Через несколько дней позвонила секретарша «Российского курьера»:
   — С вами хочет поговорить Владимир Георгиевич. Соединяю.
   — Валерий Николаевич, у нас проблема, — прозвучал в телефонном динамике озабоченный голос главного редактора. — Надо бы дать некролог, но не можем найти для него автора. Обзвонили десятка два критиков и писателей. Никто Незванского не знал, а о романах говорить не хотят.
   — Смоляницкому, генеральному директору издательства «Парнас», звонили?
   — Первым делом.
   — Тоже отказался? — удивился Леонтьев.
   — Наотрез. Сказал, что для него это очень большая утрата. Писать о друге — надрывать себе сердце. Не могу, говорит, и не просите, слишком тяжело. Может быть, вы напишете? Всего страничку, обтекаемо?
   — Нет, Володя. Я его ни разу в глаза не видел, а мое мнение о его сочинениях ты знаешь.
   — Никто его не видел. Прямо человек-невидимка.
   — Я знаю, кто напишет, — сказал Леонтьев. — И с большой готовностью.
   — Кто?
   — Туполь.
   — Он в Америке.
   — Ну и что? Созвонитесь. Есть электронная почта. Но это вряд ли будет некролог. Скорее — осиновый кол.
   — Не годится. Мы все-таки серьезное издание, вынуждены соблюдать приличия…
   — Удивляет другое, — озадаченно проговорил Акимов, слушавший разговор по громкой связи. — Надрывать себе сердце некрологом о друге — ну, допустим. А как насчет того, чтобы организовать ему достойные похороны? Или отправить тело в Германию?
   Леонтьев изумился:
   — Паша, да ты никак сам поверил в свою липу! Кому устраивать достойные похороны? Смоляницкий наверняка знает, что с Незванским все в порядке!
   — Откуда?
   — Оттуда. Позвонил в Гармиш-Партенкирхен. Ты же сам об этом говорил!
   — Да? В самом деле. Совсем из головы вылетело. Заскок!..
   Если в газетах смерть знаменитого автора детективов не стала событием, то в Интернете она вызвала бурное обсуждение. Но обсуждали не романы Незванского, а остро интересующий всех вопрос, сам ли он свои романы писал? Обсуждение сразу перекинулось на других популярных авторов. Необычайно плодовитая Донцова пишет сама или на нее работают безымянные «литературные негры»? Акунин? Маринина? Имена этих авторов были знаками времени, как для 70-х годов Трифонов, Нагибин и Солженицын с «Одним днем Ивана Денисовича», для начала 80-х — Астафьев и Владимов с «Верным Русланом», для позднеперестроечных 80-х Гроссман с романом «Жизнь и судьба», который был арестован КГБ и только чудом уцелел единственный экземпляр, Рыбаков с «Детьми Арбата», тот же Солженицын с «Красным колесом», хлынувшая в Россию, как через прорвавшуюся плотину, эмигрантская литература, до тех пор бытовавшая в самиздате. И вот, докатились, с сарказмом констатировали известные критики, уже и Незванский писатель — это и есть чаемые плоды демократии и свободы? Но факт оставался фактом. Мечта Некрасова о том, что «не милорда глупого, а Белинского и Гоголя мужик с базара понесет», сбылась с точностью до наоборот.
   Акунин от вопросов о «неграх» высокомерно отмахивался. И прищучить его никому не удавалось. Донцова предъявляла рукописи, написанные от руки в школьных тетрадках. Это не очень-то убеждало. От руки можно переписать и чужой текст. Маринина? С ней ясности не было.
   — Как вы думаете, — спросил однажды Акимов, — Маринина пишет сама?
   Не ответив, Леонтьев порылся в книгах и извлек томик в бумажной обложке. Долго листал, отыскивая нужное место. Наконец нашел.
   — Маринина, «Не мешайте палачу». «Такое расследование — это творение, плод мук и радостей, как книга для писателя или картина для художника. Разве может так быть, чтобы писатель с легким сердцем бросил книгу, не дописав три последних главы и перепоручив это первому встречному? Мол, как напишет, так и ладно. И если уж так случится, что писатель по объективным причинам не может сам дописать эти три последние главы, тогда он непременно выберет самого способного литератора, долго и тщательно будет разъяснять ему замысел книги и подробно перечислять, что должно быть написано в трех последних главах…».
   Акимов недоуменно поморщился:
   — И что?
   — Не понимаешь? Я знаю только одну причину, по которой писатель не может сам дописать три последних главы. Когда он при смерти. Мадам невольно проговорилась о своем творческом методе. Ладно, бог с ней, с Марининой. Что у нас на очереди?
   — Обыск в загородном доме Рогова. Симпатичная может получиться главка. Описание особняка и все такое.
   — Нашли что-нибудь при обыске?
   — Только то, что пистолет исчез, а замок в ящике письменного стола не взломан.
   — Ну и зачем тогда нужна эта главка? Чем кончился обыск, можно сказать одной фразой, а описание дома в другое место воткнуть. А вот следующая сцена может быть очень интересной. Представь: обыск закончен, опергруппа уехала, Рогов один, ждет жену. Приезжает жена…
   — Стоп, больше ни слова, — неожиданно возбудился Акимов. — Все вижу. Можно, я сам сделаю эту главу? А вы пока дальше будете разрабатывать сюжет.
   — Сделай, почему нет? — охотно разрешил Леонтьев.
   Через день Акимов принес распечатку, положил перед Леонтьевым, а сам с безразличным видом уселся в кресло, искоса наблюдая за выражением лица соавтора.
* * *
   «Обыск в кабинете Рогова длился не более пяти минут, а вызов понятых, соседей Рогова, разъяснение им их прав, составление протокола заняли почти два часа. Когда следователь прокуратуры, похожий на Дон-Кихота, и рослый оперативник из МУРа с сонным лицом наконец уехали, Рогов позвонил жене, что она может приезжать, переоделся и разжег в гостиной камин, плеснув на поленья жидкости для разжигания каминов, которая пользовалась большой популярностью у местных жителей, никогда каминов не видевших. Они ее пили.
   Двухэтажный коттедж, который Рогов построил по собственному проекту, находился совсем не в престижном месте, но земля здесь была дешевая, четверть гектара обошлись ему всего в двадцать пять тысяч долларов. На Рублевке или на Николиной горе ему пришлось бы выложить за такой же участок полмиллиона. Таких денег у него не было, а загородный дом хотелось иметь. Но он угадал тенденцию: все больше состоятельных людей строили здесь свои коттеджи, цена на землю быстро росла, старые избы сносились, и недалеко было то время, когда и эта подмосковная деревня станет престижной.
   Языки пламени в камине сначала устроили бешеную пляску, потом занялись сухие березовые поленца, огонь стал ровным, потянуло теплом. В доме было центральное отопление от газового котла в подвале, но Рогов любил камин, его уютное, живое тепло. Он достал из шкатулки костяную трубку, подаренную ему в Лондоне сэром Генри Харвеллом, членом палаты лордов, устроился в кресле-качалке и набил трубку крепким „кэпстеном“. Трубка помогала думать.
   Ему было о чем подумать.
   Допрос в прокуратуре и обыск его не встревожили, наоборот — успокоили. Ничего на него у них нет. Как у этого придурка оказался его „Таурус“? Понятия не имею. Украл. Как Егорычев попал в его дом? Неприятный вопрос. Неприятный тем, что придется впутать в дело Ирину. Пригласила по житейской неопытности в гости художника с репутацией непризнанного гения. За что и поплатилась. Так оно, вероятно, и было.
   Застрелился. Надо же. Рогов этого не хотел. Видит бог, не хотел. Но и скорбеть не видел причин. В конце концов, это его выбор. Но тяжелый осадок остался.
   „Завтра же надо будет обо всем рассказать Кирееву, — думал Рогов, попыхивая трубкой. — Он подскажет, как правильно себя вести. Никакой опасности нет, но совет знающего человека не помешает…“
   Киреев был юристом компании. Рогов переманил его из адвокатской конторы, соблазнив высокой зарплатой. Жук был тот еще, но Рогов ценил профессионалов. А профессионалом Киреев был первоклассным.
   „И еще, — подумал он. — Я собирался в Лондон лишь через две недели, но теперь стоит поторопиться с отъездом. Лучше наблюдать за происходящим со стороны…“
   Через две недели в Лондоне должна была открыться очередная выставка новинок в области строительства, он собирался прилететь туда лишь на второй день, когда отгремит торжество открытия, пройдут никому не нужные фуршеты и все войдет в рабочее русло. Но теперь…
   Снаружи, из-за плотных штор, донесся низкий автомобильный гудок. И не подумаешь, что игрушечная „мазда“ Ирины может издавать такой органный звук. Обычно Рогов выходил встретить жену, но сейчас не пошел. Накинул на колени плед и сделал вид, что задремал.
   Стукнула входная дверь, из холла послышался голос Ирины:
   — Леша, ты где?
   Не раздеваясь, заглянула в гостиную — свежая с мороза, в припорошенной снегом дубленке, такая ослепительно красивая, что при виде ее Рогова иногда охватывала необъяснимая тоска, будто предчувствие, что это чудо, необъяснимым образом оказавшееся в его руках, так же вдруг, необъяснимо, исчезнет.
   — Курил. Леша, ты как маленький. Тебе же нельзя курить, у тебя больное сердце!
   — Да не больное у меня сердце, — проворчал Рогов. — Это все твои фантазии. Твои и Геллера. Но он хоть деньги за свои фантазии получает, а тебе что в них за смысл?
   Геллер был их семейным врачом, однажды Рогов действительно пожаловался ему на покалывание в сердце. Ничего у него не обнаружили, да и боли прошли сами по себе и больше не возникали, однако Ирина встревожилась. Пыталась запретить курить, пить позволяла не больше рюмки коньяка в день, усадила на велотренажер. Против велотренажера Рогов не возражал, на остальные ее требования не обращал внимания. Но все же было приятно, что она так о нем заботится.
   Ирина вышла в холл, сбросила дубленку и вернулась в гостиную.
   — Почему ты не включишь свет?
   — Не хочу. Мне так больше нравится.
   — Уехали твои деловые знакомые?
   — Уехали.
   — Кто они?
   — Следователь из прокуратуры и оперативник из МУРа.
   — О господи! Зачем они приезжали?
   — Проводили обыск. А перед этим меня допрашивали в прокуратуре. Оказывается, Ириша, нас обокрали. А мы и не знали.
   — Ничего не понимаю. Когда? Я не заметила, чтобы у нас что-нибудь пропало.
   — Я тоже не заметил. И узнал об этом только от следователя.
   — Ерунда какая-то. Что у нас украли?
   — Мой пистолет.
   — Его нашли?
   — Разумеется, нашли, иначе как бы в прокуратуре узнали, что он принадлежит мне? Но самое неприятное не это. Неприятно то, что один тип догадался пустить себе пулю в голову из моего пистолета.
   — Час от часу не легче. Он застрелился? Почему?
   — Понятия не имею. И меня это не интересует. Но могут возникнуть проблемы.
   — Чем это может для нас обернуться?
   Рогов отметил, что она сказала не „для тебя“, а „для нас“, и это его тронуло. Он потянулся и ласково потрепал жену по плечу.
   — Ничего серьезного. Но найдутся люди, которые захотят использовать эту ситуацию против меня. На носу конкурс на застройку элитного поселка в районе Клязьминского водохранилища. Здесь пахнет огромными деньгами. Свои проекты выставляют на конкурс шесть фирм. Они много дадут, чтобы вывести из игры серьезного конкурента. А „Дизайн-проект“ серьезный конкурент. Думаю, самым правильным для нас будет на время уехать за границу. Повод для этого есть. Через две недели в Лондоне открывается выставка стройиндустрии. Мы можем отправиться на нее раньше, а вернуться позже. Следить за делами я смогу и из Лондона. Ты составишь мне компанию?
   — Он еще спрашивает! Я очень рада. Хоть побудем вместе, а то последнее время я тебя почти не вижу. Когда летим? Хоть завтра, мне собраться недолго.
   — Завтра не получится, — сказал Рогов. — Надо решить еще несколько вопросов, подготовить бумаги к конкурсу. На это уйдет пара дней, даже больше… Ах, черт, как это все не ко времени!
   Он взял со столика давно погасшую трубку и снова ее раскурил. На этот раз Ирина ничего не сказала. Она знала, когда нужно быть строгой супругой, а когда следует помолчать и ждать, что решит муж.
   — Как не ко времени! — повторил Рогов, внимательно глядя на жену. — Дернул же черт этого художника застрелиться!
   — Художника? — не поняла она. — Какого художника?
   — Разве я не сказал? Этот тип, который вышиб себе мозги из моего пистолета, был художником. Во всяком случае, так себя называл. Егорычев. Константин Егорычев. Слышала о таком? Ты же вхожа в эту тусовку.
   Елена отошла от камина, Рогов уже не мог видеть ее лица.
   — Нет, — помолчав, сказала она. — Не помню.
   — Ну, не помнишь, и ладно. Хочу тебя попросить. Ближайшие дни я буду очень занят. А надо бы найти домработницу. Не те времена, чтобы оставлять дом без присмотра. И тебе в помощь. Нужна надежная женщина, с рекомендациями. Займешься этим?
   — Конечно, займусь, — ответила Ирина тихо. — Завтра же…»
* * *
   Леонтьев дочитал текст до конца и вернулся к началу.
   — Дом в непрестижном месте — хорошо. Чувствуется характер. Человек умеет считать деньги и видеть перспективу… Трубка… Где ты видел костяные трубки?
   — В Магадане, у местных тунгусов.
   — Разве что в Магадане. А в Европе трубки делают из вишневого корня. Еще выше котируются пенковые. И как это у тебя твой липовый лорд дарит Рогову трубку? Это все равно что подарить свою зубную щетку.
   — Я хотел дать понять, что трубка дорогая. И что Рогов человек со связями.
   — Так и напиши. А знаешь, как делают самые дорогие данхиловские трубки? Сначала в ателье тебя фотографируют с самыми разными трубками. Подбирают, какая тебе больше идет. Потом отдают трубку морякам или пенсионерам. Они ее полгода обкуривают. И только после этого отдают клиенту.
   — Откуда вы знаете?
   — Где-то читал. Можешь использовать… «Ослепительно красивая…» Об этом мы уже сто раз говорили. А вот то, что при виде жены Рогов испытывает тоску, — хорошо, я бы до этого не додумался.
   — А в целом? Как вам главка в целом?
   — Мимо кассы. Бла-бла-бла.
   — Это еще почему? — возмутился Акимов.
   — Юрист Киреев и доктор Геллер — они задействованы в сюжете?
   — Нет.
   — А тогда зачем они нужны? Дальше. С Рогова взяли подписку о невыезде? Взяли. О каком Лондоне может идти речь? Он что, не понимает, что после этого может оказаться в СИЗО? А вот еще ляп. Рогов спрашивает жену, слышала ли она о художнике Егорычеве. Она говорит «нет». Как же нет? Она сама приводила его в офис Рогова и рекомендовала как талантливого художника. Но главное не в этом. Ты не прочувствовал ситуацию. Рогов знает, что Егорычев был любовником Ирины?
   — Подозревает.
   — Нет, Паша. Такие люди ничего не предпринимают, пока не имеют точной информации. Знает.
   — Откуда? Следил за ней?
   — Мог и следить. Ревность — не шутка. «Стрелы ее — стрелы огненные». Или нанял частного детектива. Не важно, как узнал. Главное — знает. Теперь Ирина. Она догадывается, что муж подозревает ее в измене? Не может не догадываться. Что-то изменилось в их отношениях. Женщины это чувствуют.
   — Почему же он сразу не послал ее подальше?
   — Ты сам на это ответил. Потому что не хочет ее потерять. В этом драматургия сцены. Она пытается понять, что Рогову известно. А ему важно увидеть, как она отреагирует на самоубийство любовника. Если это для нее потрясение, значит, он ее потерял.
   — И как она реагирует?
   — Равнодушно. Для нее это прошлое. И такое, о каком не хочется вспоминать. Рогов видит это. Он доволен, все хорошо. Понял, какой должна быть эта глава?
   — На вас не угодишь, — буркнул Акимов. — Понял. А за вами Ирина. Посмотрим, как вы справитесь с женской психологией.
   — Мне и самому интересно, — усмехнулся Леонтьев.
* * *
   «Ирина не понимала, почему сказала майору в отделении милиции, что этот парень, покореживший дверцу „мазды“, ее любовник. Позабавила его ершистость, за которой угадывалась душевная беззащитность. Было забавно и в то же время лестно (она отдавала себе в этом отчет) выступать в роли светской львицы, ловить восхищенно-завистливые взгляды и торговок в Камергерском переулке, и дюжих милицейских сержантов, и дежурного майора. Положение обязывало не мелочиться. Тем более что получить с этого художника хоть какие-то деньги за ремонт машины вряд ли было реально. Не судиться же с ним.
   — Садитесь, Репин, — предложила она, когда они вышли из отделения. — Куда вас подбросить?
   — К метро, — буркнул он. — Только я не Репин. И не Иннокентий.
   — Кто, если не секрет?
   — Константин. Константин Егорычев.
   — Хватит злобиться, Константин Егорычев, я вам ничего не сделала. Вы правда художник? — спросила Ирина, ловко ввинчивая „мазду“ в плотный поток машин.
   — Не похож?
   — Ну почему? Если считать признаком гениального художника нищету, похожи. Ван-Гог был нищим. Сезанн так и умер в бедности.
   — Вы разбираетесь в живописи?
   — Не очень. И только в классической. Современная для меня — темный лес.
   — Наверное, я должен сказать вам спасибо?
   — За что?
   — За то, что отмазали от ментов.
   — Скажите. Но если очень противно, не говорите.
   — Спасибо.
   — Не за что. Что вызвало в вас такой взрыв агрессии?
   — А! — отмахнулся Егорычев. Но все же сказал: — Три месяца готовил выставку. Зарубили начисто. „Народ этого не поймет“. Какой народ? Народ и Кабакова не понимал. Так что — давить его бульдозером? Давили. И что? На последнем „Сотсби“ его картинка ушла за семьсот тысяч фунтов. Суки. От имени народа говорить умеют, а что сами народу подсовывают? Блевотину!
   — Кто такой Кабаков? — спросила Ирина.
   — Да вы совсем темная! Позвоните как-нибудь, устрою вам экскурсию по мастерским настоящих художников. Поймете, что такое современная живопись. Я всех знаю.
   — А вас знают?
   — И меня знают. — Он записал телефон в блокноте, укрепленном на панели „мазды“. Предупредил: — Только не звоните с утра. Терпеть не могу рано вставать. Звоните после обеда.
   — Не уверена, что позвоню, но спасибо за предложение. Метро. Приехали…
* * *
   Ирина Рогова, в девичестве Кержакова, родилась и всю жизнь до окончания школы прожила в поселке под Архангельском, на берегу Северной Двины, где в двухэтажных деревянных бараках еще с 30-х годов селились рабочие крупной лесопилки и их семьи. По Северной Двине к лесопилке сплавляли „кошелями“ бревна, их разделывали на доски и „баланс“ — метровые кругляшки одинакового диаметра. „Баланс“ сразу грузили на лесовозы, доски складывали в пятиметровой высоты штабеля на просушку.
   Поселок так и назвался: „Лесопилка“. Постоянный запах свежего дерева — это единственное, что нравилось Ирине в родном поселке. Все остальное она ненавидела с тех пор, как осознала значение этого слова: бараки с печным отоплением и уборными во дворах, грязные дощатые тротуары, чахлые огородики с грядками картошки на болоте. А больше всего людей: вечно пьяных мужиков, заезженных работой и заботами о семье баб, развязных парней. Удивительно быстро вчерашние школьницы превращались в теток, плодили детей, парни спивались, охотно уходили в армию, после армии не возвращались, а те, кто вернулся, сразу становились мужиками, как их отцы. Вырваться из этого болота — такую цель Ира Кержакова поставила перед собой еще в школе. Вырваться и никогда больше не возвращаться, вытравить из памяти, забыть, как забывают тяжелый сон.
   Ирина была красивой и знала это…»
* * *
   Леонтьев выбрался из кресла и подошел к окну. Ночь. Глухая, тяжелая. Знойный июль сменился холодным дождливым августом. Ни звука, ни огонька. Лишь ветер проходит по верхушкам сосен и огромных берез, стряхивая на землю капли дождя и первые желтые листья.
   Начало второго. Впереди два часа ночи, час быка. Говорят, если повезет пережить час быка, то будешь жить дальше. Еще некоторое время.
   Леонтьев вернулся за стол.
   «Ирина была красивой и знала это…»
   Хватит, пожалуй. Он выключил компьютер — без всякого «паркинга», даже без команды «сохранить». Это уже не важно. Положил перед собой лист белоснежной финской бумаги и написал на нем обычной шариковой ручкой:
   «В моей смерти прошу никого не винить».

Глава восьмая. СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РОМАНА

   У каждого человека, дотянувшего хотя бы лет до пятидесяти, было не меньше двух-трех поползновений к самоубийству. По-разному они кончались. Для кого-то так и остались ночным мерцанием, туманом на осеннем болоте. А для кого-то…
   Я не выделял их в своей телефонной книжке. Просто ставил прямоугольную рамку. Как вокруг имен всех, кто уехал туда, откуда не возвращаются. Но тайна их смерти продолжала саднить занозой в мозгах. Как могли те, кто так, самовольно, ушел, как могли они нарушить одну из главных заповедей Господних? Лишь Тот, кто дает жизнь, вправе отнять ее. Что это — бунт, вызов? Или просто болотный туман, сквозь который не пробился лучик сознания?
   Бог им теперь судья.
   Он всем нам судья.
* * *
   Я долго роюсь в ящике письменного стола, нахожу лезвие бритвы «Нева» и кладу рядом с листком. «Невой» я не бреюсь уже сто лет, но помню, что в столе завалялась пачка этих лезвий. И верно, лежат, ждут своего часа.
   Похоже, дождались.
* * *
   Ну вот, все готово. Можно немного подумать. Спокойно, не торопясь. А куда торопиться? Больше некуда.
* * *
   У меня небольшой опыт самоубийств (а у кого он большой?), но из истории помню, что кто-то, то ли Сенека, то ли Цицерон, вскрыл себе вены в ванной. При этом он беседовал с учениками, время от времени пережимая вены и отдаляя смерть, чтобы досказать свою мысль.
   Не думаю, что у меня есть мысли, которые непременно следует высказать напоследок, никаких учеников у меня тоже нет, кроме разве что Паши Акимова, но этот способ мне почему-то нравится. Хотя ванны, в которую я мог бы погрузиться в этот торжественный момент, у меня тоже нет. Не погружаться же в этот полупердяйчик, урезанную ванну, рожденную вместе с хрущобами. Так что, рассуждаю я, лучше всего вскрыть вены за письменным столом, за которым я провел большую часть жизни.
   Это очень старый стол. Первая мебель в жизни, которую я купил. Немецкий. Тогда его нужно было доставать. К нему еще кресло прилагалось. Но кресло развалилось довольно быстро, а стол остался. Дубовый шпон давно облез, покрылся ожогами от сигарет, кругами от бутылок и стаканов. Немудрено: выпито за ним было не меньше, чем написано. Но и написано немало. Десять книг очерков, рассказов и повестей. Полтора десятка пьес, две из которых шли в самой Москве (правда, в театре, который находился всего в восьмистах метрах от кольцевой автодороги). Семь увесистых детективов под именем Незванского, восьмой в типографии. Два своих романа, третий в компьютере, оборванный на полуфразе.
* * *
   Господи милосердный, за что Ты приспособил меня к этому странному ремеслу? Зачем за возможность проживать чужие жизни Ты заставляешь платить своей, единственной, а еще одну не даешь?
* * *
   Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала «Смена», техником-гидрогеохимиком на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты «Театральный курьер России». Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.
   И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?
   Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?
   Ладно, проехали.
* * *
   Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.
* * *
   В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.