— Сука, — сквозь зубы проговорил Леонтьев, оборачиваясь к Акимову, который со странным выражением лица смотрел на Незванского. — Что с тобой?
— Давайте выйдем.
— Неудобно.
— Выйдем, — повторил Паша. — Очень важно.
Они незаметно вышли из Овального зала. Акимов спустился в туалет, заглянул в кабины. Убедившись, что никого нет, нервно закурил и только после этого сказал:
— Это не он.
— Кто не он? — не понял Леонтьев.
— Это не Незванский.
— Паша, не сходи с ума. То ты в трупе опознаешь Незванского, то о живом Незванском говоришь, что это не он. Тебе вредно писать детективы, везде чудятся химеры и заговоры.
— Я вам говорю, это не он!
— А кто?
— Актер. Заслуженный артист России. Работал в Магаданской драме. Когда уходил на пенсию, я делал о нем передачу на радио. Григорий Алексеевич Кричевский — вот как его зовут. Играл Брежнева в «Целине», купцов у Островского.
— Ты ничего не путаешь?
— Валерий Николаевич, не смотрите на меня, как на придурка. Я сам сначала подумал, что у меня крыша поехала.
— Как он из Магадана попал в Москву?
— Не из Магадана, из-под Твери. Уехал на материк, когда ушел на пенсию. Под Тверью у магаданцев кооператив, там наших много. Помните, я ездил к Большому театру? Там раз в год собираются бывшие магаданцы. Кричевский тоже был. Он спрашивал, как издать книгу. Написал воспоминания — «Записки провинциального актера». Я посоветовал ему обратиться в «Парнас». Отвечая на вопросы журналистов, он все время заглядывал в листки. Не поняли почему? Шпаргалка — вот почему! Примерные вопросы и ответы!
Леонтьев напряженно похмурился и неожиданно захохотал.
— Если это так… Вот это хохма так хохмаПойдем дослушаем.
Они вернулись в Овальный зал, когда в разговор вступил парень в спецназовской «разгрузке», корреспондент «Российского курьера»:
— Господин Незванский, в вашем романе «Выбор оружия» удивительно сильный образ космонавта. Вы по профессии юрист, работали в прокуратуре Москвы, в коллегии адвокатов. Откуда вы так хорошо знаете быт отряда космонавтов?
— Да, я юрист, но это не мешает мне интересоваться другими сферами жизни. Перед тем как сесть за этот роман, я полтора месяца жил в Звездном городке, наблюдал космонавтов в их повседневной жизни, у меня среди космонавтов много друзей. Отсюда и сильный образ.
— Прошу извинить, я перепутал. Никакого космонавта в романе «Выбор оружия» нет. Значит ли это, что вы не успеваете читать то, что выходит под вашим именем?
— Космонавт есть в другом романе, — поспешил на выручку Смоляницкий.
— Ни в одном из романов нашего уважаемого автора космонавтов нет. Значит ли это, господин Смоляницкий, что вы не читаете то, что издаете?
— «Парнас» выпускает десятки книг в год, у меня нет возможности все читать. У нас работают очень опытные редакторы, я доверяю их вкусу. — Смоляницкий озабоченно посмотрел на часы. — На этом, дамы и господа, разрешите закончить встречу. Наш гость устал, в его возрасте это не удивительно. Поблагодарим его и пожелаем крепкого здоровья и творческих успехов. А теперь позвольте предложить вашему вниманию скромный фуршет.
Журналисты охотно переместились в соседний зал с десятком высоких столиков с круглыми мраморными столешницами, столпились перед баром с водкой и виски, уже разлитыми в стопки и хрустальные стаканы с толстым дном, отчего виски казалось больше, чем на самом деле. Не обращая внимания на неодобрительные взгляды официанта, сливали виски в один стакан из двух, а то и из трех, запасались закуской, разложенной на блюдах. Скромный фуршет был не таким уж и скромным: семга, тарталетки с красной игрой, несколько видов ветчины и колбас.
Леонтьев отвлек от бара главного редактора «Российского курьера» и вывел его в опустевший Овальный зал. Кивнул Акимову:
— Повтори то, что рассказал мне.
Реакция журналиста на рассказ Акимова была поначалу такой же, как у Леонтьева:
— Паша, вы очень большой шутник. Но у каждой шутки есть разумные пределы.
— Какие шутки?! Я совсем не шучу!..
Главный редактор «Курьера» быстро соображал. Он скрылся в банкетном зале и через минуту вернулся с корреспондентом в спецназовской «разгрузке». В одной руке у него был стакан с виски, в другой бутерброд с семгой.
— Владимир Георгиевич, я свое отработал, — протестовал он. — Материал будет с шапкой: «Успевает ли Незванский читать то, что он пишет?» Не слабо?
— Не слабо. Только есть подозрение, что нам подсунули не Незванского.
У корреспондента даже рот открылся от удивления:
— А кого?
— Вот это ты мне и скажешь. Бери мою машину и езжай за Смоляницким. На какой он тачке?
— На черной «БМВ»-семерке, — подсказал Леонтьев.
— Он скорее всего завезет гостя в гостиницу. Узнай в ресепшен, кто он и откуда. И сразу звони мне. Действуй.
Молодой журналист залпом выпил виски, сунул стакан главному редактору и скрылся, на ходу дожевывая бутерброд.
— Если то, что вы рассказали, подтвердится… — Володя засмеялся. — Это будет нечто! Пойдемте выпьем. За это стоит выпить!..
Фуршет быстро набирал обороты. В банкетном зале было шумно, как в пивной, пили, ели, курили, разговаривали о своем. Пресс-конференции будто и не было. Через час, когда банкетный зал начал понемногу пустеть, в кармане Володи запиликал мобильник. Он поспешно включил связь:
— Слушаю!
— Звоню с Ленинградского вокзала, — раздался в трубке голос корреспондента. — Клиент сел в скорый «Москва — Питер». Билет у него до Твери. Смоляницкий проводил его до вагона. Я пристроился сзади, как будто тоже еду. Проводница проверила его паспорт. Фамилия его — Кричевский. Как поняли?
— Значит, все правильно, Кричевский. Понял тебя. Завтра в редакции обсудим, как подать материал. — Главный редактор «Курьера» спрятал мобильник и обернулся к Леонтьеву и Акимову: — Все. Этому пузырю конец!..
— Читайте.
Заметка была набрана мелким шрифтом и помещалась в конце полосы. Она называлась «Возвращение Незванского»:
«Слухи о таинственной смерти знаменитого автора детективных романов, к счастью, не подтвердились. 25 августа в Овальном зале Государственной библиотеки иностранной литературы Евсей Незванский, специально прилетевший из Германии, дал пресс-конференцию для московских журналистов, рассказал о своем новом романе, поделился творческими планами. Вел пресс-конференцию генеральный директор издательства „Парнас“ писатель Михаил Смоляницкий».
— Вы говорили, что ваш знакомец крутой журналюга, — проговорил Акимов. — Это называется крутой?
Леонтьев перечитал заметку и взялся за телефон.
— Это писатель Леонтьев. Я хотел бы поговорить с Георгием Владимировичем.
— Минутку. Соединяю.
— Слушаю, Валерий Николаевич, — раздался в спикерфоне голос главного редактора «Курьера». — Догадываюсь, почему вы звоните. Прочитали свежий номер?
— Прочитал. И Паша Акимов прочитал. Он спросил: «И это независимое издание? Это крутой журналюга, который никогда ничего не боялся?». Не знаю, что ему ответить. Не поможешь?
— Кого другого я бы послал на …! Но вам отвечу. Мы стараемся быть независимыми. Получается не всегда. Мы зависим от рынка, это данность, никуда от нее не уйти. Один наш крупный рекламодатель, производитель горнорудного оборудования, позвонил мне и попросил оставить Незванского в покое. Сказал даже резче: прекратите травить Незванского. Дал понять, что иначе никакой рекламы от него мы больше не получим.
— Он такой ревностный почитатель Незванского? — удивился Леонтьев.
— Не думаю, что он читает что-нибудь, кроме «Экономиста» и биржевых сводок. Его заинтересованность мне не совсем понятна. Но я не могу игнорировать его просьбу. Мы и так еле сводим концы с концами. Я согласен с вашей оценкой этого, с позволения сказать, писателя. Филлоксера, паразит на теле российской литературы. С удовольствием раздавил бы эту гниду. Но… Так уж фишка легла, не обессудьте. Уж простите, что я вас разочаровал.
— Бог простит!
Леонтьев швырнул трубку и выругался. Тяжело помолчал, потом сказал:
— Ладно, Паша. У нас есть свое дело, давай им и заниматься…
Рогов ничего не замечал или делал вид, что не замечает. Он много работал, часто задерживался в офисе допоздна. Его бизнес расширялся, фирма укрупнялась, „Дизайн-проект“ становился лидером в своем деле. И если раньше Ирина досадовала, что он редко выкраивает время, чтобы сводить молодую жену в театр или в ночной клуб, то теперь его занятости была рада.
С Егорычевым она встречалась днем в его квартире на Больших Каменщиках. Ее уже узнавал консьерж, отставной военный, приветливо здоровался, но обязательно записывал в амбарную книгу, когда она пришла и когда ушла, как записывал всех, кто приходил к жильцам вверенного ему подъезда. Благодаря его записям милиция быстро поймала двух квартирных воров, это добавило ему служебного рвения. Лишь однажды, когда Рогов уехал в командировку, Ирина привезла любовника в загородный дом. Эти три дня остались в ее памяти ярким праздником вроде венецианского карнавала, на котором она побывала с мужем во время медового месяца.
— Хочу есть, — как-то сказала она, когда для любви уже не оставалось никаких сил. — Накорми меня.
— Есть пельмени, — ответил Егорычев. — Немного слиплись, но „Богатырские“.
— Ну вот еще! — фыркнула Ирина.
Она отвезла любовника в „Пекинскую утку“ на Тверской. В конце обеда незаметно сунула ему бумажник:
— Расплатись, мне неудобно. Платить должен мужчина.
Счет был на три с половиной тысячи рублей. В бумажнике лежало около десяти тысяч, Ирина это хорошо помнила, потому что накануне разменяла триста долларов. Но когда она по пути домой заехала в универсам, то обнаружила в бумажнике только две тысячные купюры. Она удивилась, но не придала этому значения: какое-то недоразумение. Но когда такое же недоразумение произошло во второй и в третий раз, серьезно задумалась.
Сразу вспомнилась давняя история с золотой зажигалкой. Ирина вынула ее из сумочки и дала Егорычеву прикурить, потому что его одноразовый „Крикет“ иссяк. Но при следующей встрече Егорычев уверил ее, что зажигалку она снова сунула в сумочку. Наверное, где-то выронила. Она согласилась: наверное, так. Ее больше заботило, как она объяснит мужу, куда делся его подарок.
Как человек, большую часть жизни проживший в бедности, Ирина любила, чтобы у нее с собой всегда было много денег. Она знала, что может купить все, что захочет, поэтому чаще всего ничего не хотела. Рогов не ограничивал ее в расходах, в бумажнике всегда было триста-четыреста долларов. Но когда она пересчитывала их, почему-то всегда оказывалось меньше.
Еще со времен нищей студенческой жизни Ирина знала о странной особенности денег: их всегда меньше, чем ожидаешь. Но сейчас дело было не в этом. Не без сомнений она решилась на эксперимент. Перед тем как войти в дом на Больших Каменщиках, пересчитала деньги в бумажнике: четыре стодолларовые купюры и около тысячи рублями. Она забыла об этом, как всегда забывала обо всем на свете в объятиях Егорычева. Но на Чистых прудах, когда уже шла к машине, вспомнила. Отрыла кошелек: двести долларов и меньше пятисот рублей. Эта мелочность ее особенно поразила: мало ему показалось двухсот долларов, прихватил и рубли. На мелкие расходы.
Ирина видела, как он живет: перебивается случайными заработками — рисует афиши для окраинного кинотеатра, постоянно одалживается у матери. Она не раз предлагала ему деньги. Он гордо отказывался. Гордость не позволяла ему брать деньги у любовницы. Воровать позволяла.
Открытие было очень болезненным. Оно совпало с ответом на вопрос, живо интересовавший Ирину с самого начала знакомства: какой он художник? Его картинки не вызывали в ней отклика. Но, может быть, она не готова к восприятию современной живописи? Картины других художников, в мастерские которых Егорычев ее водил, тоже оставляли ее равнодушной. Презрительная оценка мужа, назвавшего живопись Егорычева бездарной мазней, не показалась ей объективной. В нем могла говорить ревность, подсознательная, вызванная только тем, что жена проявляет заинтересованность в судьбе неприятного ему молодого человека. Ирина поехала в галерею Гельмана и договорилась с известным искусствоведом, что он посмотрит работы Егорычева.
— Не бесплатно, конечно, — заверила она. — Гонорар в триста долларов вас устроит?
Искусствовед попыхтел короткой трубкой и усмехнулся в густую рыжую бороду:
— Почему же не устроит? Конечно, устроит.
— Только не нужно, чтобы он знал, что это я попросила. Вы приехали по своей инициативе. Услышали, что есть интересный художник, решили взглянуть. Так можно?
— Почему же нельзя? Только это будет стоить дороже.
— Сколько.
— Пятьсот.
Звонок искусствоведа чрезвычайно Егорычева возбудил. Он даже позвонил Ирине на мобильник и отменил свидание:
— У меня важная встреча. Гельман хочет устроить мою выставку. Завтра подъедет его эксперт, нужно подготовиться.
Через день Ирина встретилась с искусствоведом и передала ему гонорар. Он спросил:
— За свои деньги вы хотите услышать правду? Или комплимент?
— Правду.
— Уши от зайца он нарисовать сможет, всего зайца — нет. Такова правда.
— Значит, он бездарный художник?
— Он вообще не художник. Не знаю, кто ему внушил, что он художник.
Бездарь. И вор. Господи, с кем я связалась?
Но эти неприятные открытия никак не сказались на ее тяге к Егорычеву. Она по-прежнему пользовалась любым поводом ускользнуть из дома и оказаться в его объятиях. Но если раньше находилось сомнительное оправдание тем, что она подруга гениального, но пока непризнанного художника, то теперь вполне отдавала себе отчет в том, что не в силах противостоять животной страсти. Он бездарь и вор. Она блядь. Такова правда. Это мучило ее, она казалась себе породистой сукой, которую неудержимо тянет на помойку, вываляться в падали.
Внутренняя борьба привела к тому, к чему и должна была привести: она заболела. Врачи поставили диагноз: нервное истощение. Месяц пролежала в частной клинике. Рогов приезжал к ней каждый день, подолгу сидел у ее кровати, молча держал в руках ее руку. „А ведь он меня любит“, — однажды поняла она, и все душевное напряжение разрядилось, как гроза, неудержимым потоком слез. Это был кризис. После него Ирина быстро пошла на поправку. На другой день после выхода из больницы поехала к Егорычеву. Сказала то, что давно нужно было сказать: спасибо тебе, что ты разбудил во мне женщину, но нам нужно расстаться. Он сначала растерялся, потом заявил, что жизнь без нее бессмысленна и лучше сразу с ней покончить. В доказательство, что не шутит, достал пистолет и передернул ствол. Пистолет был похож на тот, что хранился в письменном столе Рогова, но Ирина отметила это мимоходом, вскользь. Она бросилась отнимать у него опасную игрушку, борьба закончилась тем, что они оказались в постели. Но если раньше, занимаясь любовью с мужем, она представляла на его месте Егорычева, то теперь место Егорычева в ее воображении занял Рогов.
Обычно после бурных постельных баталий Егорычев курил, поставив на грудь пепельницу, и говорил о том, как изменится их жизнь, когда он пробьет выставку и все поймут, какого художника по своей тупости не замечали. Но сегодня вскочил, накинул синий шелковый халат с драконами и принес из кухни бутылку дорогого иностранного коньяка:
— Давай выпьем. За мой успех.
— Откуда у тебя такой коньяк? — удивилась она.
— Продал две картинки. Недорого, всего за три с половиной тысячи баксов. Через десять лет они будут стоить по сто тысяч.
— Мне не наливай, я за рулем. Рада за тебя. Теперь мы можем расстаться.
— Опять ты за свое! Неожиданно полюбила мужа?
— Ты знаешь, да.
— Не понимаю. Как можно любить это животное?
— Можно, Костя, можно. Мне пора.
— Когда ты снова придешь?
— Никогда.
На его лице появилась самодовольная усмешка.
— Да ладно тебе. Приходи, я тебя всегда жду…
Отъезжая от дома Егорычева, она твердо сказала себе, что была здесь в последний раз. Но через несколько дней снова приехала. От последнего разговора осталось ощущение незаконченности, нужно было поставить точку в этой лав-стори.
Обычно она приезжала во второй половине дня, зная, что Егорычев раньше полудня не встает. Но сегодня приехала около одиннадцати, чтобы наверняка застать его дома. На звонок долго не отвечали. Потом дверь открылась, какая-то заспанная черноволосая молодая женщина в халате Егорычева, спросила:
— Вы к кому?
— Извините, ошиблась, — ответила Ирина и побежала вниз, не дожидаясь лифта. Она была уже на первом этаже, когда ее мобильник сыграл первые такты Турецкого марша Моцарта. На дисплее высветилось: „Константин“. Ирина отключила телефон и швырнула его в мусоропровод. Подумала: „Ну вот, снова придется врать мужу, что мобильник украли. Но это в последний раз“.
Глава одиннадцатая. ПО СЛЕДУ
— Давайте выйдем.
— Неудобно.
— Выйдем, — повторил Паша. — Очень важно.
Они незаметно вышли из Овального зала. Акимов спустился в туалет, заглянул в кабины. Убедившись, что никого нет, нервно закурил и только после этого сказал:
— Это не он.
— Кто не он? — не понял Леонтьев.
— Это не Незванский.
— Паша, не сходи с ума. То ты в трупе опознаешь Незванского, то о живом Незванском говоришь, что это не он. Тебе вредно писать детективы, везде чудятся химеры и заговоры.
— Я вам говорю, это не он!
— А кто?
— Актер. Заслуженный артист России. Работал в Магаданской драме. Когда уходил на пенсию, я делал о нем передачу на радио. Григорий Алексеевич Кричевский — вот как его зовут. Играл Брежнева в «Целине», купцов у Островского.
— Ты ничего не путаешь?
— Валерий Николаевич, не смотрите на меня, как на придурка. Я сам сначала подумал, что у меня крыша поехала.
— Как он из Магадана попал в Москву?
— Не из Магадана, из-под Твери. Уехал на материк, когда ушел на пенсию. Под Тверью у магаданцев кооператив, там наших много. Помните, я ездил к Большому театру? Там раз в год собираются бывшие магаданцы. Кричевский тоже был. Он спрашивал, как издать книгу. Написал воспоминания — «Записки провинциального актера». Я посоветовал ему обратиться в «Парнас». Отвечая на вопросы журналистов, он все время заглядывал в листки. Не поняли почему? Шпаргалка — вот почему! Примерные вопросы и ответы!
Леонтьев напряженно похмурился и неожиданно захохотал.
— Если это так… Вот это хохма так хохмаПойдем дослушаем.
Они вернулись в Овальный зал, когда в разговор вступил парень в спецназовской «разгрузке», корреспондент «Российского курьера»:
— Господин Незванский, в вашем романе «Выбор оружия» удивительно сильный образ космонавта. Вы по профессии юрист, работали в прокуратуре Москвы, в коллегии адвокатов. Откуда вы так хорошо знаете быт отряда космонавтов?
— Да, я юрист, но это не мешает мне интересоваться другими сферами жизни. Перед тем как сесть за этот роман, я полтора месяца жил в Звездном городке, наблюдал космонавтов в их повседневной жизни, у меня среди космонавтов много друзей. Отсюда и сильный образ.
— Прошу извинить, я перепутал. Никакого космонавта в романе «Выбор оружия» нет. Значит ли это, что вы не успеваете читать то, что выходит под вашим именем?
— Космонавт есть в другом романе, — поспешил на выручку Смоляницкий.
— Ни в одном из романов нашего уважаемого автора космонавтов нет. Значит ли это, господин Смоляницкий, что вы не читаете то, что издаете?
— «Парнас» выпускает десятки книг в год, у меня нет возможности все читать. У нас работают очень опытные редакторы, я доверяю их вкусу. — Смоляницкий озабоченно посмотрел на часы. — На этом, дамы и господа, разрешите закончить встречу. Наш гость устал, в его возрасте это не удивительно. Поблагодарим его и пожелаем крепкого здоровья и творческих успехов. А теперь позвольте предложить вашему вниманию скромный фуршет.
Журналисты охотно переместились в соседний зал с десятком высоких столиков с круглыми мраморными столешницами, столпились перед баром с водкой и виски, уже разлитыми в стопки и хрустальные стаканы с толстым дном, отчего виски казалось больше, чем на самом деле. Не обращая внимания на неодобрительные взгляды официанта, сливали виски в один стакан из двух, а то и из трех, запасались закуской, разложенной на блюдах. Скромный фуршет был не таким уж и скромным: семга, тарталетки с красной игрой, несколько видов ветчины и колбас.
Леонтьев отвлек от бара главного редактора «Российского курьера» и вывел его в опустевший Овальный зал. Кивнул Акимову:
— Повтори то, что рассказал мне.
Реакция журналиста на рассказ Акимова была поначалу такой же, как у Леонтьева:
— Паша, вы очень большой шутник. Но у каждой шутки есть разумные пределы.
— Какие шутки?! Я совсем не шучу!..
Главный редактор «Курьера» быстро соображал. Он скрылся в банкетном зале и через минуту вернулся с корреспондентом в спецназовской «разгрузке». В одной руке у него был стакан с виски, в другой бутерброд с семгой.
— Владимир Георгиевич, я свое отработал, — протестовал он. — Материал будет с шапкой: «Успевает ли Незванский читать то, что он пишет?» Не слабо?
— Не слабо. Только есть подозрение, что нам подсунули не Незванского.
У корреспондента даже рот открылся от удивления:
— А кого?
— Вот это ты мне и скажешь. Бери мою машину и езжай за Смоляницким. На какой он тачке?
— На черной «БМВ»-семерке, — подсказал Леонтьев.
— Он скорее всего завезет гостя в гостиницу. Узнай в ресепшен, кто он и откуда. И сразу звони мне. Действуй.
Молодой журналист залпом выпил виски, сунул стакан главному редактору и скрылся, на ходу дожевывая бутерброд.
— Если то, что вы рассказали, подтвердится… — Володя засмеялся. — Это будет нечто! Пойдемте выпьем. За это стоит выпить!..
Фуршет быстро набирал обороты. В банкетном зале было шумно, как в пивной, пили, ели, курили, разговаривали о своем. Пресс-конференции будто и не было. Через час, когда банкетный зал начал понемногу пустеть, в кармане Володи запиликал мобильник. Он поспешно включил связь:
— Слушаю!
— Звоню с Ленинградского вокзала, — раздался в трубке голос корреспондента. — Клиент сел в скорый «Москва — Питер». Билет у него до Твери. Смоляницкий проводил его до вагона. Я пристроился сзади, как будто тоже еду. Проводница проверила его паспорт. Фамилия его — Кричевский. Как поняли?
— Значит, все правильно, Кричевский. Понял тебя. Завтра в редакции обсудим, как подать материал. — Главный редактор «Курьера» спрятал мобильник и обернулся к Леонтьеву и Акимову: — Все. Этому пузырю конец!..
* * *
«Российский курьер» выходил по средам. Леонтьев с нетерпением выглядывал в окно, ожидая Акимова, который должен был купить еженедельник в киоске на станции. Вид у Паши, когда он наконец появился и поднялся в кабинет, был крайне озадаченный. Протянул Леонтьеву номер «Курьера», раскрытый на развороте с новостями культуры:— Читайте.
Заметка была набрана мелким шрифтом и помещалась в конце полосы. Она называлась «Возвращение Незванского»:
«Слухи о таинственной смерти знаменитого автора детективных романов, к счастью, не подтвердились. 25 августа в Овальном зале Государственной библиотеки иностранной литературы Евсей Незванский, специально прилетевший из Германии, дал пресс-конференцию для московских журналистов, рассказал о своем новом романе, поделился творческими планами. Вел пресс-конференцию генеральный директор издательства „Парнас“ писатель Михаил Смоляницкий».
— Вы говорили, что ваш знакомец крутой журналюга, — проговорил Акимов. — Это называется крутой?
Леонтьев перечитал заметку и взялся за телефон.
— Это писатель Леонтьев. Я хотел бы поговорить с Георгием Владимировичем.
— Минутку. Соединяю.
— Слушаю, Валерий Николаевич, — раздался в спикерфоне голос главного редактора «Курьера». — Догадываюсь, почему вы звоните. Прочитали свежий номер?
— Прочитал. И Паша Акимов прочитал. Он спросил: «И это независимое издание? Это крутой журналюга, который никогда ничего не боялся?». Не знаю, что ему ответить. Не поможешь?
— Кого другого я бы послал на …! Но вам отвечу. Мы стараемся быть независимыми. Получается не всегда. Мы зависим от рынка, это данность, никуда от нее не уйти. Один наш крупный рекламодатель, производитель горнорудного оборудования, позвонил мне и попросил оставить Незванского в покое. Сказал даже резче: прекратите травить Незванского. Дал понять, что иначе никакой рекламы от него мы больше не получим.
— Он такой ревностный почитатель Незванского? — удивился Леонтьев.
— Не думаю, что он читает что-нибудь, кроме «Экономиста» и биржевых сводок. Его заинтересованность мне не совсем понятна. Но я не могу игнорировать его просьбу. Мы и так еле сводим концы с концами. Я согласен с вашей оценкой этого, с позволения сказать, писателя. Филлоксера, паразит на теле российской литературы. С удовольствием раздавил бы эту гниду. Но… Так уж фишка легла, не обессудьте. Уж простите, что я вас разочаровал.
— Бог простит!
Леонтьев швырнул трубку и выругался. Тяжело помолчал, потом сказал:
— Ладно, Паша. У нас есть свое дело, давай им и заниматься…
* * *
«Предположения Ирины о том, что ей теперь придется часто врать мужу, оправдались быстрее, чем она ожидала. Ее неудержимо тянуло к Егорычеву, она выискивала любой повод, чтобы исчезнуть из дома. Она напоминала себе путника в пустыне, измученного жаждой, который никак не может оторваться от колодца, все время возвращается к нему. Благоразумие предупреждало об опасности для всей ее жизни, прямо-таки трубило сиреной пожарной машины, летящей на срочный вызов, но она не могла ничего с собой сделать. Она была ненасытна, Егорычев изобретателен и неутомим. Она словно бы пропиталась его запахом, запахом сильного молодого самца. С этим запахом нельзя было появляться дома. Расставшись с Егорычевым, она ехала на Чистые пруды и подолгу гуляла по бульвару, остывая от горячечного, на грани безумия, жара свиданий.Рогов ничего не замечал или делал вид, что не замечает. Он много работал, часто задерживался в офисе допоздна. Его бизнес расширялся, фирма укрупнялась, „Дизайн-проект“ становился лидером в своем деле. И если раньше Ирина досадовала, что он редко выкраивает время, чтобы сводить молодую жену в театр или в ночной клуб, то теперь его занятости была рада.
С Егорычевым она встречалась днем в его квартире на Больших Каменщиках. Ее уже узнавал консьерж, отставной военный, приветливо здоровался, но обязательно записывал в амбарную книгу, когда она пришла и когда ушла, как записывал всех, кто приходил к жильцам вверенного ему подъезда. Благодаря его записям милиция быстро поймала двух квартирных воров, это добавило ему служебного рвения. Лишь однажды, когда Рогов уехал в командировку, Ирина привезла любовника в загородный дом. Эти три дня остались в ее памяти ярким праздником вроде венецианского карнавала, на котором она побывала с мужем во время медового месяца.
— Хочу есть, — как-то сказала она, когда для любви уже не оставалось никаких сил. — Накорми меня.
— Есть пельмени, — ответил Егорычев. — Немного слиплись, но „Богатырские“.
— Ну вот еще! — фыркнула Ирина.
Она отвезла любовника в „Пекинскую утку“ на Тверской. В конце обеда незаметно сунула ему бумажник:
— Расплатись, мне неудобно. Платить должен мужчина.
Счет был на три с половиной тысячи рублей. В бумажнике лежало около десяти тысяч, Ирина это хорошо помнила, потому что накануне разменяла триста долларов. Но когда она по пути домой заехала в универсам, то обнаружила в бумажнике только две тысячные купюры. Она удивилась, но не придала этому значения: какое-то недоразумение. Но когда такое же недоразумение произошло во второй и в третий раз, серьезно задумалась.
Сразу вспомнилась давняя история с золотой зажигалкой. Ирина вынула ее из сумочки и дала Егорычеву прикурить, потому что его одноразовый „Крикет“ иссяк. Но при следующей встрече Егорычев уверил ее, что зажигалку она снова сунула в сумочку. Наверное, где-то выронила. Она согласилась: наверное, так. Ее больше заботило, как она объяснит мужу, куда делся его подарок.
Как человек, большую часть жизни проживший в бедности, Ирина любила, чтобы у нее с собой всегда было много денег. Она знала, что может купить все, что захочет, поэтому чаще всего ничего не хотела. Рогов не ограничивал ее в расходах, в бумажнике всегда было триста-четыреста долларов. Но когда она пересчитывала их, почему-то всегда оказывалось меньше.
Еще со времен нищей студенческой жизни Ирина знала о странной особенности денег: их всегда меньше, чем ожидаешь. Но сейчас дело было не в этом. Не без сомнений она решилась на эксперимент. Перед тем как войти в дом на Больших Каменщиках, пересчитала деньги в бумажнике: четыре стодолларовые купюры и около тысячи рублями. Она забыла об этом, как всегда забывала обо всем на свете в объятиях Егорычева. Но на Чистых прудах, когда уже шла к машине, вспомнила. Отрыла кошелек: двести долларов и меньше пятисот рублей. Эта мелочность ее особенно поразила: мало ему показалось двухсот долларов, прихватил и рубли. На мелкие расходы.
Ирина видела, как он живет: перебивается случайными заработками — рисует афиши для окраинного кинотеатра, постоянно одалживается у матери. Она не раз предлагала ему деньги. Он гордо отказывался. Гордость не позволяла ему брать деньги у любовницы. Воровать позволяла.
Открытие было очень болезненным. Оно совпало с ответом на вопрос, живо интересовавший Ирину с самого начала знакомства: какой он художник? Его картинки не вызывали в ней отклика. Но, может быть, она не готова к восприятию современной живописи? Картины других художников, в мастерские которых Егорычев ее водил, тоже оставляли ее равнодушной. Презрительная оценка мужа, назвавшего живопись Егорычева бездарной мазней, не показалась ей объективной. В нем могла говорить ревность, подсознательная, вызванная только тем, что жена проявляет заинтересованность в судьбе неприятного ему молодого человека. Ирина поехала в галерею Гельмана и договорилась с известным искусствоведом, что он посмотрит работы Егорычева.
— Не бесплатно, конечно, — заверила она. — Гонорар в триста долларов вас устроит?
Искусствовед попыхтел короткой трубкой и усмехнулся в густую рыжую бороду:
— Почему же не устроит? Конечно, устроит.
— Только не нужно, чтобы он знал, что это я попросила. Вы приехали по своей инициативе. Услышали, что есть интересный художник, решили взглянуть. Так можно?
— Почему же нельзя? Только это будет стоить дороже.
— Сколько.
— Пятьсот.
Звонок искусствоведа чрезвычайно Егорычева возбудил. Он даже позвонил Ирине на мобильник и отменил свидание:
— У меня важная встреча. Гельман хочет устроить мою выставку. Завтра подъедет его эксперт, нужно подготовиться.
Через день Ирина встретилась с искусствоведом и передала ему гонорар. Он спросил:
— За свои деньги вы хотите услышать правду? Или комплимент?
— Правду.
— Уши от зайца он нарисовать сможет, всего зайца — нет. Такова правда.
— Значит, он бездарный художник?
— Он вообще не художник. Не знаю, кто ему внушил, что он художник.
Бездарь. И вор. Господи, с кем я связалась?
Но эти неприятные открытия никак не сказались на ее тяге к Егорычеву. Она по-прежнему пользовалась любым поводом ускользнуть из дома и оказаться в его объятиях. Но если раньше находилось сомнительное оправдание тем, что она подруга гениального, но пока непризнанного художника, то теперь вполне отдавала себе отчет в том, что не в силах противостоять животной страсти. Он бездарь и вор. Она блядь. Такова правда. Это мучило ее, она казалась себе породистой сукой, которую неудержимо тянет на помойку, вываляться в падали.
Внутренняя борьба привела к тому, к чему и должна была привести: она заболела. Врачи поставили диагноз: нервное истощение. Месяц пролежала в частной клинике. Рогов приезжал к ней каждый день, подолгу сидел у ее кровати, молча держал в руках ее руку. „А ведь он меня любит“, — однажды поняла она, и все душевное напряжение разрядилось, как гроза, неудержимым потоком слез. Это был кризис. После него Ирина быстро пошла на поправку. На другой день после выхода из больницы поехала к Егорычеву. Сказала то, что давно нужно было сказать: спасибо тебе, что ты разбудил во мне женщину, но нам нужно расстаться. Он сначала растерялся, потом заявил, что жизнь без нее бессмысленна и лучше сразу с ней покончить. В доказательство, что не шутит, достал пистолет и передернул ствол. Пистолет был похож на тот, что хранился в письменном столе Рогова, но Ирина отметила это мимоходом, вскользь. Она бросилась отнимать у него опасную игрушку, борьба закончилась тем, что они оказались в постели. Но если раньше, занимаясь любовью с мужем, она представляла на его месте Егорычева, то теперь место Егорычева в ее воображении занял Рогов.
Обычно после бурных постельных баталий Егорычев курил, поставив на грудь пепельницу, и говорил о том, как изменится их жизнь, когда он пробьет выставку и все поймут, какого художника по своей тупости не замечали. Но сегодня вскочил, накинул синий шелковый халат с драконами и принес из кухни бутылку дорогого иностранного коньяка:
— Давай выпьем. За мой успех.
— Откуда у тебя такой коньяк? — удивилась она.
— Продал две картинки. Недорого, всего за три с половиной тысячи баксов. Через десять лет они будут стоить по сто тысяч.
— Мне не наливай, я за рулем. Рада за тебя. Теперь мы можем расстаться.
— Опять ты за свое! Неожиданно полюбила мужа?
— Ты знаешь, да.
— Не понимаю. Как можно любить это животное?
— Можно, Костя, можно. Мне пора.
— Когда ты снова придешь?
— Никогда.
На его лице появилась самодовольная усмешка.
— Да ладно тебе. Приходи, я тебя всегда жду…
Отъезжая от дома Егорычева, она твердо сказала себе, что была здесь в последний раз. Но через несколько дней снова приехала. От последнего разговора осталось ощущение незаконченности, нужно было поставить точку в этой лав-стори.
Обычно она приезжала во второй половине дня, зная, что Егорычев раньше полудня не встает. Но сегодня приехала около одиннадцати, чтобы наверняка застать его дома. На звонок долго не отвечали. Потом дверь открылась, какая-то заспанная черноволосая молодая женщина в халате Егорычева, спросила:
— Вы к кому?
— Извините, ошиблась, — ответила Ирина и побежала вниз, не дожидаясь лифта. Она была уже на первом этаже, когда ее мобильник сыграл первые такты Турецкого марша Моцарта. На дисплее высветилось: „Константин“. Ирина отключила телефон и швырнула его в мусоропровод. Подумала: „Ну вот, снова придется врать мужу, что мобильник украли. Но это в последний раз“.
* * *
Она была свободна. Теперь свободна. Совершенно свободна.* * *
Она не знала, что в это время Рогов сидит в своем кабинете и смотрит видеокассету, которую принес ему частный детектив. Миниатюрная видеокамера была установлена в комнате Егорычева так, что в объектив попадала тахта и все, что происходило на ней, а микрофон бесстрастно фиксировал все звуки».
Глава одиннадцатая. ПО СЛЕДУ
«Расследование уголовного дела, возбужденного в Таганской прокуратуре по факту смерти художника Егорычева, двигалось своим чередом. Как в больницах человек, доставленный на „скорой помощи“ в приемный покой, сразу попадает на конвейер стандартных процедур, так и любое уголовное дело, принятое к производству, начинается рутинно — с анализа исходных данных, имея в виду ответ на самый первый вопрос: имело место преступление, или погибший стал жертвой случайного стечения обстоятельств?
После того, как приказом прокурора, согласованным с руководством МУРа, майор Мартынов был включен в оперативно-следственную группу, он не видел причин скрывать от Авдеева, что жена Рогова была, по ее собственным словам, любовницей художника Егорычева. Правда, оговорился он, достоверность ее слов вызывает сомнения. Вызывал сомнения даже сам факт ее знакомства с Егорычевым до того, как он покорежил ее „мазду“. Назвать Иннокентием Константина — с чего?
Рассказ Мартынова очень заинтересовал следователя. Он дал поручение скрытно сфотографировать Ирину Рогову с тем, чтобы предъявить ее снимки для опознания консъержу дома, где Егорычев снимал квартиру. Пока наружка выполняла следственное поручение, Мартынов решил поговорить с матерью художника — такая же стандартная процедура, как измерение давления или электрокардиограмма в больницах.
Панельная пятиэтажка, где жила мать Егорычева и где он был прописан, находилась за кольцевой автодорогой, в Некрасовке. Поселок считался Москвой. Мегаполис уже не вмещался в границы МКАД, выпирал из них, как квашня. Уродливыми наростами на карте Москвы смотрелись Куркино, Митино, Ново-Переделкино, Жулебино. Но если новые районы прирастали кварталами современных многоэтажных домов, большую часть Некрасовки занимали „хрущобы“, возникшие здесь еще в 60-х годах прошлого века. Место было унылое само по себе, а в февральской хляби, сменившей неожиданные морозы, и вовсе тусклое. Неудивительно, что Егорычев, паренек с запросами, снимал квартиру в центре, хотя она была ему явно не по карману.
Мартынов приткнул машину между старыми „москвичами“ и „жигулями“, вошел в дом и сразу понял, что приехал не вовремя. На лестнице курили хмурые мужики, дверь в квартиру была открыта, входили и выходили женщины в черном, судя по всему, — соседки, несли посуду, стулья. Квартира была двухкомнатная, со смежными комнатами. В ту пору, когда только начиналось массовое жилищное строительство, никто не думал, как в двух смежных комнатах разместится семья даже из трех человек. Новоселы, полжизни теснившиеся в московских подвалах и переполненных коммуналках, об этом тоже не думали. Отдельная квартира — это было такое счастье.
Посередине проходной комнаты на раздвижном столе стоял простой гроб, обтянутый красной материей, с черными оборками. Крышка гроба была закрыта. У матери Егорычева, видно, нечем было заплатить гримеру похоронного бюро, чтобы восстановить лицо сына, изуродованное выстрелом. В комнате горели свечи, какие-то люди в черном сидели вдоль стены. При появлении Мартынова одна из женщин подошла к нему — лет пятидесяти, высокая, со стертым лицом, в глухом трауре. Негромко сказала:
— Спасибо, что пришли. Вы художник?
— Нет, я из милиции, — ответил Мартынов так же негромко. — Хотел поговорить с вами. Но вам не до меня, заеду в другой день.
— Зачем же вам лишний раз утруждаться? Время есть, автобус обещали только к двенадцати.
Она провела оперативника в небольшую комнату, смежную с первой…»
— В Кузьминках, в такой же «хрущобе», только поновей. В двухкомнатной «распашонке», как говорят москвичи, — с готовностью объяснил Акимов. — Комнаты изолированные. Я там такую снимал. Одна комнатушка метров восемь, там его кабинет, другая побольше, метров восемнадцать. Живет с матерью.
— Почему с матерью?
— Развелся. Оставил кооперативную квартиру жене, ушел к матери.
Леонтьев поморщился.
— Что-то все они у нас разведенные. Рогов развелся, Мартынов развелся. Он-то почему? Жена тоже шлюхой оказалось?
— Нет, я лучше придумал. Жена у него была музыкальный критик. Из новых, отвязанных. Из тех, что слова в простоте не скажут. «Дискурс», «контент», «экзистенциализм», «трансцендентный». Вот примерно как она пишет — в Интернете попался текст, я прибалдел. Сейчас покажу…
Акимов сунул в компьютер дискету, открыл файл.
Леонтьев прочитал:
«Ее послание целиком холистское, интенсивно холистское. Оно незамысловато, как примитивная онтофания, самая священная из онтофаний, предшествующая всему. Перед тем как начинается культ отчетливых реальностей — пусть даже еще целиком холистских и всеобъемлющих, смутных — таких как Мать-Земля, не говоря уже о патерналистском светлом ее корреляте, — не является ли поклонение высоте и свету („теллуризм“ Фробениуса) началом доминации чистого рассудка — то есть признаком деградации, началом конца? Это всего лишь вопрос, не более того: не является ли взгляд в небо разрывом примордиальной мучительной смертной радости бытия?..»
— Это о чем? — с недоумением спросил Леонтьев.
— О певице Булановой. Вы что-нибудь поняли?
— Нет.
— И я нет. Мог Мартынов ужиться с такой дурищей?
— С трудом, — согласился Леонтьев. — Зачем же женился?
— А вы зачем первый раз женились? А я? Гормоны.
— Дети есть?
— Как же без них? Чтобы завести детей, много ума не надо. Дочь. Лет четырнадцати. Самый противный возраст у девчонок, по себе знаю. Матери хамит, отца побаивается. Ему все время приходится вмешиваться в их конфликты.
— Женщины? Спит с проститутками?
— Нет. Хотя они и навязываются.
— Боится заразиться?
— Тут сложнее. Вы обратили внимание, что повара никогда не едят того, что они приготовили? Знают, в какой грязи это готовится. Не буквально в грязи, а в кухонном чаду, чужими руками. Проститутка для Мартынова — как блюдо для повара. На крахмальной скатерти, в сервировке — красиво. Если не знать, сколько грязи за этим. А он знает.
— Сорок лет, холостяк. Обстоятельный, не урод. Неплохая добыча для незамужних женщин, — заметил Леонтьев.
— А я о чем? — оживился Паша. — Мать его этим достает. Она на пенсии, в прошлом учительница. Все хочет женить его на племяннице соседки. Пристает: давай пригласим в гости, познакомитесь. Он отнекивается. Наконец сдается: зови. Мать обрадовалась, убегает к соседке. Приходит озадаченная, племянница наотрез отказалась: идите вы со своим Гошей. Мартынов говорит: «Да? Мне начинает нравиться эта женщина». Ничего сценка?
После того, как приказом прокурора, согласованным с руководством МУРа, майор Мартынов был включен в оперативно-следственную группу, он не видел причин скрывать от Авдеева, что жена Рогова была, по ее собственным словам, любовницей художника Егорычева. Правда, оговорился он, достоверность ее слов вызывает сомнения. Вызывал сомнения даже сам факт ее знакомства с Егорычевым до того, как он покорежил ее „мазду“. Назвать Иннокентием Константина — с чего?
Рассказ Мартынова очень заинтересовал следователя. Он дал поручение скрытно сфотографировать Ирину Рогову с тем, чтобы предъявить ее снимки для опознания консъержу дома, где Егорычев снимал квартиру. Пока наружка выполняла следственное поручение, Мартынов решил поговорить с матерью художника — такая же стандартная процедура, как измерение давления или электрокардиограмма в больницах.
Панельная пятиэтажка, где жила мать Егорычева и где он был прописан, находилась за кольцевой автодорогой, в Некрасовке. Поселок считался Москвой. Мегаполис уже не вмещался в границы МКАД, выпирал из них, как квашня. Уродливыми наростами на карте Москвы смотрелись Куркино, Митино, Ново-Переделкино, Жулебино. Но если новые районы прирастали кварталами современных многоэтажных домов, большую часть Некрасовки занимали „хрущобы“, возникшие здесь еще в 60-х годах прошлого века. Место было унылое само по себе, а в февральской хляби, сменившей неожиданные морозы, и вовсе тусклое. Неудивительно, что Егорычев, паренек с запросами, снимал квартиру в центре, хотя она была ему явно не по карману.
Мартынов приткнул машину между старыми „москвичами“ и „жигулями“, вошел в дом и сразу понял, что приехал не вовремя. На лестнице курили хмурые мужики, дверь в квартиру была открыта, входили и выходили женщины в черном, судя по всему, — соседки, несли посуду, стулья. Квартира была двухкомнатная, со смежными комнатами. В ту пору, когда только начиналось массовое жилищное строительство, никто не думал, как в двух смежных комнатах разместится семья даже из трех человек. Новоселы, полжизни теснившиеся в московских подвалах и переполненных коммуналках, об этом тоже не думали. Отдельная квартира — это было такое счастье.
Посередине проходной комнаты на раздвижном столе стоял простой гроб, обтянутый красной материей, с черными оборками. Крышка гроба была закрыта. У матери Егорычева, видно, нечем было заплатить гримеру похоронного бюро, чтобы восстановить лицо сына, изуродованное выстрелом. В комнате горели свечи, какие-то люди в черном сидели вдоль стены. При появлении Мартынова одна из женщин подошла к нему — лет пятидесяти, высокая, со стертым лицом, в глухом трауре. Негромко сказала:
— Спасибо, что пришли. Вы художник?
— Нет, я из милиции, — ответил Мартынов так же негромко. — Хотел поговорить с вами. Но вам не до меня, заеду в другой день.
— Зачем же вам лишний раз утруждаться? Время есть, автобус обещали только к двенадцати.
Она провела оперативника в небольшую комнату, смежную с первой…»
* * *
— Сам Мартынов, он где живет? — спросил Леонтьев, прервав чтение.— В Кузьминках, в такой же «хрущобе», только поновей. В двухкомнатной «распашонке», как говорят москвичи, — с готовностью объяснил Акимов. — Комнаты изолированные. Я там такую снимал. Одна комнатушка метров восемь, там его кабинет, другая побольше, метров восемнадцать. Живет с матерью.
— Почему с матерью?
— Развелся. Оставил кооперативную квартиру жене, ушел к матери.
Леонтьев поморщился.
— Что-то все они у нас разведенные. Рогов развелся, Мартынов развелся. Он-то почему? Жена тоже шлюхой оказалось?
— Нет, я лучше придумал. Жена у него была музыкальный критик. Из новых, отвязанных. Из тех, что слова в простоте не скажут. «Дискурс», «контент», «экзистенциализм», «трансцендентный». Вот примерно как она пишет — в Интернете попался текст, я прибалдел. Сейчас покажу…
Акимов сунул в компьютер дискету, открыл файл.
Леонтьев прочитал:
«Ее послание целиком холистское, интенсивно холистское. Оно незамысловато, как примитивная онтофания, самая священная из онтофаний, предшествующая всему. Перед тем как начинается культ отчетливых реальностей — пусть даже еще целиком холистских и всеобъемлющих, смутных — таких как Мать-Земля, не говоря уже о патерналистском светлом ее корреляте, — не является ли поклонение высоте и свету („теллуризм“ Фробениуса) началом доминации чистого рассудка — то есть признаком деградации, началом конца? Это всего лишь вопрос, не более того: не является ли взгляд в небо разрывом примордиальной мучительной смертной радости бытия?..»
— Это о чем? — с недоумением спросил Леонтьев.
— О певице Булановой. Вы что-нибудь поняли?
— Нет.
— И я нет. Мог Мартынов ужиться с такой дурищей?
— С трудом, — согласился Леонтьев. — Зачем же женился?
— А вы зачем первый раз женились? А я? Гормоны.
— Дети есть?
— Как же без них? Чтобы завести детей, много ума не надо. Дочь. Лет четырнадцати. Самый противный возраст у девчонок, по себе знаю. Матери хамит, отца побаивается. Ему все время приходится вмешиваться в их конфликты.
— Женщины? Спит с проститутками?
— Нет. Хотя они и навязываются.
— Боится заразиться?
— Тут сложнее. Вы обратили внимание, что повара никогда не едят того, что они приготовили? Знают, в какой грязи это готовится. Не буквально в грязи, а в кухонном чаду, чужими руками. Проститутка для Мартынова — как блюдо для повара. На крахмальной скатерти, в сервировке — красиво. Если не знать, сколько грязи за этим. А он знает.
— Сорок лет, холостяк. Обстоятельный, не урод. Неплохая добыча для незамужних женщин, — заметил Леонтьев.
— А я о чем? — оживился Паша. — Мать его этим достает. Она на пенсии, в прошлом учительница. Все хочет женить его на племяннице соседки. Пристает: давай пригласим в гости, познакомитесь. Он отнекивается. Наконец сдается: зови. Мать обрадовалась, убегает к соседке. Приходит озадаченная, племянница наотрез отказалась: идите вы со своим Гошей. Мартынов говорит: «Да? Мне начинает нравиться эта женщина». Ничего сценка?