— Мужик, какое сегодня число?
— Десятое октября.
— А год, год какой?
— Семьдесят восьмой.
Первое чувство: зачем, не хочу, зачем мне возвращаться на тридцать лет назад и переживать то, что я уже пережил, за что полностью расплатился?
Второе чувство: черт, как здорово, я ведь знаю все, что будет, знаю точно, что и в какой день произойдет, с учетом этих знаний я смогу выстроить жизнь совершенно по-новому, сделать ее успешной.
А как, собственно, по-новому? — думал Леонтьев, медленно переходя ото сна в реальность. Что, например, изменится от того что я буду точно знать, в какой день рухнет Советский Союз? И до меня знали. «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Просуществовал до 1991-го. Семь лет — не такая уж большая ошибка. Ну, проору на весь мир еще раз. Раньше проору — посадят в психушку. Позже — кому это интересно?
Что еще? Буду знать, когда обесценятся вклады в сберкассах? Так никаких вкладов в сберкассе у меня никогда не было. Моя беда всегда была не в том, что я трачу больше денег, чем зарабатываю, а в том, что трачу их быстрее.
Буду знать, что не нужно бросаться на фантики МММ и на бумаги ГКО? Я и не бросался.
Вот что, пожалуй, может принести реальную пользу — отмена цензуры, про которую я буду знать намного раньше других. И если заранее написать роман вроде «Детей Арбата», можно прогреметь не хуже, чем Рыбаков.
Роман. Легко сказать. Это год работы, не разгибаясь и ни на что не отвлекаясь. А он был когда-нибудь, этот год? Семья хотела есть каждый день, ее не попросишь поголодать, пока глава семьи ваяет нетленку. Так что и эта возможность переломить течение жизни была нереальной.
И к тому моменту, когда нужно было вставать, Леонтьев вполне примирился с тем, что жизнь как идет, так и идет. Были в ней неиспользованные возможности? Наверняка были. Но что толку о них жалеть? Только настроение портить. Раз не использовал, значит, не дано.
Об этом и думал Леонтьев, добираясь на перекладных от дома Саши Иванова на Ленинском проспекте до Нагорной, где жил Коля Скляр — третий кандидат в авторы книжной серии «Полиция нравов».
На литературном небосклоне Москвы Скляр возник в середине 80-х годов, еще не окончив Литинститут, — опубликовал в «Новом мире» два рассказа и небольшую повесть, сразу обратившие на себя внимание и заставившие критиков говорить о появлении яркого дарования, продолжателя традиций тонкого лирика Юрия Казакова, раннего Нагибина и даже Бунина. Вышла книжка, готовилась вторая. Но тут времена изменились, хлынул вал остро политизированной литературы, проникновенная лирическая проза Скляра затерялась в нем, как робкий подснежник в бурном потоке вешних вод.
Когда Леонтьев нашел Колю и пригласил к сотрудничеству с «Парнасом», он работал оператором в котельной, невольно повторяя судьбу диссидентов и диссидентствующих писателей 70-х годов. Литература по-прежнему оставалась его единственной и всепоглощающей страстью, как первая юношеская любовь, он мучался оттого, что никому не нужно то, что он сочиняет во время ночных дежурств в котельной. Не без сомнений Леонтьев предложил ему писать за Незванского, был готов услышать недоуменное: «За кого ты меня принимаешь?», — но Коля предложению обрадовался. Все-таки какая-никакая, а литературная работа, — единственное, что он делать умел и любил.
Романов Незванского, которые в бесчисленном количестве выходили в «Парнасе», Леонтьев не читал, но книги, написанные Скляром, просматривал. Забавно было наблюдать, как вдруг в ткани романа возникают совершенно неожиданные — и часто совершенно неуместные — стилистические фейерверки. Это автор выплескивал на страницы чужого романа, как сперму, скопившийся в нем заряд творческой энергии и языковых находок, которых в своих книгах использовать не мог.
Однокомнатная квартира Скляра на пятом этаже панельного дома на Нагорной встретила Леонтьева таким шумом, будто он попал в цех, где работало несколько станков и бухал пневмонический молот. Были включены два старых телевизора, поставленные один на другой, оба на всю мощность, орал транзистор, вдобавок ко всему на проигрывателе крутилась заезженная пластинка, повторяя одну и ту же музыкальную фразу, тоже на полную громкость.
По сравнению с жильем Скляра кабинет Леонтьева, даже когда он заканчивал книгу, был образцом порядка и чистоты. В этом доме, похоже, не знали о существовании пылесоса и веника. На каждой стене висело по трое часов, круглых, квадратных, прямоугольных. Все они показывали разное время, от половины шестого до шести тридцати. Странную эту коллекцию дополняли деревенские ходики с кукушкой. Время на них было среднее — без пяти шесть.
Среди всего этого бедлама в полуразвалившемся кресле с безучастным видом сидел Коля Скляр. Перед ним на низком столе, заваленном бумагами, стояла пишущая машинка «Эрика» с заправленным листом и початая бутылка водки. Все уже давно перешли на компьютеры, Коля оставался верен машинке. Это злило Смоляницкого, вынужденного тратить время и деньги на набор рукописи. Он несколько раз бесплатно предлагал Скляру старый компьютер, списанный, но вполне рабочий. Коля отказывался, произнося с застенчивой улыбкой, но не без снобизма:
— Боюсь, что он напечатает что-то такое, под чем я не смогу подписаться.
Леонтьев выключил телевизоры, заглушил транзистор, снял с пластинки адаптер проигрывателя. Сразу стало хорошо, тихо. Поинтересовался, усаживаясь на придвинутую к столу хлипкую кухонную табуретку:
— Керосинишь, маэстро?
— Привет, Валера, — слабо улыбнулся Скляр, пожимая гостю руку. — Как хорошо, что ты пришел. Приятная неожиданность.
— Какая же неожиданность? Я звонил вчера, что зайду.
— Да? — удивился Скляр. — Забыл. Примешь граммульку?
Леонтьев хотел отказаться, но в это время из ходиков выскочила кукушка, прокуковала шесть раз, лишив Леонтьева повода для отказа.
— Только немного.
Пока Коля ходил на кухню за чистым стаканом, Леонтьев заглянул в листок, вставленный в машинку. На нем было: «Николай Скляр. Первая весна. Рассказ». И начало фразы: «Весна в тот год была ранняя, дружная, вспыхнули тюльпаны, на Москву опускались синие вечера, и казалось…»
— Знаешь, что мы сегодня отмечаем? — спросил Коля, щедро налив Леонтьеву и себе. — Поминки по писателю Скляру. Вечная ему память! Не чокаемся.
Он опрокинул в себя водку, занюхал черной корочкой и поднял на Леонтьева тоскующие глаза:
— Хороший был писатель. Скажи, Валера? Тонкий лирик, наследник Бунина.
— Ты бы закусывал, наследник Бунина, — посоветовал Леонтьев.
— Да разве в этом дело? Разве в этом дело?.. Был писатель Скляр, нет писателя Скляра — вот что главное! И никто этого не заметил, ни одна живая душа!.. Решил, наконец, написать рассказ. Про любовь. Давно задумал, да руки не доходили. И вот — дошли. Сел. День сижу, два сижу, неделю сижу. А написал вот что: «На Москву опускались синие вечера, и казалось…». Что же мне казалось? Что казалось тонкому лирическому писателю Скляру? А вот что: что сейчас из-за угла вывернет черный «бумер», два мордоворота в коже с бритыми затылками выволокут пышногрудую блондинку, сорвут с нее кофтенку и будут, это… будут ее по очереди иметь. Валера, мне больше ничего в голову не приходитНичего! У тебя так бывает?
— У всех бывает, — успокоил его Леонтьев, понимая, что никакого разговора о деле не получится. — Ты бы кончал квасить. О любви нужно писать на трезвую голову. Тогда все напишется.
— Нет, уже не напишется, — сокрушенно сказал Коля, и из глаз его полились беззвучные слезы. — Слышишь — тикают! Они тикают, мое время уходит. Однажды кукушка последний раз скажет «ку», и мне конец. Иван Алексеевич меня на том свете спросит: «Как же ты, сукин сын, распорядился данным тебе от Бога даром? На что его разменял?». Что я ему отвечу? Что, Валера?!
— Давай-ка, дружок, отдохни. Философствовать в твоем состоянии вредно.
Леонтьев вынул Колю из кресла, уложил на продавленный диван, укрыл пледом. Скляр не сопротивлялся. Погасив верхний свет, оставив лишь настольную лампу, Леонтьев вышел в дождливый сентябрьский вечер с мокрыми листьями под ногами, с последними отсветами заката на крышах Черемушек, с морем огней, обступающих кварталы Нагорной улицы, мрачной, как кладбище.
Был час пик, в метро и в электричке полно народа. Стиснутый в толпе, Леонтьев рассеянно думал о том, что с идеей Эбонидзе привести в серию «Полиция нравов» новых авторов не больно-то получается. Но это его не очень тревожило. Знал по опыту: если дело задумано верно, энергетика дела сама привлечет все, что нужно для его совершения.
Глава тринадцатая. В МЕЖСЕЗОНЬЕ
— Десятое октября.
— А год, год какой?
— Семьдесят восьмой.
Первое чувство: зачем, не хочу, зачем мне возвращаться на тридцать лет назад и переживать то, что я уже пережил, за что полностью расплатился?
Второе чувство: черт, как здорово, я ведь знаю все, что будет, знаю точно, что и в какой день произойдет, с учетом этих знаний я смогу выстроить жизнь совершенно по-новому, сделать ее успешной.
А как, собственно, по-новому? — думал Леонтьев, медленно переходя ото сна в реальность. Что, например, изменится от того что я буду точно знать, в какой день рухнет Советский Союз? И до меня знали. «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Просуществовал до 1991-го. Семь лет — не такая уж большая ошибка. Ну, проору на весь мир еще раз. Раньше проору — посадят в психушку. Позже — кому это интересно?
Что еще? Буду знать, когда обесценятся вклады в сберкассах? Так никаких вкладов в сберкассе у меня никогда не было. Моя беда всегда была не в том, что я трачу больше денег, чем зарабатываю, а в том, что трачу их быстрее.
Буду знать, что не нужно бросаться на фантики МММ и на бумаги ГКО? Я и не бросался.
Вот что, пожалуй, может принести реальную пользу — отмена цензуры, про которую я буду знать намного раньше других. И если заранее написать роман вроде «Детей Арбата», можно прогреметь не хуже, чем Рыбаков.
Роман. Легко сказать. Это год работы, не разгибаясь и ни на что не отвлекаясь. А он был когда-нибудь, этот год? Семья хотела есть каждый день, ее не попросишь поголодать, пока глава семьи ваяет нетленку. Так что и эта возможность переломить течение жизни была нереальной.
И к тому моменту, когда нужно было вставать, Леонтьев вполне примирился с тем, что жизнь как идет, так и идет. Были в ней неиспользованные возможности? Наверняка были. Но что толку о них жалеть? Только настроение портить. Раз не использовал, значит, не дано.
Об этом и думал Леонтьев, добираясь на перекладных от дома Саши Иванова на Ленинском проспекте до Нагорной, где жил Коля Скляр — третий кандидат в авторы книжной серии «Полиция нравов».
* * *
Есть люди, которые сразу рождаются взрослыми и пребывают взрослыми всю жизнь — от розовой юности до глубокой старости. Таким был Саша Иванов. А есть те, что так и остаются подростками. Таким был Коля Скляр. В сорок лет он так и не стал взрослым. Маленький, узкоплечий, с редкими черными волосами, с живым помятым лицом и страдающими глазами, он всегда напоминал Леонтьеву человека, попавшего не в свое время. Да так оно, пожалуй, и было.На литературном небосклоне Москвы Скляр возник в середине 80-х годов, еще не окончив Литинститут, — опубликовал в «Новом мире» два рассказа и небольшую повесть, сразу обратившие на себя внимание и заставившие критиков говорить о появлении яркого дарования, продолжателя традиций тонкого лирика Юрия Казакова, раннего Нагибина и даже Бунина. Вышла книжка, готовилась вторая. Но тут времена изменились, хлынул вал остро политизированной литературы, проникновенная лирическая проза Скляра затерялась в нем, как робкий подснежник в бурном потоке вешних вод.
Когда Леонтьев нашел Колю и пригласил к сотрудничеству с «Парнасом», он работал оператором в котельной, невольно повторяя судьбу диссидентов и диссидентствующих писателей 70-х годов. Литература по-прежнему оставалась его единственной и всепоглощающей страстью, как первая юношеская любовь, он мучался оттого, что никому не нужно то, что он сочиняет во время ночных дежурств в котельной. Не без сомнений Леонтьев предложил ему писать за Незванского, был готов услышать недоуменное: «За кого ты меня принимаешь?», — но Коля предложению обрадовался. Все-таки какая-никакая, а литературная работа, — единственное, что он делать умел и любил.
Романов Незванского, которые в бесчисленном количестве выходили в «Парнасе», Леонтьев не читал, но книги, написанные Скляром, просматривал. Забавно было наблюдать, как вдруг в ткани романа возникают совершенно неожиданные — и часто совершенно неуместные — стилистические фейерверки. Это автор выплескивал на страницы чужого романа, как сперму, скопившийся в нем заряд творческой энергии и языковых находок, которых в своих книгах использовать не мог.
Однокомнатная квартира Скляра на пятом этаже панельного дома на Нагорной встретила Леонтьева таким шумом, будто он попал в цех, где работало несколько станков и бухал пневмонический молот. Были включены два старых телевизора, поставленные один на другой, оба на всю мощность, орал транзистор, вдобавок ко всему на проигрывателе крутилась заезженная пластинка, повторяя одну и ту же музыкальную фразу, тоже на полную громкость.
По сравнению с жильем Скляра кабинет Леонтьева, даже когда он заканчивал книгу, был образцом порядка и чистоты. В этом доме, похоже, не знали о существовании пылесоса и веника. На каждой стене висело по трое часов, круглых, квадратных, прямоугольных. Все они показывали разное время, от половины шестого до шести тридцати. Странную эту коллекцию дополняли деревенские ходики с кукушкой. Время на них было среднее — без пяти шесть.
Среди всего этого бедлама в полуразвалившемся кресле с безучастным видом сидел Коля Скляр. Перед ним на низком столе, заваленном бумагами, стояла пишущая машинка «Эрика» с заправленным листом и початая бутылка водки. Все уже давно перешли на компьютеры, Коля оставался верен машинке. Это злило Смоляницкого, вынужденного тратить время и деньги на набор рукописи. Он несколько раз бесплатно предлагал Скляру старый компьютер, списанный, но вполне рабочий. Коля отказывался, произнося с застенчивой улыбкой, но не без снобизма:
— Боюсь, что он напечатает что-то такое, под чем я не смогу подписаться.
Леонтьев выключил телевизоры, заглушил транзистор, снял с пластинки адаптер проигрывателя. Сразу стало хорошо, тихо. Поинтересовался, усаживаясь на придвинутую к столу хлипкую кухонную табуретку:
— Керосинишь, маэстро?
— Привет, Валера, — слабо улыбнулся Скляр, пожимая гостю руку. — Как хорошо, что ты пришел. Приятная неожиданность.
— Какая же неожиданность? Я звонил вчера, что зайду.
— Да? — удивился Скляр. — Забыл. Примешь граммульку?
Леонтьев хотел отказаться, но в это время из ходиков выскочила кукушка, прокуковала шесть раз, лишив Леонтьева повода для отказа.
— Только немного.
Пока Коля ходил на кухню за чистым стаканом, Леонтьев заглянул в листок, вставленный в машинку. На нем было: «Николай Скляр. Первая весна. Рассказ». И начало фразы: «Весна в тот год была ранняя, дружная, вспыхнули тюльпаны, на Москву опускались синие вечера, и казалось…»
— Знаешь, что мы сегодня отмечаем? — спросил Коля, щедро налив Леонтьеву и себе. — Поминки по писателю Скляру. Вечная ему память! Не чокаемся.
Он опрокинул в себя водку, занюхал черной корочкой и поднял на Леонтьева тоскующие глаза:
— Хороший был писатель. Скажи, Валера? Тонкий лирик, наследник Бунина.
— Ты бы закусывал, наследник Бунина, — посоветовал Леонтьев.
— Да разве в этом дело? Разве в этом дело?.. Был писатель Скляр, нет писателя Скляра — вот что главное! И никто этого не заметил, ни одна живая душа!.. Решил, наконец, написать рассказ. Про любовь. Давно задумал, да руки не доходили. И вот — дошли. Сел. День сижу, два сижу, неделю сижу. А написал вот что: «На Москву опускались синие вечера, и казалось…». Что же мне казалось? Что казалось тонкому лирическому писателю Скляру? А вот что: что сейчас из-за угла вывернет черный «бумер», два мордоворота в коже с бритыми затылками выволокут пышногрудую блондинку, сорвут с нее кофтенку и будут, это… будут ее по очереди иметь. Валера, мне больше ничего в голову не приходитНичего! У тебя так бывает?
— У всех бывает, — успокоил его Леонтьев, понимая, что никакого разговора о деле не получится. — Ты бы кончал квасить. О любви нужно писать на трезвую голову. Тогда все напишется.
— Нет, уже не напишется, — сокрушенно сказал Коля, и из глаз его полились беззвучные слезы. — Слышишь — тикают! Они тикают, мое время уходит. Однажды кукушка последний раз скажет «ку», и мне конец. Иван Алексеевич меня на том свете спросит: «Как же ты, сукин сын, распорядился данным тебе от Бога даром? На что его разменял?». Что я ему отвечу? Что, Валера?!
— Давай-ка, дружок, отдохни. Философствовать в твоем состоянии вредно.
Леонтьев вынул Колю из кресла, уложил на продавленный диван, укрыл пледом. Скляр не сопротивлялся. Погасив верхний свет, оставив лишь настольную лампу, Леонтьев вышел в дождливый сентябрьский вечер с мокрыми листьями под ногами, с последними отсветами заката на крышах Черемушек, с морем огней, обступающих кварталы Нагорной улицы, мрачной, как кладбище.
Был час пик, в метро и в электричке полно народа. Стиснутый в толпе, Леонтьев рассеянно думал о том, что с идеей Эбонидзе привести в серию «Полиция нравов» новых авторов не больно-то получается. Но это его не очень тревожило. Знал по опыту: если дело задумано верно, энергетика дела сама привлечет все, что нужно для его совершения.
Глава тринадцатая. В МЕЖСЕЗОНЬЕ
«Введение в России суда присяжных поначалу было воспринято в правоохранительных органах не то чтобы совсем равнодушно, но и без особенного интереса. Ну, очередная показуха: цивилизуемся, вот и суд присяжных у нас теперь есть, все, как на демократическом Западе. Но когда вердиктом присяжных были оправданы несколько явных преступников, в прокурорских кругах забеспокоились. Между обвинителем и судьей всегда существовало взаимопонимание. Судья изначально был склонен встать на сторону прокурора, мог отклонить без объяснения ходатайства и доводы защиты. Обвинительный приговор был нормой, оправдательный воспринимался как серьезный прокол следствия. Как так, столько времени держали человека в СИЗО и не сумели получить убедительных доказательств его вины?
С появлением суда присяжных ситуация изменилась. Прокуратура уже не могла рассчитывать, что судья закроет глаза за мелкие ошибки следствия, не меняющие существа дела. Защита апеллировала не к судьям, а к присяжным, и всегда находила у них отклик. Опытный адвокат мог раздуть любую недоработку следователей и поставить под сомнение все обвинение.
Дело по обвинению Рогова в убийстве художника Егорычева подпадало под юрисдикцию суда присяжных, и это заставляло Авдеева и Мартынова быть внимательными ко всем мелочам. Само дело представлялось Мартынову достаточно ясным. Посмотрев пленку, Рогов явился к Егорычеву и после какого-то разговора (две наполненные, но не выпитые рюмки „Хеннесси“) застрелил его. „Находясь в состоянии аффекта“. Потом ужаснулся тому, что сделал, вложил пистолет в руку Егорычева и постарался придать случившемуся вид самоубийства. Но не в том он был состоянии, чтобы предусмотреть все детали, инсценировка получилась топорной, неубедительной.
На первом допросе в Таганской прокуратуре Рогов не отрицал, что в день смерти Егорычева приехал к нему в дом на Больших Каменщиках и потребовал, чтобы он оставил его жену в покое.
— Как вы узнали, где он живет? — спросил Мартынов.
— Узнал. Это было нетрудно.
— Следили за ней?
— Да, следил. Она стала часто уезжать из дома, возвращалась в странном состоянии. Мне это показалось подозрительным.
— Кому вы заказали видеосъемку?
— Меня вывели на этого человека. Он не назвался. Мы встретились на Манежной площади. Я передал ему аванс и адрес. Через месяц он позвонил и сказал, что заказ выполнен.
— Вы приехали к Егорычеву. Отсюда подробнее. Как он вас встретил?
— Он был в подавленном состоянии, но держался нагло, развязно. Предложил выпить. Я, разумеется, отказался.
Вмешался Авдеев:
— Отпечатки ваших пальцев оказались на золотой зажигалке, которая была обнаружена при обыске в квартире Егорычева. Как они там появились?
— Не понимаю, почему вас это интересует.
— И все-таки?
— Я заметил зажигалку на столе. Когда-то я подарил ее Ирине. Она сказала, что потеряла ее. Я повертел зажигалку в руках и спросил Егорычева, откуда у него эта вещь. Он ответил: подарила любовница. Я бросил зажигалку на стол и больше к ней не прикасался.
— Как отреагировал Егорычев на вашу просьбу оставить Ирину Александровну в покое?
— Как грязный подонок. Заявил, что он никогда никому не навязывается, но не в его правилах отказывать женщинам, тоскующим о любви. Не в его правилах! У нас, оказывается, есть правила!
— Чем закончился разговор?
— Ничем. Я понял, что еще немного — и задушу этого мерзавца собственными руками. Я молча встал и ушел.
— Вы захлопнули за собой дверь?
— Не помню. Это имеет значение?
— Имеет. Утром соседка увидела приоткрытую дверь в квартиру Егорычева, заглянула и обнаружила труп. Приоткрытая дверь может свидетельствовать и о другом, гораздо более важном. Почему хозяин не запер за гостем дверь? Потому что он не мог этого сделать. Потому что он уже был трупом.
Рогов долго молчал, потом устало сказал, безразлично пожав тяжелыми плечами:
— Не вижу смысла в продолжении разговора. Вы убеждены, что Егорычева убил я. Не знаю, чем поколебать вашу убежденность.
— Это не разговор, это допрос, — поправил Авдеев. — Вы имеете право не отвечать на наши вопросы. Но если отвечаете, хотелось бы, чтобы говорили правду.
— Я говорю правду.
— Бросьте, Рогов! Вы пришли к Егорычеву и потребовали, чтобы он оставил вашу жену в покое? Детский сад. Чего вы ожидали от него услышать кроме того, что услышали? Трудно это было заранее предположить? Вы угрожали ему?
— Нет.
— Предлагали деньги?
— Нет.
— А почему? Он мог клюнуть.
— Я об этом даже не думал. Как бы я после этого смотрел на жену?
— А как вы сейчас на нее смотрите?
— Я не желаю отвечать на этот вопрос.
— Не отвечайте. Значит, угрожать вы не угрожали, денег не предлагали. Зачем же вы к нему приходили? Вот зачем — пристрелить его. И вы это сделали. Скажу не для протокола. По-человечески ваш поступок понятен. Даже вызывает уважение. Не знаю, как бы мы с Мартыновым поступили на вашем месте. Может быть, хватило бы благоразумия. А может, и нет.
Виновным Рогов себя не признал. При дальнейших допросах в СИЗО „Матросская тишина“, которые проводил Мартынов, стоял на своем. Да, приходил к Егорычеву поговорить как мужчина с мужчиной. Да, уже тогда понимал, что разговор ни к чему не приведет, но чувствовал, что должен что-то сделать. Не мог бездействовать. Бездействие было бессилием — угнетающим, унизительным.
— Скажите, Рогов, как мы поняли, вы не сообщили Ирине Александровне о том, что знаете. Знаете все, — нашел Мартынов обтекаемую формулировку.
— Нет.
— Почему?
— Очень трудный вопрос.
— Если не хотите, можете не отвечать.
— Дело не в том, хочу я или не хочу. Не знаю, что ответить. Сказать ей то, что я знаю… что я знаю все — за этим должно последовать какое-то решение. У меня нет решения. В том, что произошло, есть и моя вина. Есть, есть, не спорьте, — повторил Рогов, хотя Мартынов и не собирался спорить. — Ее появление в моей жизни я воспринял как неожиданный подарок судьбы. И отнесся к ней как к подарку — которым можно любоваться, которому можно радоваться. Как к игрушке. А она не игрушка. Наверное, я был плохим мужем. Зарабатывать деньги, чтобы семья ни в чем не нуждалась — это я умел. И думал, что этого достаточно. Нет, мало. К сожалению, такие простые вещи начинаешь понимать слишком поздно. — Рогов невесело усмехнулся. — Ну вот, я попался на уловку о злом и добром следователе. Авдеев злой следователь, вы добрый. Невольно тянет на откровенность.
— Оставьте, нет добрых и злых следователей, — отмахнулся Мартынов. — У следователя только одна задача — установить правду. У Авдеева нет сомнений в том, что вы убили Егорычева. У меня еще есть. Не могу поверить, что такой организованный, со здоровой психикой человек мог так сорваться. Но в жизни бывает всякое.
— Вы как будто извиняетесь, что разговариваете со мной по-человечески. Не извиняйтесь, я это ценю. Мне совершенно не с кем поговорить. В камере меня уважают, считают крутым мужиком. Но я вдруг понял, что и на воле нет человека, к которому я мог бы прийти и выложить душу. А ведь были друзья, были. Куда они подевались? Остались на своих коммунальных кухнях, не вписались в рынок. Я вписался. И перестал принадлежать себе. Бизнес диктовал круг и содержание общения. Даже на загородные пикники приглашал не приятных мне людей, а тех, кто был так или иначе полезен делу. И вот — один. Что за странная логика жизни! Я иногда думаю, что мне полезно будет посидеть лет пять. Или сколько мне отвесят присяжные за убийство…
— Которого вы не совершали? — уточнил Мартынов.
— Да, которого не совершал. Но я не могу этого доказать. Может быть, лагерь поможет мне вернуть прежнее отношение к жизни, которую я не ценил и так бездарно растратил.
— Поговорим о другом, — сменил тему Мартынов. — Ирина Александровна осаждает следователя Авдеева просьбами разрешить ей свидание с вами. Законом это запрещено. До приговора суда свидания даже с ближайшими родственниками не допускаются. Но я могу это устроить. Скажем, под видом очной ставки. Это не будет нарушением закона.
— Нет, — сказал Рогов. — Нет, не нужно.
— Вы не хотите видеть жену?
— Не могу. Не представляю, как посмотрю ей в глаза. Я к этому не готов.
— Значит, нет? — повторил Мартынов.
— Нет.
— Как скажете…
Рогова. Положено. А раз так, нечего и думать.
Он вызвал Ирину Рогову повесткой на 11 утра в свой кабинет на Петровке, который делил с двумя сослуживцами. В ожидании ее стоял у окна — рослый, в сером пиджаке букле и сером, под горло свитере, с сонным лицом. Рассеянно смотрел, как под свежим мартовским солнцем сверкающими лужами истекают сугробы, как чернеет на высоком мраморном пьедестале бюст Дзержинского, установленный во внутреннем дворе Петровки стараниями генерала, первого замначальника МУРа. Это было единственное заметное деяние генерала, никаких других изменений в Московском уголовном розыске не чувствовалось. МУР был слишком громоздкой, слишком инерционной системой, чтобы один человек, даже в больших чинах, мог в ней что-то изменить.
Ирина опаздывала. В 11 ее не было, в 11.15 не было. Мартынов хмурился. Опоздание нарушало его планы. Он договорился с сослуживцами, что они найдут себе на пару часов какие-нибудь другие дела и дадут ему возможность допросить свидетельницу наедине. От двух часов осталось полтора, когда в дверь постучали и всунулась Ирина:
— Можно?
Она была с непокрытой головой, волосы собраны на затылке в тяжелый золотой узел, лицо без косметики казалось совсем юным, девчоночьим. Потертый китайский пуховик и джинсы с кроссовками делали ее похожей на студентку.
— Извините, опоздала. Возила передачу Алексею. Жуткие очереди, в семь утра я была уже пятьдесят первой.
— Проходите, раздевайтесь. — Мартынов помог ей снять пуховик. Заметил: — По вашему виду не скажешь, что вы жена богатого человека.
— Не в песцах же туда идти! Когда первый раз пошла, не подумала, натерпелась позору. На меня смотрели как на шлюху. Столько горя у людей! И вы во всем этом варитесь. Не тяжело?
— Такая работа… Присаживайтесь. Объясняю ваши права…
— Вы уже объясняли. Ответственность за отказ от дачи показаний, за дачу ложных показаний. Не повторяйтесь.
— Нет. Вы можете отказаться от дачи показаний на мужа. Можете врать мне что угодно, и никакой ответственности не понесете.
— Чем вызвано такое изменение правил?
— Рогов был подозреваемым. Сейчас обвинение предъявлено.
— В чем его обвиняют?
— В том же, в чем и подозревали. В убийстве Егорычева.
— Он не убивал Егорычева!
— Помогите мне это доказать. Пока все свидетельствует против вашего мужа. Главное — пистолет. Если его не принес Рогов, как он мог оказаться у вашего любовника?
— Не знаю.
— Рогов утверждает, что хранил пистолет в загородном доме в ящике письменного стола. Егорычев бывал в вашем загородном доме?
— Ну вот еще! С какой стати?
— Бывал или не бывал?
— Нет, никогда.
— Нет так нет… Ирина Александровна, я сейчас покажу вам видеозапись, которая делалась в течение месяца в квартире Егорычева. Мне хочется знать, что вы об этом думаете.
Мартынов сунул кассету в видеодвойку, которую заранее принес из кабинета начальника отдела, пультом включил воспроизведение и отошел к окну, чтобы не смущать свидетельницу своим присутствием. Он видел пленку всего один раз на квартире Авдеева, но хорошо помнил, что происходит на экране.
— Остановите! — уже через минуту закричала Ирина. — Немедленно выключите! Я не могу на это смотреть!
„Смотреть ты не можешь, а участвовать можешь. Сука“, — с неожиданной злобой подумал Мартынов, пультом останавливая запись на паузе.
— Откуда у вас эта пленка?
— Видеокассета была изъята при обыске из сейфа вашего мужа в его офисе.
— Значит, он…
— Да, смотрел, если вы это хотите спросить. Возможно, не один раз.
— Я пропала.
И снова Мартынов ощутил злобное раздражение против этой куклы с пронзительными васильковыми глазами на юном бледном лице. Она пропала. Она, твою мать, пропала. А мужик, который из-за тебя оказался за решеткой, не пропал? Он в порядке?
— Речь не о вас, речь о судьбе вашего мужа, — сдерживаясь, поправил Мартынов. — Вам придется досмотреть пленку. Я потом объясню почему.
Мартынов пустил запись и уже не отходил от окна, пока пленка не кончилась.
— Эту кассету будут смотреть присяжные. Какой вердикт после этого они вынесут? Я скажу какой: виновен, но заслуживает снисхождения.
— Нет! Они судят по себе, по своим животным инстинктам! Алексей не такой! Он никогда не поддается эмоциям! Он ничего не делает, пока не обдумает!
— Вы лишаете Рогова снисхождения. Значит, он хладнокровный убийца? Надеюсь, присяжные вам не поверят.
— Чем я могу ему помочь?
— Не знаю. Может быть, ничем. Может быть, тем, что будете говорить правду. Вы были в связи с Егорычевым около пяти месяцев. Трудно предположить, что вы ни разу не привозили его в загородный дом. Привозили?
— Да. Один раз. Рогов уехал в командировку. Три дня мы были в доме одни. Я чуть с ума не сошла. От счастья. Наверное, надо сказать — от страсти.
— Заходил Егорычев в кабинет Рогова?
— Однажды зашел. Я застала его — сидел за письменным столом Алексея, положив ноги на стол. Сказал: у твоего мужа хороший вкус. Имея в виду мебель.
— В письменный стол заглядывал?
— Не видела. Может, заглядывал, но утверждать не могу. Или нужно сказать, что заглядывал? Даже что взял пистолет?
— Ирина Александровна, я призывал вас говорить правду. И только правду. Прокурор от вас живого места не оставит. Если вы видели, что Егорычев взял пистолет, почему не сказали об этом мужу?
— Я боялась. Он мог подумать… в общем, подумать.
— Почему вы сразу не сказали о пистолете следователю?
— Не знаю. Нужно было сказать?
— Вы не умеете врать. И строить из себя дурочку тоже не получается. Лучше поройтесь в памяти и припомните, не было чего-нибудь подозрительного.
— Было, — оживилась она. — Однажды я сказала Егорычеву, что нам нужно расстаться. Я устала от этой связи. Он сказал, что жизнь для него без меня теряет смысл. Ну, ля-ля-тополя. Я засмеялась. Тогда он достал откуда-то пистолет и что-то с ним сделал. Я испугалась, бросилась его отнимать. Мы стали бороться. Кончилось тем, что оказались в постели.
— Вы хорошо разглядели пистолет? Какой он был?
— Большой. Серебристый. Я ничего в них не понимаю.
Мартынов достал из сейфа целлофановый пакет с пистолетом „Таурус“, изъятым при обыске в квартире Егорычева.
— Смотрите внимательно. Такой?
— Похож. Но точно сказать не могу, я не очень его рассмотрела. Вы же просили говорить правду. Это правда.
— Негусто, — констатировал Мартынов. — На доказательство ваш рассказ не тянет. Что ж, поищем еще.
— Вы ищите доказательства невиновности Алексея?
— Сначала виновности, потом невиновности. С позиции защиты. Если ничего не находится, дело можно передавать в суд… Еще вопрос. Примерно за месяц до смерти Егорычева вы приходили к нему домой буквально на несколько минут. Зачем?
— Хотела поставить точку в нашем романе. Боялась, что он снова начнет звонить, трепать мне нервы разговорами о самоубийстве.
— В амбарной книге у консьержа осталась запись: пришла в 11.04, ушла в 11.12. Восемь минут — не маловато для объяснения?
— Мы не объяснялись. Не было необходимости. Мне открыла какая-то женщина в его халате. Этого было достаточно.
— Какая женщина?
— Лет двадцати двух, жгучая брюнетка. Короткая мальчишеская стрижка, длинная шея. Лебединая, если вы понимаете, что я хочу сказать. Красивая девочка. У него всегда был хороший вкус.
С появлением суда присяжных ситуация изменилась. Прокуратура уже не могла рассчитывать, что судья закроет глаза за мелкие ошибки следствия, не меняющие существа дела. Защита апеллировала не к судьям, а к присяжным, и всегда находила у них отклик. Опытный адвокат мог раздуть любую недоработку следователей и поставить под сомнение все обвинение.
Дело по обвинению Рогова в убийстве художника Егорычева подпадало под юрисдикцию суда присяжных, и это заставляло Авдеева и Мартынова быть внимательными ко всем мелочам. Само дело представлялось Мартынову достаточно ясным. Посмотрев пленку, Рогов явился к Егорычеву и после какого-то разговора (две наполненные, но не выпитые рюмки „Хеннесси“) застрелил его. „Находясь в состоянии аффекта“. Потом ужаснулся тому, что сделал, вложил пистолет в руку Егорычева и постарался придать случившемуся вид самоубийства. Но не в том он был состоянии, чтобы предусмотреть все детали, инсценировка получилась топорной, неубедительной.
На первом допросе в Таганской прокуратуре Рогов не отрицал, что в день смерти Егорычева приехал к нему в дом на Больших Каменщиках и потребовал, чтобы он оставил его жену в покое.
— Как вы узнали, где он живет? — спросил Мартынов.
— Узнал. Это было нетрудно.
— Следили за ней?
— Да, следил. Она стала часто уезжать из дома, возвращалась в странном состоянии. Мне это показалось подозрительным.
— Кому вы заказали видеосъемку?
— Меня вывели на этого человека. Он не назвался. Мы встретились на Манежной площади. Я передал ему аванс и адрес. Через месяц он позвонил и сказал, что заказ выполнен.
— Вы приехали к Егорычеву. Отсюда подробнее. Как он вас встретил?
— Он был в подавленном состоянии, но держался нагло, развязно. Предложил выпить. Я, разумеется, отказался.
Вмешался Авдеев:
— Отпечатки ваших пальцев оказались на золотой зажигалке, которая была обнаружена при обыске в квартире Егорычева. Как они там появились?
— Не понимаю, почему вас это интересует.
— И все-таки?
— Я заметил зажигалку на столе. Когда-то я подарил ее Ирине. Она сказала, что потеряла ее. Я повертел зажигалку в руках и спросил Егорычева, откуда у него эта вещь. Он ответил: подарила любовница. Я бросил зажигалку на стол и больше к ней не прикасался.
— Как отреагировал Егорычев на вашу просьбу оставить Ирину Александровну в покое?
— Как грязный подонок. Заявил, что он никогда никому не навязывается, но не в его правилах отказывать женщинам, тоскующим о любви. Не в его правилах! У нас, оказывается, есть правила!
— Чем закончился разговор?
— Ничем. Я понял, что еще немного — и задушу этого мерзавца собственными руками. Я молча встал и ушел.
— Вы захлопнули за собой дверь?
— Не помню. Это имеет значение?
— Имеет. Утром соседка увидела приоткрытую дверь в квартиру Егорычева, заглянула и обнаружила труп. Приоткрытая дверь может свидетельствовать и о другом, гораздо более важном. Почему хозяин не запер за гостем дверь? Потому что он не мог этого сделать. Потому что он уже был трупом.
Рогов долго молчал, потом устало сказал, безразлично пожав тяжелыми плечами:
— Не вижу смысла в продолжении разговора. Вы убеждены, что Егорычева убил я. Не знаю, чем поколебать вашу убежденность.
— Это не разговор, это допрос, — поправил Авдеев. — Вы имеете право не отвечать на наши вопросы. Но если отвечаете, хотелось бы, чтобы говорили правду.
— Я говорю правду.
— Бросьте, Рогов! Вы пришли к Егорычеву и потребовали, чтобы он оставил вашу жену в покое? Детский сад. Чего вы ожидали от него услышать кроме того, что услышали? Трудно это было заранее предположить? Вы угрожали ему?
— Нет.
— Предлагали деньги?
— Нет.
— А почему? Он мог клюнуть.
— Я об этом даже не думал. Как бы я после этого смотрел на жену?
— А как вы сейчас на нее смотрите?
— Я не желаю отвечать на этот вопрос.
— Не отвечайте. Значит, угрожать вы не угрожали, денег не предлагали. Зачем же вы к нему приходили? Вот зачем — пристрелить его. И вы это сделали. Скажу не для протокола. По-человечески ваш поступок понятен. Даже вызывает уважение. Не знаю, как бы мы с Мартыновым поступили на вашем месте. Может быть, хватило бы благоразумия. А может, и нет.
Виновным Рогов себя не признал. При дальнейших допросах в СИЗО „Матросская тишина“, которые проводил Мартынов, стоял на своем. Да, приходил к Егорычеву поговорить как мужчина с мужчиной. Да, уже тогда понимал, что разговор ни к чему не приведет, но чувствовал, что должен что-то сделать. Не мог бездействовать. Бездействие было бессилием — угнетающим, унизительным.
— Скажите, Рогов, как мы поняли, вы не сообщили Ирине Александровне о том, что знаете. Знаете все, — нашел Мартынов обтекаемую формулировку.
— Нет.
— Почему?
— Очень трудный вопрос.
— Если не хотите, можете не отвечать.
— Дело не в том, хочу я или не хочу. Не знаю, что ответить. Сказать ей то, что я знаю… что я знаю все — за этим должно последовать какое-то решение. У меня нет решения. В том, что произошло, есть и моя вина. Есть, есть, не спорьте, — повторил Рогов, хотя Мартынов и не собирался спорить. — Ее появление в моей жизни я воспринял как неожиданный подарок судьбы. И отнесся к ней как к подарку — которым можно любоваться, которому можно радоваться. Как к игрушке. А она не игрушка. Наверное, я был плохим мужем. Зарабатывать деньги, чтобы семья ни в чем не нуждалась — это я умел. И думал, что этого достаточно. Нет, мало. К сожалению, такие простые вещи начинаешь понимать слишком поздно. — Рогов невесело усмехнулся. — Ну вот, я попался на уловку о злом и добром следователе. Авдеев злой следователь, вы добрый. Невольно тянет на откровенность.
— Оставьте, нет добрых и злых следователей, — отмахнулся Мартынов. — У следователя только одна задача — установить правду. У Авдеева нет сомнений в том, что вы убили Егорычева. У меня еще есть. Не могу поверить, что такой организованный, со здоровой психикой человек мог так сорваться. Но в жизни бывает всякое.
— Вы как будто извиняетесь, что разговариваете со мной по-человечески. Не извиняйтесь, я это ценю. Мне совершенно не с кем поговорить. В камере меня уважают, считают крутым мужиком. Но я вдруг понял, что и на воле нет человека, к которому я мог бы прийти и выложить душу. А ведь были друзья, были. Куда они подевались? Остались на своих коммунальных кухнях, не вписались в рынок. Я вписался. И перестал принадлежать себе. Бизнес диктовал круг и содержание общения. Даже на загородные пикники приглашал не приятных мне людей, а тех, кто был так или иначе полезен делу. И вот — один. Что за странная логика жизни! Я иногда думаю, что мне полезно будет посидеть лет пять. Или сколько мне отвесят присяжные за убийство…
— Которого вы не совершали? — уточнил Мартынов.
— Да, которого не совершал. Но я не могу этого доказать. Может быть, лагерь поможет мне вернуть прежнее отношение к жизни, которую я не ценил и так бездарно растратил.
— Поговорим о другом, — сменил тему Мартынов. — Ирина Александровна осаждает следователя Авдеева просьбами разрешить ей свидание с вами. Законом это запрещено. До приговора суда свидания даже с ближайшими родственниками не допускаются. Но я могу это устроить. Скажем, под видом очной ставки. Это не будет нарушением закона.
— Нет, — сказал Рогов. — Нет, не нужно.
— Вы не хотите видеть жену?
— Не могу. Не представляю, как посмотрю ей в глаза. Я к этому не готов.
— Значит, нет? — повторил Мартынов.
— Нет.
— Как скажете…
* * *
Позже, вспоминая, что и почему он делал, Мартынов казался себе человеком, который забыл, куда идет, зачем идет, который в состоянии рассеянности смотрит на окружающее и решительно не понимает, что ему нужно. Выручала инерция дела, следственный конвейер. Положено отправить обвиняемого Рогова в Институт Сербского на психиатрическую экспертизу на предмет установить, находился ли он в момент совершения преступления во вменяемом или в невменяемом состоянии? Положено. Отправили, хотя Мартынов почти не сомневался, каким будет заключение экспертов. Положено вызвать на допрос в качестве свидетельницы женуРогова. Положено. А раз так, нечего и думать.
Он вызвал Ирину Рогову повесткой на 11 утра в свой кабинет на Петровке, который делил с двумя сослуживцами. В ожидании ее стоял у окна — рослый, в сером пиджаке букле и сером, под горло свитере, с сонным лицом. Рассеянно смотрел, как под свежим мартовским солнцем сверкающими лужами истекают сугробы, как чернеет на высоком мраморном пьедестале бюст Дзержинского, установленный во внутреннем дворе Петровки стараниями генерала, первого замначальника МУРа. Это было единственное заметное деяние генерала, никаких других изменений в Московском уголовном розыске не чувствовалось. МУР был слишком громоздкой, слишком инерционной системой, чтобы один человек, даже в больших чинах, мог в ней что-то изменить.
Ирина опаздывала. В 11 ее не было, в 11.15 не было. Мартынов хмурился. Опоздание нарушало его планы. Он договорился с сослуживцами, что они найдут себе на пару часов какие-нибудь другие дела и дадут ему возможность допросить свидетельницу наедине. От двух часов осталось полтора, когда в дверь постучали и всунулась Ирина:
— Можно?
Она была с непокрытой головой, волосы собраны на затылке в тяжелый золотой узел, лицо без косметики казалось совсем юным, девчоночьим. Потертый китайский пуховик и джинсы с кроссовками делали ее похожей на студентку.
— Извините, опоздала. Возила передачу Алексею. Жуткие очереди, в семь утра я была уже пятьдесят первой.
— Проходите, раздевайтесь. — Мартынов помог ей снять пуховик. Заметил: — По вашему виду не скажешь, что вы жена богатого человека.
— Не в песцах же туда идти! Когда первый раз пошла, не подумала, натерпелась позору. На меня смотрели как на шлюху. Столько горя у людей! И вы во всем этом варитесь. Не тяжело?
— Такая работа… Присаживайтесь. Объясняю ваши права…
— Вы уже объясняли. Ответственность за отказ от дачи показаний, за дачу ложных показаний. Не повторяйтесь.
— Нет. Вы можете отказаться от дачи показаний на мужа. Можете врать мне что угодно, и никакой ответственности не понесете.
— Чем вызвано такое изменение правил?
— Рогов был подозреваемым. Сейчас обвинение предъявлено.
— В чем его обвиняют?
— В том же, в чем и подозревали. В убийстве Егорычева.
— Он не убивал Егорычева!
— Помогите мне это доказать. Пока все свидетельствует против вашего мужа. Главное — пистолет. Если его не принес Рогов, как он мог оказаться у вашего любовника?
— Не знаю.
— Рогов утверждает, что хранил пистолет в загородном доме в ящике письменного стола. Егорычев бывал в вашем загородном доме?
— Ну вот еще! С какой стати?
— Бывал или не бывал?
— Нет, никогда.
— Нет так нет… Ирина Александровна, я сейчас покажу вам видеозапись, которая делалась в течение месяца в квартире Егорычева. Мне хочется знать, что вы об этом думаете.
Мартынов сунул кассету в видеодвойку, которую заранее принес из кабинета начальника отдела, пультом включил воспроизведение и отошел к окну, чтобы не смущать свидетельницу своим присутствием. Он видел пленку всего один раз на квартире Авдеева, но хорошо помнил, что происходит на экране.
— Остановите! — уже через минуту закричала Ирина. — Немедленно выключите! Я не могу на это смотреть!
„Смотреть ты не можешь, а участвовать можешь. Сука“, — с неожиданной злобой подумал Мартынов, пультом останавливая запись на паузе.
— Откуда у вас эта пленка?
— Видеокассета была изъята при обыске из сейфа вашего мужа в его офисе.
— Значит, он…
— Да, смотрел, если вы это хотите спросить. Возможно, не один раз.
— Я пропала.
И снова Мартынов ощутил злобное раздражение против этой куклы с пронзительными васильковыми глазами на юном бледном лице. Она пропала. Она, твою мать, пропала. А мужик, который из-за тебя оказался за решеткой, не пропал? Он в порядке?
— Речь не о вас, речь о судьбе вашего мужа, — сдерживаясь, поправил Мартынов. — Вам придется досмотреть пленку. Я потом объясню почему.
Мартынов пустил запись и уже не отходил от окна, пока пленка не кончилась.
— Эту кассету будут смотреть присяжные. Какой вердикт после этого они вынесут? Я скажу какой: виновен, но заслуживает снисхождения.
— Нет! Они судят по себе, по своим животным инстинктам! Алексей не такой! Он никогда не поддается эмоциям! Он ничего не делает, пока не обдумает!
— Вы лишаете Рогова снисхождения. Значит, он хладнокровный убийца? Надеюсь, присяжные вам не поверят.
— Чем я могу ему помочь?
— Не знаю. Может быть, ничем. Может быть, тем, что будете говорить правду. Вы были в связи с Егорычевым около пяти месяцев. Трудно предположить, что вы ни разу не привозили его в загородный дом. Привозили?
— Да. Один раз. Рогов уехал в командировку. Три дня мы были в доме одни. Я чуть с ума не сошла. От счастья. Наверное, надо сказать — от страсти.
— Заходил Егорычев в кабинет Рогова?
— Однажды зашел. Я застала его — сидел за письменным столом Алексея, положив ноги на стол. Сказал: у твоего мужа хороший вкус. Имея в виду мебель.
— В письменный стол заглядывал?
— Не видела. Может, заглядывал, но утверждать не могу. Или нужно сказать, что заглядывал? Даже что взял пистолет?
— Ирина Александровна, я призывал вас говорить правду. И только правду. Прокурор от вас живого места не оставит. Если вы видели, что Егорычев взял пистолет, почему не сказали об этом мужу?
— Я боялась. Он мог подумать… в общем, подумать.
— Почему вы сразу не сказали о пистолете следователю?
— Не знаю. Нужно было сказать?
— Вы не умеете врать. И строить из себя дурочку тоже не получается. Лучше поройтесь в памяти и припомните, не было чего-нибудь подозрительного.
— Было, — оживилась она. — Однажды я сказала Егорычеву, что нам нужно расстаться. Я устала от этой связи. Он сказал, что жизнь для него без меня теряет смысл. Ну, ля-ля-тополя. Я засмеялась. Тогда он достал откуда-то пистолет и что-то с ним сделал. Я испугалась, бросилась его отнимать. Мы стали бороться. Кончилось тем, что оказались в постели.
— Вы хорошо разглядели пистолет? Какой он был?
— Большой. Серебристый. Я ничего в них не понимаю.
Мартынов достал из сейфа целлофановый пакет с пистолетом „Таурус“, изъятым при обыске в квартире Егорычева.
— Смотрите внимательно. Такой?
— Похож. Но точно сказать не могу, я не очень его рассмотрела. Вы же просили говорить правду. Это правда.
— Негусто, — констатировал Мартынов. — На доказательство ваш рассказ не тянет. Что ж, поищем еще.
— Вы ищите доказательства невиновности Алексея?
— Сначала виновности, потом невиновности. С позиции защиты. Если ничего не находится, дело можно передавать в суд… Еще вопрос. Примерно за месяц до смерти Егорычева вы приходили к нему домой буквально на несколько минут. Зачем?
— Хотела поставить точку в нашем романе. Боялась, что он снова начнет звонить, трепать мне нервы разговорами о самоубийстве.
— В амбарной книге у консьержа осталась запись: пришла в 11.04, ушла в 11.12. Восемь минут — не маловато для объяснения?
— Мы не объяснялись. Не было необходимости. Мне открыла какая-то женщина в его халате. Этого было достаточно.
— Какая женщина?
— Лет двадцати двух, жгучая брюнетка. Короткая мальчишеская стрижка, длинная шея. Лебединая, если вы понимаете, что я хочу сказать. Красивая девочка. У него всегда был хороший вкус.