Пятьсот…
   Стал накрапывать дождь. Я натянул капюшон поверх вязаной шапочки, чтобы не вымокнуть под обманчиво редкими каплями, и слегка замедлил шаг, раздумывая, не стоит ли все же вернуться назад. Тут я напомнил себе, что очень скоро за мной приедет Дима, и уже этой ночью я буду засыпать в своей постели дома, а потом проведу еще два дня до вечера воскресенья, – вновь почувствовал себя счастливым и потопал дальше.
   Восемьсот…
   Я споткнулся от неожиданности, заметив сидящую на скамейке фигуру у самой кромки в конце футбольного поля. Странно, что я не видел никого раньше. Но человек, казалось, сидит здесь уже давно, глядя в противоположную от меня сторону. Нас разделяло шагов тридцать-сорок.
   Пока я, продолжая двигаться по инерции, размышлял, а не стоит ли мне в действительности повернуть назад, как я думал недавно, чтобы не проходить мимо… мужчина повернул голову и посмотрел на меня.
   – Папа?! – ноги сами понесли меня к скамейке. Отец, немного грустно улыбаясь, смотрел на меня, словно давно ожидал здесь и уже почти не надеялся, что я приду. На нем был слегка выцветший бутылочного оттенка плащ, который я столько раз видел на вешалке дома и который теперь узнал, на голове темно-синий берет…
   Только как он здесь очутился? Насколько мне было известно, отец сейчас должен был находиться ужасно далеко, в нескольких тысячах километров от Львова, на Крайнем севере. Может, вернулся по каким-то делам? И… решил меня навестить в «Спутнике», узнав, что я здесь? Значит, он приходил или звонил нам домой, и мама сказала ему… Но раз так, что он делает в таком месте? Почему же прямо не…
   Мысли мгновенно проносились у меня в голове, пока я шел к скамейке.
   И еще кое-что не давало мне покоя, но я никак не мог понять, что именно. Что-то важное, связанное… со мной, так?
   Наконец я остановился перед скамейкой, удивленно глядя на отца и ощущая легкое головокружение от растерянности.
   – Здравствуй, Юра, – сказал он.
   – Папа… – если у меня и оставались какие-то сомнения, что я мог обознаться, то теперь рассеялись окончательно. И еще я поймал себя на мысли, как непривычно видеть отца таким трезвым.
   Случись наша встреча несколько по-иному, я бы мог лишь порадоваться этому обстоятельству. Но сейчас я испытывал лишь внезапную неловкость и смутное беспокойство. А еще, говоря по правде, нарастающий страх от какой-то вопиющей неправильности происходящего.
   – Ты снова болел, Юра, и теперь тут, – сказал отец. – Это плохо.
   – Да… Ведь я теперь хожу в школу, много пропущу, – кивнул я, намеренно ускользая взглядом от его глаз, чтобы не встречаться с ними.
   – Ты рад, что я пришел?
   Я снова кивнул головой, хотя вовсе не был уверен, что чувство, которое я сейчас испытывал, можно назвать радостью, и стал внимательно разглядывать мокрую землю под ногами, тыча в нее носком ботинка так, будто это самое важное занятие в моей жизни.
   – Я скучал по тебе. А ты? – спросил отец. Я наконец посмотрел на него прямо и улыбнулся. Как-то само собой вышло.
   Дети очень часто не могут объясниться словами или постичь устройства вещей, но зато всегда безошибочно улавливают, когда им лгут и то, что на языке взрослых зовется отсутствием рациональной логики. Недостаток последней они переносят куда легче своих родителей, они умеют принимать обстоятельства в почти любом виде, – наша встреча у безлюдного футбольного поля в конце длинной беговой дорожки уже не казалась мне такой странной, как еще всего полминуты назад. Я просто принял это: папа здесь, и значит, так оно должно быть, а насчет всяких там объяснений… значит, и они существуют тоже, вот и все.
   Однако не до конца, нет, оставалось что-то еще, теребящее в глубине. Возможно, это как-то связано с самой важной проблемой – той, что важнее всех остальных.
   Отец медленно поднялся со скамейки и протянул мне руку:
   – Идем со мной, – он сделал это точно так же, как в те дни, когда таскал меня за собой по старым собутыльникам и пивным (…пенка моя, оставь, она моя, па!…).
   И внезапно меня осенило то, что никак не давало покоя, не позволяло поверить до конца… Отец, зная, как я люблю шоколадные конфеты, никогда бы не забыл об этом, даже пьяный. Во всяком случае, он никогда бы не явился ко мне в больницу или сюда, в «Спутник» – с пустыми руками.
   Мне опять стало страшно и сильно-сильно захотелось убежать, как можно дальше отсюда. Дальше от… Я отступил на шаг, глядя на того, кто выглядел, как мой отец, говорил, как он, но не мог являться им в действительности.
   – Вы не он… не… вы что-то другое… – я собирался сказать, он не отец, а кто-то другой, но эти слова как будто помимо моей воли вырвались именно так.
   Я развернулся и бросился бежать со всех ног. Одно бесконечно длинное ужасное мгновение мне казалось, что его рука вот-вот вцепится в мой рукав или схватит за воротник куртки. Лишь отбежав на порядочное расстояние, я позволил себе единственный раз оглянуться. Он по-прежнему стоял на месте и смотрел в мою сторону. Плащ изменял цвет на серый, а рядом на скамейке лежал большой нераскрытый зонт… или мне это только показалось из-за усиливающегося дождя?
   – Приходи, когда захочешь!.. Приходи, когда снова пойдет дождь!.. – кричал он вслед голосом моего отца.
   Приходи… приходи… – эхом все еще стояло у меня в ушах, когда я вбежал в корпус детского отделения.
* * *
   Дима появился незадолго до семи, приехав за мной прямо с работы. Я сразу увидел его, как только он вошел с улицы. Очень высокий (я с удивлением обнаружил, как быстро отвык от его роста; наши старшие ребята казались мне тогда настоящими громилами, но рядом с Димой выглядели просто недомерками, – никогда бы не подумал, что к семнадцати годам я успею его даже перерасти), с пышной копной черных курчавых волос, смуглый и чертами лица удавшийся в нашу маму, он в первое мгновение был похож на красивого молодого цыгана. Девчонок у старшего брата в школьные годы было не в пример мне. Он был пиковым королем, всеобщим любимцем, и память о нем еще долго жила в стенах нашей школы после выпуска 80-го года.
   Медсестры в коридоре уже строили ему глазки, и даже несколько девчонок постарше, хихикая, высунулись из дверей палат специально, чтобы посмотреть на Диму, лениво опирающегося о косяк со скучающим выражением кота, привыкшего к вниманию кошек.
   Мы перекинулись парой слов, и я побежал собираться.
   – Это кто, твой брат?! – встретил меня так же почти готовый к отъезду Игорь, когда я вошел в палату.
   – Угу, – подтвердил я, исполненный в тот момент такой сумасшедшей гордости, что мог бы вот-вот лопнуть.
 
   Когда мы с Димой оказались на улице, я по привычке взялся за его руку, и мы пошли к выходу из «Спутника» в сторону автобусной остановки. Я любил своего старшего брата.
   Мне всегда нравилось ходить вместе с ним, хотя часто я был вынужден семенить, приноравливаясь к его длинному шагу, – привычка ходить быстро у меня так и осталась до сих пор.
   Я сказал, что слышал, будто бы в «Спартаке» скоро начнут крутить американскую ленту «Каскадеры». Голливудские фильмы были пока что редкостью.
   – Клёво, – кивнул Дима. Тогда еще не было в ходу круто или струёво. Говорили клёво; иногда классно (сегодня чаще всего можно услышать попсовое супер или вовсе уже не поймешь какое – уматово).
   Вы заметили, как часто я вспоминаю (а то и откровенно начинаю брюзжать), что было тогда? Наверное, у каждого из нас есть время, по которому мы скучаем. А я, похоже, скучаю по восьмидесятому.
   Вскоре мы с братом добрались до автобусной остановки. Дима увлеченно рассказывал о несчастном случае три дня назад у них в цеху, куда его устроил наш дядя, о том, как одному легкомысленному бедолаге отсекло работавшим станком кисть руки. И та, еще какое-то время продолжая пульсировать темной кровью и сжимать пальцы, валялась на полу рядом со злополучным станком. Он сопровождал весь свой рассказ зловещими улыбочками после каждой жуткой подробности. Только вот мне думается, это он в тот день казался мне таким большим и взрослым, а в действительности ему было всего семнадцать, и внутренне он переживал увиденное почти так же, как мог бы и я свои семь. Ведь мне тоже было семнадцать.
   – Ну и крови же натекло, как на бойне, – он снова одарил меня ухмылкой злого пирата, глядя исподлобья и подкуривая сигарету.
   Не помню, чтобы Дима хоть раз просил меня не выдавать его маме. Впервые я застукал его с сигаретой еще года два назад дома на балконе. Никаких договоренностей. Это даже не обсуждалось, я просто молчал и все, а Дима как будто и не ждал от меня иного. После его первой неудачной попытки поступить в военное училище и возвращения во Львов тема закрылась сама собой.
   Прибыл наш рейсовый.
   Затем мы тридцать минут добирались в город, чтобы пересесть уже на другой автобус, едущий по маршруту №15, который подвозил нас почти до самого дома.
   Дорогой я размышлял о своей недавней встрече с Человеком дождя, и мои мысли, в конце концов, переключились на отца.
   Говорят, детская память коротка, но это не так, я знаю. Кем или чем ни являлось бы то, что я видел у футбольного поля, оно использовало его образ, как приманку. Что ему нужно – от меня, от Рената, от остальных? Я был очень напуган. Но тогда, у кромки поля, внезапно испытал сильный толчок: взяться за эту руку и позволить ей увести себя в манящую неизвестность – руке человека, каким мне всегда хотелось видеть своего отца и каким так редко удавалось, – внимательным и… трезвым. Но в то же время, словно в какое-то жестокое противопоставление, словно никогда не случалось, пускай и не часто, светлых моментов, эта рука более всего пробудила недобрую память о нем. О тех днях, когда он бывал особенно ужасен… Вот в припадке внезапной беспричинной ярости отец вдребезги раскалывает чашку о голову Димы за обеденным столом… Его пьяный угрожающий рык, когда он ломает входные двери среди ночи, после того, как мама отказывается пустить его в дом… и уже ее крики, когда отец, все равно ворвавшись, ломает ей ребра, отрывая от пола в страшных тисках своих огромных рук… Иногда я оставался с ним, скотски пьяным, дома наедине. Сомневаюсь, чтобы он меня когда-нибудь серьезно бил, слишком уж я был еще мал для этого. Но даже пяти– или шестилетним мозгам ясно – особенно, если твой отец алкоголик, особенно, если не раз видел, как часто он теряет контроль над собой, – тут не далеко и до беды. Не знаю, сколько раз мне доводилось стоять одной ногой за той опасной чертой во время его странных игр, когда мы оставались вдвоем. Хотя, по правде, хочется думать, мы никогда не подходили к ней по-настоящему близко. Мне только остается надеяться на это и, может, к счастью, не знать наверняка. Он ползет по квартире на четвереньках и дико рычит, изображая лишь ему известного зверя, но наверняка не зайца, а я мечусь в ужасе, пытаясь где-нибудь укрыться раньше, чем он меня найдет. Чаще всего я забегаю в нашу с Димой комнату и прячусь в углу за дверью, потому что укромных мест в квартире почти нет. А хрипло рычащее Ползущее существо, в которое превратился папа, давно выучило их все до одного; оно уверенно подбирается ко мне все ближе и ближе. Дверь комнаты забрана мутным стеклом, я вижу темный, раскачивающийся силуэт, будто плывущий над полом, зная, что и он тоже наверняка может видеть меня, вжатого страхом в стену. Но я по-прежнему надеюсь, что существо в этот раз не заметит, пройдет мимо или свернет в другую сторону. Рядом со мной старый чемодан без крышки, где хранятся все мои игрушки. Оттуда выглядывает голова желтой пластмассовой рыбины, что пялится в мою сторону одним выпуклым глазом с черным зрачком, скользящим под стеклом, если пошевелить. Рыба глядит на меня так, словно вот-вот хочет заорать: «Да вот же он! Здесь! Попался! Тебе конец, маленький паршивец!». То, что недавно было моим отцом, уже вползает в комнату. Я молча глотаю слезы, боясь себя выдать, и все время поглядываю на рыбу. Круглый зрачок-пуговица сверлит меня с ненавистью и ликованием. Существо, которое теперь прямо за дверью, уже знает, где я, но не торопится. Оно больше не рычит, замирает на несколько тягучих мгновений, будто принюхиваясь к воздуху, а затем начинает медленно просовывать голову за дверь. Но я смотрю на рыбу, будто загипнотизированный ее взглядом, – в этот мертвый выпуклый глаз. А оно все ближе и ближе…
   Я по-прежнему вижу этот чертов глаз.
* * *
   Возвращаясь домой из больницы (теперь можно добавить еще санаторий), я всякий раз испытывал одно и то же чувство, – несмотря на свой крошечный рост, мне казалось, что потолок квартиры, сплющивая все видимое пространство, нависает у меня над самой макушкой. Но, как правило, час или два спустя давящее ощущение сверху начинало постепенно сходить на нет.
   Испытывая этот давно ставший привычным синдром «низких потолков», я, можно сказать, с порога бросился к бобинному магнитофону «Романтик-3», чтобы включить свои любимые записи. Здорово было снова оказаться дома. Точнее даже, это было «клёво»! Но меня осадили, заставили вымыть руки и усадили за стол, – мама точно рассчитала время нашего с Димой приезда и уже разогрела ужин. Пока мы ели (в «Спутнике» кормили неплохо, но столовая где угодно остается столовой и, конечно, не могла идти с готовкой мамы ни в какое сравнение; впрочем, что вообще можно сравнить с маминой кухней?), я вкратце описал, как провел неделю в санатории, хотя мама и так была в курсе: мы пару раз говорили с ней по телефону, и я не сомневался, что, кроме того, она как минимум один раз звонила директрисе.
   Окончив трапезу первым, Дима поднялся из-за стола и пустил свою неизменную громовую отрыжку.
   – Огурчик… Спасибо, ма.
   Ма только вздохнула. А я последовал за братом в нашу комнату, исходя черной завистью: сколько я не пытался научиться фирменному «огурчику» Димы, у меня ни черта путного не выходило, кроме разве что жалкого кваканья. Даже изобразить перед кем стыдно.
   Меня вдруг осенила одна потрясная мысль, и я вернулся в кухню, где мама собирала остатки ужина. Остановился у стола и натужился, стараясь, пардон, не дристануть ненароком прямо в штаны. Когда мне таки удалось извлечь из себя коротенькую фугу, ма обернулась, удивленно взирая на свое гордое чадо.
   – Таинственный голос из жопы, – объявил я, убежденный, что произвел на нее сногсшибательное впечатление.
   Но, похоже, эффект вышел немного не тот, поскольку вместо оваций и криков «бис» я заработал по своей маленькой грешной заднице и с воплями ретировался в комнату.
   Дима, который случайно оказался свидетелем этого бурлеска младшего брата, корчась от смеха, медленно стекал по стене в коридоре. Но! Я готов поспорить на что угодно: позднее он не раз с успехом проделывал то же самое в компании своих друзей, – кое в чем разница между семью и семнадцатью годами не так уж и велика, как кажется; ну, разве что, может, в выборе благодарной аудитории.
 
   В ту ночь сон ко мне долго не шел.
   Не помогала даже привычная постель, – в темной тишине нашей с Димой комнаты вновь припомнилась встреча с Дождевым человеком. Но главным образом я снова думал об отце. О том, что, возможно, никогда больше его не увижу, ведь они с мамой недавно развелись. Не то чтобы при всем его пьянстве я оставался этаким «папиным мальчиком», просто… Да нет, наверное, каждый сын хотя бы отчасти «папин мальчик». Это закон природы. Если бы отец тогда вернулся к нам, я был бы этому только рад. Тогда.
   В следующий раз, ставший последним, мы случайно встретились через три года – на Севере, куда мы с мамой уехали жить, уже без Димы, теперь курсанта военного училища, и где я окончил среднюю школу. На первое время нас приютили мамина сестра с мужем. В тот день я едва успел вернуться после занятий, как в дверь позвонили.
   Я узнал его сразу. Это, знаете, и не удивительно. С годами я стал меньше на него похож, но тогда был почти идеальной копией своего отца.
   – Мальчик, а где тетя Лариса с дядей Женей? – спросил он, недоуменно разглядывая меня сверху вниз. И я с каким-то щемящим ужасом, который не возможно забыть до конца, понял, что он меня не узнает. Я даже помню, как он был одет, словно вижу на фотографии: темно-зеленый потрепанный плащ, синий берет на голове, не целиком прикрывающий залысины (на миг я решил, что за мной явился Дождевой человек), брюки неопределенного цвета с острыми отглаженными складками… Пятидесятилетний мужчина, стоящий на пороге.
   – Они уехали во Львов, – будь мне тогда лет на пять больше, я бы заорал на него: «Ах ты, гребаный алкаш, неужели не узнаешь! Это же я! Я
   А может, и нет. Кто знает.
   Но не в мальчике дело, не в том, что за три года я успел здорово вытянуться, а он не ждал подобной встречи так далеко от Львова. Проведя больше двух часов у соседей за стенкой, которые приходились нам очень дальними родственниками «седьмая вода на киселе», он так и не нашел в себе сил вернуться, хотя они, конечно, сразу сказали ему, кто я такой. Конечно, сказали.
   Почтовые марки, как выяснилось, тоже оказались моему отцу не по карману.
 
   Незадолго до того, как сон сморил меня глубокой ночью, я решил упросить маму оставить меня дома после выходных, – я боялся возвращения в «Спутник», не хотел провести еще целых две недели среди чужих и не хотел больше встречаться с Дождевым человеком. Зато теперь понимал, что имел в виду Ренат насчет тех, кто его видел, – почему они не любят об этом болтать. Интуитивно я уже начал догадываться, кого каждый из них видит. Мне еле удалось сдержаться, чтобы сразу же не броситься в комнату к маме и не разбудить ее.
   Но понемногу успокоился: сейчас-то я здесь, рядом на нашей общей широкой тахте спит Дима, и впереди еще целых два дня дома, – вот, что по-настоящему важно. А значит, все остальное пока – лишь таинственный голос
* * *
   В понедельник дежурили «стервы». Меня сразу после завтрака, но еще до начала процедур, привезла мама; у нее была выходная неделя, – мама тогда работала буфетчицей в кафе кинотеатра «Днiпро», что в центре Львова (иногда она брала меня с собой по воскресеньям, и я мог сидеть в зале целый день, глядя один и тот же фильм).
   Понимаете, в субботу утром тот разговор больше не казался мне таким уж срочным, а к вечеру я обнаружил, что уже и сам с нетерпением ожидаю возвращения в «Спутник».
   В мое отсутствие Богдану сняли гипс (и он без устали носился целый день по корпусу, прихрамывая на больную ногу, будто наверстывая упущенное), а вместо Тараса я застал незнакомого парня лет одиннадцати, который уже успел заработать прозвище Шкелет. Дело в том, что он сильно шепелявил, и если хотел сказать «скелет», то выходило «шкелет». Когда родители привезли его вечером в субботу (он был откуда-то из-под Тернополя), он взялся рассказать нескольким «нашим», остававшимся на выходные, свою штрашную ишторию о гробокопателях, которые пришли на кладбище поживиться среди свеженьких могил, но что-то там задержало их до темноты, и когда взошла луна, то на грабителей отовсюду полезли шкелеты… Все это, покатываясь со смеху (история, должно быть, и впрямь оказалась штрашной), мне охотно поведал Хорек, который провел выходные в «Спутнике».
   Я еще с утра отметил, что «стервы» явно не в духе. Не знаю, что там у них стряслось, может, трудные месячные у обеих сразу, однако мне и раньше доводилось кое-что слышать про их методы воздействия (бόльший кусок пирога неизменно доставался «фуфлыжникам», – наверное, потому, что все старшие ребята обитали у нас). Но в тот день получил возможность лицезреть сам (свидетелем одного момента я, правда, стал еще в пятницу).
   Благодаря Шкелету. Знаете, есть такой тип детей, – где не появятся, сразу же нарываются на неприятности. А у Шкелета был явный талант.
   Но сначала хочу рассказать о забытом эпизоде в пятницу, когда дежурили все те же «стервы», и который начисто вылетел у меня из головы под впечатлением встречи с Дождевым человеком, а затем окончательно вытеснен предвкушением долгожданного возвращения домой. Во время «тихого часа» (который я, как правило, проводил либо за какой-нибудь книжкой, позаимствованной в маленькой библиотеке нашего игрового уголка, либо просто отдыхал, о чем-то мечтая) в палату из коридора донесся гомон голосов, среди которых доминировал рассерженный лай одной из «стерв». Я вопросительно глянул на Игоря, подобно мне читавшего книгу (только она выглядела слишком по-взрослому, чтобы быть из игрового уголка). На что он лишь пожал плечами:
   – «Фуфлыжников» воспитывают, – и добавил, перелистывая следующую страницу: – Бляди…
   Поскольку мне и так приспичило по-маленькому, я оделся и вышел в коридор. Проходя мимо второй палаты для мальчиков, откуда доносились голоса и какой-то сдавленный плаксивый вой (сразу настороживший меня именно своей неестественной глухотой, – так могут плакать только немые или дегенераты), я, будто споткнувшись, застыл перед распахнутой дверью обители «фуфлыжников», глядя на открывшуюся моим глазам картину.
   Обе «стервы» стояли перед кроватью издающего тот самый вой мальчишки, может, на год старше меня… И тут я наконец понял, в чем дело: его рот был заткнут, будто кляпом, какой-то скомканной тряпкой, сочащейся светлой мокротой, которая лилась тонкими струйками по его подбородку и скапывала вниз на постель, образуя желтоватое пятно. Еще я заметил, что на правую руку медсестры, которую мы звали, не столько за глаза, сколько за «лошадиные» зубы, Кобылой, – зачем-то надета резиновая перчатка, тоже влажная.
   Совсем нереальной эту картину делало то, что все остальные обитатели палаты усердно изображали глубокий безмятежный сон, хотя, конечно, ни один не спал. Но самым худшим было, как они это изображали. Как цирковые собачки.
   Услышав мои шаги, напарница Кобылы повернула голову в мою сторону. Мальчишка, – о нем я знал лишь то, что он был направлен из одного интерната с близнецами-сиротами, – продолжал глухо выть сквозь мокрую тряпку, явно ни черта не замечая вокруг и бессмысленно уставившись перед собой. Чуть погодя наши ребята восполнили пробелы в полном понимании, что же я тогда наблюдал. Иногда в чем-то провинившимся «фуфлыжникам» «стервы» запрещали ходить в туалет во время «тихого часа», который длился по сути два часа, и если кто-то не выдерживал, то наказанием было…
   Теперь они обе смотрели на меня. Секунд десять (хотя на самом деле трудно судить, сколько успело пройти времени) тянулось молчание, нарушаемое лишь сдавленным скулежом бедолаги, заткнутого собственными обсосанными трусами.
   Меня они никогда не трогали даже за шалости, изредка могли прикрикнуть, хотя я был одним из самых младших в санатории детей. Как я уже говорил, моя двоюродная сестра Алла была подругой и одноклассницей дочери директрисы Шалимовой. Я ни разу не обмолвился об этом кому-нибудь в «Спутнике» (да мне и в голову не приходило хвастаться), но такие новости, похоже, обладают способностью доходить до ведома тех, кто может в них оказаться заинтересован. И не в последнюю очередь эти суки, – использовавшие любую шалость интернатовцев (если таковой считать и потребность ходить в туалет) как повод для произвола. В отличие от всех остальных, за них некому было вступиться, вот в чем дело. А сукам, я думаю… нет, уверен, это чертовски нравилось, – могу утверждать, потому что видел их глаза. Не помню, присутствовал ли в корпусе во время экзекуций кто-нибудь из врачей, но во вкус они входили, бывало, настолько, что при нас действовали совершенно открыто.
   И тогда, в пятницу, нисколько не смутились моим появлением, – просто молча смотрели и все, пока я не вспомнил о своих насущных делах. «Стервы» будто заранее, по опыту, были убеждены, что это не выйдет за пределы нашего мирка. Не знаю, имело ли то что-то общее с причинами, почему Дима никогда не просил меня хранить в секрете его раннюю привычку курить. Наверно, своим блядским нутром чуяли. Один Бог ведает, почему все остальные, и я в том числе, поступали именно так. Детство умеет хранить тайны, неподвластные памяти.
   Так вот, Шкелет. Он не был ни интернатовцем, ни совсем уж малявкой, но и зарываться со «стервами», особенно в первый день (для них-то, как и для большинства из нас, он все еще оставался новеньким), точно не стоило. Обычно «стервы» никому не позволяли в свое дежурство звонить по телефону из кабинета врача, если хозяйка отсутствовала. Но отец Шкелета был какой-то там шишкой в каком-то управлении у себя в области, и Шкелет, видимо, по привычке решил, что такое говеное непотребство не про него, – ему нужно позвонить домой, и все тут.
   Поэтому, когда одна из «стерв» вытурила его из кабинета, Шкелет только обозлился и повторил попытку через полчаса. Затем снова. И снова. Несколько ребят и даже Ромка, обычно молчаливый, пытались его успокоить, но Шкелет, движимый неким фанатическим упрямством, продолжал лезть на рожон. В конце концов, «стервы» угомонили его по-своему: когда тот решил ускользнуть на улицу, чтобы позвонить из другого места, у него отобрали всю одежду и заставили лечь в постель перед самым началом обеда. Автоматически Шкелет обеда лишался.
   Его возмущенные, но почти неразборчивые вопли достигали даже в столовую, смеша детей и заставляя хмуриться пожилую санитарку, сервировавшую наши столы («стервы», у которых она находилась в формальном подчинении, сделали ей довольно грубое внушение – про обед новенький может забыть). Когда мы вернулись в палату, то застали голого Шкелета, скачущего на кровати, как павиан перед случкой.
   – Глупые шуки! – орал он и, должно быть, изображая Джими Хендрикса, «брынькал», словно по гитарным струнам, по своему маленькому болтающемуся пенису. – Шуки-шуки-шуки!..