонной доской, имеющей круглые выемки для чернильниц, которые можно увидеть в старых фильмах, когда наши пращуры зубрили кириллицу; подобного раритета мне не приходилось встречать больше никогда), отапливаемая газовой печкой в углу и размещавшаяся на первом этаже небольшого строения с двускатной крышей, мимо которого я проходил вчера со своей провожатой из приемного покоя.
В комнату набилось около двух десятков учеников, от первоклашек, вроде меня, до дылд из восьмого класса, а учительница была только одна. Она раздавала простые задания, переходя от парты к парте, что-то писала на доске (упор делался в основном лишь на два-три главных предмета; ну ясно, учеба была еще та), но сначала познакомилась со мной и внесла мое имя в журнал.
Я раскрыл свои «Рабочие прописи» и занялся выведением односложных слов, примеры которых были приведены в начале каждой строки типографским способом и выглядели издевательски каллиграфическими. Никогда терпеть этого не мог: немного раньше они представляли собой всякие палочки и крючочки – архидурацкое занятие, особенно если давно умеешь читать (на тот момент в моем читательском активе были уже беляевские «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия», сборник фантастических рассказов и несколько детских книжек). Впрочем, на моей аккуратности это совершенно никак не сказывалось, оттого и красовалась в нижнем левом углу тетрадного разворота двугорбая как верблюд тройка, поставленная красными учительскими чернилами, – первая отметка, полученная мной в школе; она же чаще других сопровождала меня и в будущие десять лет, отражая более степень моего прилежания и нелюбовь к школьным занятиям, нежели то, к чему призваны баллы успеваемости.
С преподавателями у меня крайне редко складывались дружеские отношения, особенно к окончанию этой десятилетней волокиты. Помнится, на выпускном кто-то даже пускал слезу при получении аттестата. Я же сиял улыбкой отпущенного на волю каторжанина (сорвавшего кроме прочего еще и самый большой за всю историю джек-пот) и, поднимаясь на подиум, разминал одну руку в недвусмысленном жесте с выставленным средним пальцем, а другой совершал прощальные пассы в сторону педагогического коллектива, заседающего за длинным столом, будто куры на насесте. Ей Богу, не смог удержаться (бедная мама в третьем ряду не знала, куда провалиться – вовсе не от гордости за меня, разумеется). Шпаной я не слыл, но уверен, что и они тоже были рады от меня наконец избавиться. Будь у меня сегодня еще один шанс, то я, что и говорить, конечно, повел бы себя уже иначе, конечно же, иначе… я бы вдобавок еще и пукнул так громко, как только смог, чтоб их прямо из-за стола поздувало. В общем, выразил бы все, что я об этом думаю в самой доступной и лаконичной форме. Мне всегда нравились ребята вроде Бивиса с Баттхедом.
Но тогда я лишь ступил на старт этого марафона длиной в десять лет, и даже опыт старшего брата мало что говорил мне о моем будущем. А в тот день, выписывая каракули чернильной ручкой строчку за строчкой, я вообще был крайне далек от подобных размышлений. Мой сосед по парте, один из «фуфлыжников», перешедший уже в третий или четвертый класс, с превосходством косился на мою тетрадь и лыбился, опуская плоские шуточки.
Я здорово недоумевал, когда тамошняя училка-универсальша, подойдя ко мне, чтобы придумать какое-нибудь задание, выразила восхищение, как это ее коллеге из настоящей школы удается столь «удивительно ювелирно» вырисовывать примеры в начале строк. Надо же, так купилась! Я объяснил, что ведь это «Рабочие прописи» – специальная тетрадь для обучения письму, одновременно поражаясь, что ей это неизвестно. Похоже, она была такой же учительницей, как наши корпусные воспитательницы медсестрами; точнее сказать, ее просто попросили.
Вернувшись примерно через месяц в свой класс, я нашел, что серьезно отстал не только от программы, но даже от самых безнадежных двоечников. Впрочем, такое положение длилось не долго, и уже вскоре я вернулся к своим надежным стабильным «тройкам», будь они благословенны.
Во время перемены я собрался было полезть в свой школьный портфель-ранец, сопровождавший меня в «Спутник» по настоянию мамы (хорошо помню, как он выглядел, словно расстался с ним только вчера: такой зеленый с аппликацией в виде светофора из кусочков разноцветной кожи над пряжкой спереди; я ходил с этим портфелем до окончания третьего класса), чтобы сменить «Рабочие прописи» на тонкую тетрадку в клеточку для занятий арифметикой. Когда вдруг заметил, как Хорек резво метнулся в сторону коридора, кого-то заметив. Вскоре оттуда донесся шум какой-то толкотни, а затем на пороге нашей импровизированной классной комнаты возник Хорек, волокущий за воротники пальто двух детей лет по шести, словно котят за шкирку, в которых я почти сразу узнал Тоню и Сашу. Они хныкали и пытались вырваться.
Еще перед завтраком, после сдачи анализов крови, запомнившихся мне надолго, и немного позднее я обратил внимание, что они часто держаться вместе, если не находятся в своих палатах. Поэтому спросил у Рената, оказавшегося тогда поблизости, не играют ли они в «жениха и невесту». На что тот ответил, что они брат и сестра, двойняшки, после чего я и сам уже заметил несомненное сходство между ними, какое бывает только у самых близких родственников. Я также узнал, что они сироты и попали в наш санаторий из интерната, и теперь им предстояло провести здесь весь осенний сезон.
«Вот черт, – подумалось мне тогда, – выходит, у них совсем нет родителей! Это же надо!» В то время я еще не привык думать, что чья-нибудь жизнь может настолько отличаться от моей собственной. Конечно, не у всех, кого я знал, был старший брат или родители находились в разводе… но не иметь близких – вообще!
Хотя нет, не совсем верно. Они были друг у друга. Потому и старались всегда держаться вместе, а не только из-за того, что были даже меньше, чем я.
Дети расплакались еще сильнее, когда Хорек начал подталкивать их вглубь класса.
– Эй, чего ты к ним прицепился? – спросил кто-то из старших ребят. Все теперь смотрели в их сторону, а учительница в тот момент вышла из класса по каким-то делам.
– Они подглядывали, – с довольным видом ответил Хорек, будто кот, наконец схвативший двух мышей, что давно повадились грызть запасы в погребе. – Сначала в окно, а потом из коридора. Я их заметил, это уже не в первый раз!
– Ну и что? – возразил Андрей. – Им в школу только на следующий год, – и сказал Хорьку, чтобы тот отпустил плачущих близнецов.
– Вот пусть и привыкают, если им так интересно, – бросил он, но подчинился, и Тоня с Сашей выбежали из класса. Спустя несколько секунд я увидел, как их шапки промелькнули на улице за окнами.
Вернулась училка (похоже, она все слышала, находясь неподалеку, просто не торопилась вмешиваться, – иногда, как мне стало казаться со временем, именно такая позиция способна принести наилучшие воспитательные плоды) и устроила Хорьку выволочку, а я провел всю вторую половину занятий в раздумиях, почему некоторые дети так боятся общества других ребят. А может, все дело в том, что они наслушались страшных историй о школе от более взрослых детей у себя в интернате и, отправившись подглядывать за нами, просто хотели знать, что ждет их впереди?
* * *
Счастливчик Антон отбыл утром восвояси, а его место занял одиннадцатилетний очкарик Ромка. С этого момента я негласно перестал считаться «новеньким»; во всяком случае, мой статус определенно сразу изменился с его появлением.Едва увидев его, вернувшись со школьных занятий (он в одиночестве, – если не брать во внимание Богдана с ногой в гипсе, который лишь по крайней необходимости покидал собственную кровать, – сидел на стуле у игрового уголка, углубившись в какую-то книгу, и с первого же взгляда напомнил мне серьезного, умненького Знайку из произведений Николая Носова; прекрасно иллюстрированное издание «Незнайка на Луне», по которому в наши дни снят полнометражный мультфильм с использованием тех же рисованных типажей, – было в то время одной из моих самых любимых книг), я с большим нетерпением начал ожидать его ночного «крещения».