— Жертвы неизбежны в любой войне. Они могут быть оправданы только победой. Я опять сказал что-то не то?
   — Знаете, господин секретарь, у меня такое чувство, что мы с вами говорим о каких-то совершенно разных вещах. Хотя оба вроде бы говорим по-русски. Про какую победу вы говорите? Какой могла быть победа в чеченской войне?
   — Полное уничтожение бандформирований. Полное искоренение сепаратизма,
   — ответил он с некоторым даже недоумением от того, что вынужден отвечать на такой элементарный вопрос.
   А тут и я на него посмотрел, как на таракана неизвестной породы.
   — Когда в Прибалтике покончили с «лесными братьями»?
   — Примерно к середине пятидесятых годов.
   Я уточнил:
   — То есть, через десять лет после войны?
   — Примерно так. В Эстонии раньше, в Литве и Латвии позже.
   — Ну? — спросил я.
   — Не понимаю, — сказал он. — Что «ну»?
   — Вдумайтесь в то, что сказали.
   — А что я сказал?
   — Вы сказали, что десять лет самая могучая армия мира и всемогущая госбезопасность Советского Союза не могли покончить с «лесными братьями» в Прибалтике. Я вас правильно понял?
   — Да, правильно.
   — Десять лет, — повторил я. — Это при том, что прибалты народ законопослушный и даже, как мне кажется, несколько флегматичный. При том, что в Прибалтике нет гор, а «зелёнка» начинается в июне, а не в марте. И при том, что в то время не было правозащитников, которые кричали бы о правах человека и тем самым мешали армии и ГБ наводить конституционный порядок. И все-таки понадобилось десять лет. За сколько же лет, по-вашему, можно покончить с чеченскими сепаратистами? А они, уверяю вас, очень даже не флегматичные. И совсем не законопослушные.
   — Да, это непростая проблема, — согласился секретарь. — Но проблемы нужно решать.
   — Лучше бы их не создавать. Тогда и решать будет нечего.
   — В этом я тоже с вами согласен. Создавать проблемы мы научились. А вот решать — нет.
   Начальник комендантского патруля окончательно рассупонился, сел на привокзальную скамейку, снял фуражку и даже расстегнул китель. И стал похож на нормального человека, с которым можно нормально говорить. И потому я рискнул задать ему вопрос, занимавший меня с первого дня в Эстонии, когда мы с изумлением узнали, что фильм «Битва на Векше», в котором Артисту предложили роль второго плана, повествует о подвигах эсэсовцев в годы Великой Отечественной войны.
   — Скажите, господин секретарь. Мне хотелось бы кое в чем разобраться. Что, собственно, происходит в Эстонии? Ненависть эстонцев к коммунистам ещё можно понять. Особенно если правда, что от рук коммунистов погибло в тринадцать раз больше эстонцев, чем от рук фашистов. Это правда?
   — К сожалению, правда.
   — Понятно. Но совершенно непонятно другое. Разве ненависть к коммунистам обязательно предполагает любовь к фашистам? Можно ведь и по-другому сказать: от рук фашистов погибло в тринадцать раз меньше эстонцев, чем от рук коммунистов. Но все равно много. Откуда же у эстонцев такая любовь к фашистам?
   — Это заблуждение, — возразил секретарь. — Никакой любви нет. Мы проводили социологические опросы. Эстонцы в своём большинстве совершенно равнодушны к фашизму. Но когда Россия протестует против фашизации Эстонии, против торжественного перезахоронения останков эсэсовца, они встают на дыбы. Они считают это вмешательством в их внутренние дела.
   — Значит, если бы Россия не протестовала, ничего бы и не было?
   — Россия не может безучастно смотреть на фашистский реванш. Торжественные похороны останков эсэсовца — это вызов России.
   — А как обстоят дела в Латвии и Литве?
   В Литве довольно спокойно. Там всего двадцать процентов русскоязычного населения. В Латвии хуже. Там идут очень неприятные для нас процессы, готовятся суды над советскими партизанами. Русскоязычных в Латвии — почти половина населения. А в самой Риге латыши вообще в меньшинстве.
   — А сколько русских в Эстонии?
   — Около сорока процентов.
   — Что же это получается? — спросил я. — Чем больше русских в стране, тем острее там обстановка?
   — Это естественно.
   — Не понимаю. Чего же тут естественного?
   — Чем больше русских, тем большую угрозу они представляют для коренного населения.
   — Какую угрозу могут представлять русские для эстонцев и латышей?
   — Они боятся утратить свою независимость. Русскоязычное население требует равных прав. На этом и спекулируют националисты.
   — Давайте пока оставим националистов в покое, — предложил я. — Сначала разберёмся с русскими. После развала СССР они оказались за границей. У них был выбор. Или вернуться в Россию, или стать гражданами Эстонии. Массового исхода русских из Прибалтики, насколько я знаю, не было?
   — И быть не могло. Кто же поедет в нищую Россию из бедной, но все-таки сравнительно благополучной Эстонии?
   — Значит, они хотят жить здесь, в сравнительно благополучной Эстонии, а быть гражданами России?
   — Они хотят быть гражданами Эстонии, но иметь равные права, — разъяснил секретарь, начиная терять терпение от бестолковости собеседника.
   — Про какие права вы все время говорите? Право не учить язык страны, гражданином которой являешься? Право не уважать законы этой страны? Право считать эстонцев чухней?
   — Вы сейчас рассуждаете как националист.
   — Я начинаю их понимать. Мы что, намерены снова присоединить Прибалтику к России?
   — Такой задачи Россия перед собой не ставит. Россия уважает суверенитет прибалтийских независимых государств.
   — Тогда почему бы не сказать людям правду?
   — В чем же, по-вашему, эта правда?
   — В том, что Эстония не часть России. В том, что Эстония никогда не будет частью России. И Латвия. И Литва. Россия поможет тем, кто хочет вернуться. Но те, кто остался, должны усвоить очень простую вещь: что они граждане Эстонии, а не России. И они должны знать язык Эстонии, уважать её традиции и законы. А чтобы связь с родиной не терялась, Россия будет посылать артистов, книги, фильмы, построит центры русской культуры. Ну, не знаю что ещё. Будет присылать открытки с видами Кремля и новогодние поздравления деда Мороза с личной подписью президента.
   — Хорошая идея, — усмехнулся секретарь.
   — Рад, что вы её оценили. Вместо этого вы тратите деньги российских налогоплательщиков на содержание агентуры, финансируете пророссийские партии и их печатные издания, направляете ноты протеста против торжественных похорон эсэсовца. При этом прекрасно зная, что этой нотой протеста гордые эстонцы подотрут задницу. Что гордые эстонцы и сделали.
   Не вижу никакой логики. Даже намёка на логику. А что значил призыв московского мэра бойкотировать латышские продукты в знак протеста против дискриминации русскоязычного населения? — продолжал я с пылкостью доморощенного трибуна, который говорит не для того чтобы получить ответ, а для того, чтобы облегчить душу, изболевшую во дни сомнений и тягостных раздумий о судьбах своей родины. — Вы можете мне объяснить, зачем это было сделано?
   — Вы сами дали ответ. В знак протеста против дискриминации русскоязычного населения. Юрий Михайлович Лужков очень чётко заявил свою позицию.
   — И к чему это привело? Что, дискриминация прекратилась? Кому от этого бойкота стало лучше? Латышским крестьянам, которые затоварились со своей сметаной? Русским в Латвии? Латыши стали их после этого больше любить? Я вам скажу, кому от этого стало лучше. Только самому Юрию Михайловичу Лужкову. Он нажил на этом политический капитал, прирастил процентик к своему президентскому рейтингу. Ах, какой бесстрашный защитник наших! Какая дуся!
   — Латыши не стали больше любить русских, — сухо заметил секретарь. — Но стали больше бояться. Это был для них хороший урок. Они поняли, что притеснения русскоязычного населения не останутся безнаказанными.
   — Бояться? — переспросил я. — Вы хотите, чтобы латыши и эстонцы боялись русских? Это и есть цель нашей внешней политики? Теперь я начинаю понимать, почему из всех северных соседей России к нам лояльны только белые медведи в Арктике. Потому что в Арктике мало русских.
   — Браво, господин Пастухов, браво, — проговорил секретарь и только что не поаплодировал. — Раньше все разбирались в искусстве. Теперь все разбираются в политике.
   Он довольно демонстративно взглянул на часы, давая понять, что разговор его развлёк, но ему пора возвращаться к делам. Так начальник комендантского патруля поднимается со скамейки, застёгивает китель и надвигает на лоб форменную фуражку. И уже в непрошибаемой броне служебного достоинства поставил он последнюю точку:
   — Мне симпатична ваша горячность, господин Пастухов. Да, симпатична. Но все-таки предоставьте проблемы внешней политики решать профессионалам.
   И эта его высокомерная снисходительность окончательно меня достала.
   — Вы уже нарешали, — сообщил я ему. — Всего. Выше крыши. В Эстонии торжественно хоронят фашиста, а в Латвии собираются судить советских партизан. А если в Литве тихо, то только потому, что русских там всего двадцать процентов. Вот что вы нарешали!
   Этого начальник комендантского патруля стерпеть не мог.
   — Да кто вы такой, — начал он, наливаясь праведным начальственным гневом.
   — Кто я такой? — перебил я. — Скажу. Я — налогоплательщик. Это я вас содержу. И вас, и вашего посла, и все ваше долбанное министерство иностранных дел. И я хочу, чтобы за мои бабки вы работали, а не … валяли. Я хочу, чтобы в Эстонии меня уважали, а не боялись. Извините за выражение, господин секретарь, но оно адекватно отражает переполняющие меня чувства. У вас есть ко мне ещё вопросы?
   — Никаких вопросов к вам у меня и не было. Мне было поручено довести до вас приказ генерала Голубкова. Я это сделал.
   — Не хотите спросить, как мы намерены этот приказ выполнить?
   — Нет, господин Пастухов. Это меня не интересует.
   — В таком случае разрешите откланяться.
   — Не удерживаю. Более того. Надеюсь никогда больше вас не увидеть.
   — Ах, господин секретарь, если бы вы знали, как я буду по вам скучать!
   Сука.
   А с чего я, собственно, так завёлся?
   Дежурный на вахте взял мой пропуск и сообщил:
   — Господин Пастухов, вас просили немного подождать. Сейчас выйдет господин, который хочет вас видеть.
   — Просили? — переспросил я.
   — Так точно.
   — Не приказали?
   — Нет.
   — Вы уверены?
   — Да, уверен.
   — Ну, раз просили, тогда подожду.
   Я подошёл к «линкольну» и сел на переднее сиденье. Водила опасливо принюхался и на всякий случай опустил со своей стороны стекло.
   Через десять минут из посольства вышел человек в чёрной фетровой шляпе с потерявшими форму полями и в мешковатом тёмном плаще. Он был похож на бухгалтера, засидевшегося на работе над квартальным отчётом. Это был начальник оперативного отдела Управления по планированию специальных мероприятий генерал-майор Голубков.
   — Здорово, Серёга, — сказал он. — Отпусти машину. Давай прогуляемся. Тебе нравится Таллин?
   Мне не нравился Таллин. Мне не нравилась Эстония. Мне не нравился прибалтийский март с тяжёлыми сырыми ветрами и нервными, лихорадочными перепадами яркого весеннего ведра и непогоды. И сам я себе не нравился. Давно же понял, что государство — это бульдозер. К совести бульдозера бесполезно взывать. Нет у бульдозера совести. Нет у него здравого смысла.
   Остановить бульдозер можно только двумя способами: перекрыть горючку или сунуть в его шестерёнки лом. И вот на тебе — выступил. Как пламенный правозащитник. Нет, не нравился я себе.
   Но больше всего мне не нравился генерал-майор Голубков.
   Но он будто и не замечал моего угрюмого молчания. Придерживая руками поля шляпы и поворачиваясь боком к порывам ветра, он озабоченно рассуждал, где бы нам спокойно посидеть в этот поздний час, чтобы не было громкой музыки и чтобы не тратить нервы на молчаливую психологическую войну с эстонской обслугой, которая имела привычку очень вяло реагировать на русских посетителей.
   Наш номер в гостинице «Виру» генерал Голубков отверг сразу и без объяснений, многочисленные рестораны и бары тоже его не прельщали, пивные были более подходящим местом, но там было слишком многолюдно и шумно. Говоря все это, он увлекал меня все дальше и дальше от особняка российского посольства, потом выудил из уличного потока такси и приказал ехать на морской вокзал. При этом сел на переднее сиденье и всем телом повернулся ко мне, как бы продолжая беседовать, а сам рассеянно, без всякого интереса наблюдал за идущими следом и обгоняющими нас машинами.
   Балтика штормила, движение на местных линиях было отложено до утра, человек пятьдесят пассажиров дремали в креслах просторного зала ожидания, какие бывают в крупных аэропортах. Только сквозь стеклянную стену зала открывался вид не на лётное поле с застывшими самолётами, а на ночной порт с россыпью огней, рисующих длинные, уходящие в черноту стрелы причалов.
   В торцевой стене зала был буфет с несколькими высокими столиками, а сбоку приткнулся небольшой бар. За стойкой пожилая блондинка-барменша протирала стаканы и лениво переругивалась с официантом в форме капитана дальнего плавания, но без знаков различия. Стюард. Вот как они называются на флоте.
   Голубков оглядел зал и провёл меня в дальний безлюдный угол.
   — Здесь и посидим, — удовлетворённо сообщил он, усаживаясь в кресло, развёрнутое на порт, и жестом предлагая мне занять место рядом. Потом снял шляпу, бросил её на соседнее кресло и пригладил ладонями короткие седые волосы, обрамлявшие его добродушное простоватое лицо. — Прекрасный вид, не находишь?
   Вид, действительно, был прекрасный. Несмотря на непогоду, порт жил своей жизнью. В свете замутнённых дождём прожекторов сновали электрокары, фуры вползали в пакгаузы, двигались краны. На внешнем рейде лежали тёмные туши танкеров, освещённые тусклыми цепочками бортовых огней. Созвездием Стожар светился какой-то многопалубный теплоход.
   Но для генерала Голубкова, как я не без оснований подозревал, этот вид был прекрасен только одним: тем, что стекло отражало пространство зала и можно было, не оборачиваясь, следить за тем, что происходит сзади.
   — Высматриваете Николая Николаевича? — поинтересовался я, не отказав себе в удовольствии щегольнуть профессиональным сленгом спецслужб, где словами «Николай Николаевич» или «НН» обозначалось наружное наблюдение.
   — А чего его высматривать? Он не очень-то и прячется, — отозвался Голубков. — В наружке две машины и не меньше четырех человек.
   Это бодрит. Я взбодрился.
   — Так вот. Ты спросил, что происходит в посольстве, — продолжал Голубков, хотя я ни о чем его не спрашивал и вообще ещё не сказал по делу ни слова. — Ты спросил об этом у консула. «Консул» — оперативный псевдоним секретаря, — объяснил он в ответ на мой недоуменный взгляд. — Видишь, какие тайны я тебе доверяю? Цени. А в посольстве происходит вот что. МИД России отозвал посла для консультаций. Завтра об этом будет в газетах.
   — Ну, отозвал, — сказал я. — А почему паника?
   Проконсультируется и вернётся.
   — Товарищ не понимает. Отзыв посла для консультаций — это очень серьёзный дипломатический акт, Серёга. Такой же серьёзный, как нота протеста. Даже более серьёзный. Эстония отклонила нашу ноту протеста против решения о торжественном перезахоронении фашиста. Как ты образно сказал: подтёрла этой нотой задницу. Объясню на понятном тебе примере. Что делает часовой, когда не реагируют на его окрик «Стой, кто идёт?» Даёт предупредительный выстрел. Отзыв посла для консультаций — это и есть предупредительный выстрел.
   — Зачем? — спросил я. — Мы собираемся стрелять на поражение?
   — Зачем, — повторил Голубков. — Интересный вопрос. Если, конечно, это вопрос, а не риторическое восклицание. Остановимся пока на этом вопросе. Зафиксируем его. А теперь докладывай.
   — О чем?
   — Ты не звонил сам и не отвечал на мои звонки. Я понял это так, что ты хотел, чтобы я прилетел. Я прилетел. У тебя накопились вопросы. Выкладывай. А потом буду спрашивать я.
   У меня действительно было немало вопросов, и я помедлил, раздумывая, с какого начать.
   — Начнём с простого, — предложил Голубков. — Как ты намерен выполнить мой приказ, который передал тебе Консул? Его это не интересует. А меня очень интересует.
   — Вы слышали наш разговор?
   — Наконец-то врубился. Да, слышал. Из операторской.
   — Консул об этом знал?
   — Как же он мог не знать? Это его хозяйство.
   — А присутствовать при нашем разговоре — для вас это слишком просто?
   — Да, это проще, — согласился Голубков. — Но «проще» не значит «лучше». Ты уверен, что при мне не сказал бы лишнего?
   — Смотря что считать лишним.
   — Вот именно. Что лишнее, ты не знаешь. И мог невольно поставить меня в неловкое положение. И Консула тоже. В неловкое
   — это я не совсем правильно выразился. В трудное положение.
   Видишь ли, Сергей, твой звонок из Мюнхена очень меня удивил.
   Потому что приказа выполнять распоряжения Янсена я вам не отдавал. Теперь ты понимаешь, в каком положении оказались бы мы оба? Мне пришлось бы потребовать у Консула объяснений. А Консулу пришлось бы врать. Потому что при тебе правды он сказать не мог. Без тебя тоже не мог. Но я не стал ни о чем спрашивать. С меня хватило того, что я понял, в чем дело.
   — А я не понял, — сообщил я. — А понять хотелось бы. Значит, приказ выполнять распоряжения Янсена — это самодеятельность Консула?
   — Это не самодеятельность Консула. Это вообще не самодеятельность.
   — Консул знал, что гроб пустой?
   — Да.
   — От кого?
   — Хороший вопрос.
   — От вас?
   — Нет.
   — От Янсена?
   — Ты это допускаешь?
   — Нет.
   — Я тоже.
   — Кто, кроме вас и Янсена, знал, что гроб эсэсовца пустой? — начал я суживать сектор обстрела.
   — Как ты думаешь, меня не посадят, если я здесь закурю? — спросил Голубков.
   — Курите, — разрешил я. — Я буду носить вам передачи. Но редко. За ваше нежелание прямо отвечать на прямые вопросы.
   Голубков закурил «Яву», приспособив для пепла кулёк из вырванного из блокнота листка, и только после этого произнёс:
   — А о чем ты спросил?
   — Кто мог сообщить Консулу, что гроб пустой?
   — Вероятно, тот, кто об этом знал.
   — Кто? — повторил я. — Кто об этом знал, кроме вас, Янсена и нас?
   — Какие-то странные вопросы ты задаёшь. Детский сад. Как будто вчера родился.
   — Куратор, — наконец догадался я.
   — Это сказал ты. Ты, а не я. Понял? Да, твою мать, куратор. Он был единственным человеком в Москве, который об этом знал. Мы обязаны были ему доложить. И что интересно, у них двое детей, младший школьник, а старший уже студент. И вот поди ж ты: седина в бороду, а бес в ребро.
   Я сначала ощутил себя полным идиотом, и лишь потом сообразил, что последние фразы предназначены не для меня, а для стюарда из бара, который возник из-за наших спин и готовился произнести суровую речь. И начал её произносить. Разумеется, на государственном языке Эстонии. О том, что в зале ожидания воспитанные люди не курят. Чтобы понять смысл его слов, не нужно было знать эстонский язык.
   Генерал Голубков суетливо закивал и стал искать глазами, куда бы выбросить сигарету, но я сделал ему знак сидеть на месте и извлёк из бумажника десять баксов.
   — Сто граммов коньяку, две чашки кофе и пепельницу, — сказал я стюарду, помахивая купюрой. — Вы понимаете, что я этим хочу выразить?
   — Да, господин, — мгновенно перешёл он на русский язык. — Кофе чёрный? Со сливками? Без сахара? С сахаром?
   — Чёрный, с сахаром. Сахару немного.
   — А коньяку сто пятьдесят, — добавил мгновенно охамевший генерал Голубков. — А ещё говорят, что эстонцы плохо относятся к русским, — заметил он, когда поднос с нашим заказом был заботливо размещён на придвинутом к нам кресле, а стюард удалился с чувством глубокого и полного удовлетворения чаевыми. — А они, оказывается, очень отзывчивые.
   — Да, — кивнул я. — Только к ним нужно найти подход. Значит, куратор. Тогда я не понимаю совсем ничего. Янсену нужно, чтобы похороны состоялись, потому что об этом уже широко объявлено. Консулу нужно, чтобы они не состоялись, потому что это фашистский реванш и наглый вызов России. Но он как бы от вашего имени передаёт нам приказ молчать о содержимом гроба. Выходит, и Консулу нужно, чтобы похороны состоялись?
   — Логично рассуждаешь, логично, — одобрил Голубков, делая глоток и оценивая вкусовые ощущения. — Хороший коньяк. Нормальный.
   — Зачем?
   — Мы снова воткнулись в тот же вопрос, — констатировал он. — «Зачем?» Притормозим. И зайдём с другого конца. Но при этом отметим, что Консул — фигура функциональная. За ним стоит ФСБ.
   — И куратор?
   — Да, и куратор.
   — А кто стоит за куратором?
   — Угадай мелодию. Теперь моя очередь задавать вопросы. Как я понял, вы не собираетесь немедленно возвращаться в Москву?
   — А как вы это себе представляете? — возмутился я. — У нас контракт. На очень хорошие бабки. Мы их получили. А теперь возвращать? Плохая примета, Константин Дмитриевич. А мы верим в приметы.
   — Про контракт расскажешь кому-нибудь другому. Он поверит. В чем дело?
   Я бросил ему на колени чёрный конверт с фотографиями эстонских спецназовцев — заместителя командира второго взвода третьей роты отдельного батальона спецподразделения «Эст» Валдиса Тармисто и рядового Петера Раудсеппа. А потом рассказал в чем дело.
   — Вон оно что, — проговорил Голубков. — Я ожидал чего-нибудь в этом роде. Но не такого. От эстонцев я этого не ожидал.
   — Консул знал об этом?
   — Не думаю. Он бы мне сказал. С намёком: вот с какими бандитами работает Управление. И немедленно доложил бы в Москву. Нет, не знал. Янсен сказал ему только одно: есть доказательства, что вы причастны к взрыву на съёмочной площадке. И если Россия не хочет громкого международного скандала, вам следует делать то, что прикажет господин Янсен.
   Он ещё раз внимательно просмотрел фотографии, повторил:
   — Не ждал я от эстонцев такого. Не ждал. Ты уверен, что это те солдаты, которых вы с Мухой обезоружили?
   — Сто процентов. На Валдисе мой плащ от Хуго Босса. Видите? С погончиками. Не хотите спросить, зачем я приказал Боцману убрать этих солдат?
   — Не хочу, — ответил Голубков. — Боцман не стал бы стрелять им в грудь и в живот. И тратить на это пять патронов.
   — Он вообще не стал бы стрелять. Он предпочитает работать без шума.
   — Черт. Чего-то я не понимаю. Когда Янсен показал тебе эти снимки?
   — В ночь с пятого на шестое. В Аугсбурге.
   — А когда обнаружили трупы?
   — На снимках есть дата и время.
   — Вижу. Пятое марта. Четыре тридцать. Утра. Когда их убили?
   — Если верить Янсену, около полуночи.
   — А щетина у Боцмана не меньше, чем трехдневная.
   — Муха в таких случаях говорит: сечёте фишку, — сделал я комплимент генералу Голубкову, одному из самых опытных контрразведчиков России. — Боцмана забрали, как только мы улетели в Германию. Потом взяли мой пистолет из сейфа в гостинице и устроили все это дело, а пистолет подложили в багажник его «тойоты».
   — Ничего не понимаю, — с растущим раздражением повторил Голубков. — И чем больше смотрю, тем понимаю меньше. Боцмана фотографировали не в тюрьме. Это не тюрьма. Это какая-то изба.
   — Сечёте фишку, Константин Дмитриевич, сечёте. Его держат на базе отдыха Национально-патриотического союза. На побережье, в Пирита. Скорее всего, в котельной.
   — Как узнали?
   — Подсказал Томас. Он там был. Жилая рига и несколько коттеджей из калиброванной сосны. Нужно ещё проверить, но похоже, что так оно и есть.
   — Ты сказал, что плащ от Хуго Босса. Что это такое?
   — Торговая марка. Вроде Ле Монти.
   — Дорогой?
   — Не из дешёвых. Баксов триста, не меньше. Точно не знаю, его покупала Ольга. Сам бы я никогда…
   — Помолчи, — прервал Голубков. — Пей кофе. А то остынет. И немного помолчи.
   Он засунул снимки в конверт, вернул его мне, а сам поёрзал в кресле, устраиваясь поудобней, и погрузился в созерцание панорамы ночного порта.
   — Красиво, — через некоторое время сообщил он. — Аэродромов я насмотрелся до зубной боли, а на море бывал редко. Море. Что-то в нем есть. Балтика.
   Стекло не отражало ничего подозрительного позади нас, и я вынужден был признать, что говорит все это Голубков для меня, а не для кого-то другого.
   — Что ж, все ясно, — наконец заключил он. — По этому поводу можно выпить. Будь здоров, Серёга. Я рад, что все так получилось.
   И он опрокинул в себя оставшийся в стакане коньяк. Я подождал, пока он закурит, и попросил:
   — А теперь расскажите, чему вы рады. Я тоже порадуюсь.
   — Молодой ты ещё, Серёга, молодой. И можно подумать, что трупы видел только в кино.
   — Видел и не в кино.
   — Посмотри ещё раз на снимки.
   — Я смотрел на них сто раз, — сказал я, но снимки все же достал.
   — Смотрел, но не видел, — поправил Голубков. — Смотреть и видеть — не одно и то же. Ну-ну, не расстраивайся. Я тоже не сразу въехал. Смотри внимательно. Плащ. Видишь?
   — Ну, плащ. И что?
   — А то, что он целёхонек.
   — Ничего удивительного. Стреляли в живот.
   — В упор, — напомнил Голубков. — Три раза. И ни одного сквозняка. Можно, конечно, предположить, что все три пули застряли в позвоночнике. А можно и другое. Плащ от Хуго Босса. За три сотни баксов. Жалко такую вещь портить. Эстонцы — народ бережливый. Я думаю, это у них от немцев.