Страница:
8
Как понимала идеалистическая немецкая философия критерий действительности и конкретности идеи в художественном творчестве? Философия Гегеля была фантастическим отражением исторической трагедии старого общества. Она признает страдания человечества нормальной расплатой за все достижения культуры и прогресса. Гегель осмеивал сентиментальные иллюзии, сладенькие утопии людей, которые звали общество назад, к "естественному состоянию" - воображаемой первобытной идиллии. Бессильные добрые пожелания! История совсем не похожа на мирную идиллию. Развитие требует жертв, цивилизация возникает на развалинах множества местных и национальных культур. Богатство рождает бедность, фабрики и мануфактура утверждают свои успехи на нищете многочисленного класса людей. Народы стремятся к счастью, но эпохи счастья в истории - пустые страницы. Так выражается Гегель в своей Философии истории". И такова действительность, которую он хочет утвердить на месте резонерских, отвлеченных и дидактических рассуждений о добре и зле. Он отрицает взгляд XVIII века, согласно которому цель истории - удовлетворение человеческих потребностей. По мнению Гегеля, "мировой дух" не принимает в расчет потребности и жертвы людей. Напротив, всякая удовлетворенность материальным благополучием становится изменой "мировому духу", соблазнительным препятствием, которое ставит ему природа, вещественность. Поэтому чем прекраснее расцветает жизнь, тем вернее осуждает ее на гибель фатальный закон мирового развития:
Красота цветет лишь в песнопенье,
А свобода - в области мечты
Эти слова Шиллера выражают общее положение немецкого идеализма, которое с некоторыми изменениями принимала и философия Гегеля. Таким образом, она становилась на сторону господствующих классов, признавая действительность в ее исторически данной форме разумной и отвергая борьбу революционной демократии против социальной несправедливости и политического угнетения. Всякое вмешательство передовых идей в область художественного творчества выступает, согласно суждению этой философии, нарушением священных законов искусства, отказом от изображения действительности в ее абсолютной истине, возвращением к устаревшей точке зрения XVIII века, которая требовала, чтобы искусство украшало природу, а писатель учил людей добродетели.
В философии искусства Гегеля и его школы конкретная целостность художественного взгляда на мир представляет собой некую абсолютную полноту (тоталитет), растворяющую в себе все страдания человечества. Такое понимание конкретности требовало от художника спокойной резиньяции, бесстрастного созерцания картины добра и зла, смешанных в этом мире по рецепту высшей красоты. Это было требование чистого искусства, подкрепленное ссылками на греческую скульптуру, на Шекспира и Гете.
Русская общественная мысль в лице своих наиболее революционных представителей не могла разделить это убеждение и вступила в жестокий спор с немецким идеализмом Белинский писал своему другу Боткину 1 марта 1841 года "Мне говорят развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом, плачь, дабы утешиться, скорби, дабы возрадоваться, стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лестницы развития,- а споткнешься - падай - черт с тобою - таковский и был сукин сын. Благодарю покорно, Егор Федорыч, - кланяюсь вашему философскому колпаку, но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития,я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братии по крови, - костей от костей моих и плоти от плоти моея. Говорят, что дисгармония есть условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии" (9, 443).
Право действительной жизни - великое право, и человек, отвергающий фантастические утопии и либеральные фразы, стоит на пути превращения в "положительного человека". Но этого мало. "Должно было бы развить и идею отрицания,- говорит Белинский,- как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото" (9, 421). Конкретное понимание действительности не только принимает ее как результат логического развития, но рассматривает этот результат с точки зрения человеческой практики, действенно, опираясь на историческое право отрицания.
Чтобы сделать это более наглядным, приведем следующий пример. Главным содержанием действительной жизни в творчестве художника является жизнь и характер его народа. Но что составляет народный характер? Совокупность привычек, идущих из глубины веков, органическая сила преданий в легенде, сказке, эпических песнях седой старины? Такое представление о народности сложилось в Европе после французской революции. Его выдвигали немецкие романтики в противовес абстрактной человеческой природе и "всемирному гражданству" просветителей XVIII века. Эти идеи получили некоторое распространение и в русской литературе. Мы находим их, например, у славянофилов. Соглашаясь с тем, что предание может многое дать художнику, и отвергая абстрактный космополитизм западников, подлинные революционные демократы, начиная с Белинского, выдвигали другое понимание народности. В исторической жизни русского народа Белинский увидел и оценил не традиционное смирение святой Руси, а революционный размах, свидетельствующий о зародышах великого будущего. На философском языке 40-х годов он говорит о великой идее "самоотрицания случайного и произвольного в пользу необходимого, грубых форм ложно развившейся народности в пользу разумного содержания национальной жизни". Такое начало есть в русской истории. "Этою высокою способностию самоотрицания обладают только великие люди и великие народы, и ею-то русское племя возвысилось над всеми славянскими племенами; в ней-то и заключается источник его настоящего могущества и будущего величия" (6, 40).
Говоря о настоящем могуществе, Белинский имел в виду монументальный рост, который приобрела русская государственность после Петра. В ее успехах великий критик видел косвенное доказательство способности русского народа к энергичному прогрессивному развитию. В этом смысле Белинский является большим поклонником Петра I, считая его преобразования необходимым выражением национальных потребностей, осуществленных самодержавным правителем сверху. Белинский всегда подчеркивал значение прогрессивных элементов, вошедших в национальный оборот русской культуры после Петра, и полагал, что возвращение к своеобразным чертам допетровской, древней Руси (согласно реакционной утопии славянофилов) было бы в высшей степени не народно. В его глазах достижение истинной самобытности русского народа возможно лишь в борьбе за более передовые формы жизни, которые должны войти в привычку и создать органическое общество, выражающее на языке просвещения коренные интересы большинства нации. По отношению к такой органической культуре искусственная народность, рядящаяся в одежды консервативной традиции, является такой же барской модой, как и французомания или англомания "абстрактных космополитов" (либеральных западников). Действительное национальное дело и "будущее величие России" - на пути общечеловеческого развития.
Вот почему Белинский решительно отвергает попытки Гоголя представить истинное содержание русского народного характера в духе традиционных и ложных представлений о молящейся и смиренно патриархальной Руси. Вот почему он считает "Евгения Онегина" Пушкина более народным произведением, чем замечательные "Сказки" великого поэта, выдержанные в духе настоящих народных сказок. Белинский особенно ценит в Пушкине его способность отзываться на все оттенки мировой культуры. Эта черта выражает, по мнению Белинского, не специальную принадлежность образованных русских, а свойство, присущее самому народу. Брошенный волей истории в поток великих испытаний, русский народ не может остановиться на половине дороги. Он не может придать окончательной формы своему национальному характеру, не преодолев тех односторонностей, которые приобрели консервативное значение в жизни других народов Европы, рано погасивших в себе пламя революционного движения или на время отставших от этого движения ради чечевичной похлебки мещанского благополучия.
"Брошенный в гнетущую среду,- писал Герцен,- вооруженный ясным взглядом и неподкупной логикой, русский быстро освобождается от веры и от нравов своих отцов. Мыслящий русский - самый независимый человек в свете. Что может его остановить? Уважение к прошлому?., прошлое западных народов служит нам научением, и только; мы нисколько не считаем себя душеприказчиками их исторических завещаний. Мы разделяем ваши сомнения,- но ваша вера не согревает нас. Мы разделяем вашу ненависть, но не понимаем вашей привязанности к завещанному предками; мы слишком угнетены, слишком несчастны, чтобы довольствоваться полу свободой... Мы рабы, потому что не имеем возможности освободиться; но мы не принимаем ничего от наших врагов. Россия никогда не будет протестантскою. Россия никогда не будет juste-milieu. Россия никогда не сделает революции с целью отделаться от царя Николая и заменить его царями-представителями, царями-судьями, царями-полицейскими" (7, 332-334).
В этих чертах своего народа великие русские демократы видели не особое расовое свойство русских, присущее им зоологически. Они не считали русский народ избранным, а только выдвинутым на передовые позиции исторической борьбы, в которой великие достижения покупаются великими же испытаниями. Они не сомневались в том, что "идея отрицания как исторического права" присутствует в истории каждого народа, что в каждой национальной культуре существуют две линии развития, две взаимно противоположные традиции: передовая и консервативная, свободная и ограниченная.
Этот пример показывает, что идея революционно-критической практики входит в мировоззрение русских мыслителей школы Белинского в качестве обязательного элемента их понимания категории "действительного", или "конкретного". Приведем рассуждения Чернышевского, которыми он начинает свое изложение зрелого периода русской критики. "Были времена,- пишет этот гениальный представитель русской материалистической философии,- когда мечты фантазии ставились гораздо выше того, что представляет жизнь, и когда сила фантазии считалась беспредельною". Эти времена прошли, и человечество более не преклонялось перед фантазиями, свойственными феодальной эпохе и еще более отдаленным периодам. "Прочное наслаждение дается человеку только действительностью; серьезное значение имеют только те желания, которые основанием своим имеют действительность; успеха можно ожидать только в тех надеждах, которые возбуждаются действительностью, и только в тех делах, которые совершаются при помощи сил и обстоятельств, предоставляемых ею".
Но признавать великое значение действительной жизни еще не значит быть положительным человеком в полном смысле этого слова. Бывают ложные фантазии, которые увлекают людей призраком реальности. Прежде чем уйти со сцены, идеализм пытается отстаивать свои позиции во имя самой действительности.
"Часто те самые, которые воображают себя людьми положительными, заблуждаются в этом высоком мнении о себе самым жестоким и постыдным образом, впадая в особенного рода фантазерство именно по узкости своих понятий о действительности".
В качестве практического образца именно такого мнимо положительного человека Чернышевский называет холодного эгоиста, который может чувствовать себя хорошо, когда вокруг него раздаются стоны голодных. Это злой фантазер, урод. "А быть уродом неудобно и неприятно".
В области теории этому практическому типу соответствует столь же односторонний духовный тип. "Точно так же вовсе нельзя назвать положительным и того человека, который, поняв, что силы придаются человеку только действительностью и прочные наслаждения доставляются только ею, вздумал бы объявлять, что нет в действительности таких явлений, которые нужно и возможно человеку изменить, что в действительности все приятно и хорошо для человека, и что он совершенно бессилен перед каждым фактом: это опять своего рода фантазерство, столь же нелепое, как и мечты о воздушных замках. Равно ошибается человек, который хлопочет о заменении обыкновенной здоровой пищи амвросиею и нектаром, и тот, который утверждает, что всякая пища вкусна и здорова для человека, что в природе нет ядовитых растений, Что пустые щи с лебедою хороши, что невозможно очищать полей от камней и бурьяна, чтобы засевать пшеницею, что не должно и невозможно очищать пшеницу от плевел".
Нужно ли пояснять намеки Чернышевского на положение русского крестьянина (пустые щи с лебедой) и отношение этого коренного вопроса жизни накануне 1861 года к философии, объявляющей примирение с действительностью своей высшей формулой? Здесь имеется в виду философия Гегеля и его школы, которая сохраняла немалое влияние и в середине XIX века. В своей диссертации об эстетических отношениях искусства к действительности Чернышевский полемизирует с одним из наиболее известных представителей этой школы Фридрихом Теодором Фишером.
Под видом обращения к действительной жизни и критики утопических фантазий в философии Гегеля скрывается еще более нелепое фантазерство. "Все эти люди - одинаковые фантазеры,- продолжает Чернышевский,- потому что одинаково увлекаются одностороннею крайностью, одинаково отвергают очевидные факты, одинаково хотят нарушать законы природы и человеческой жизни" (3, 227-230).
Для наших целей важно подчеркнуть, что для Чернышевского и его единомышленников такое нелепое фантазерство, проповедущее бесстрастное отношение к противоречиям жизни, является односторонней крайностью. Между тем эта крайность претендует на роль всеохватывающей, конкретной полноты. Но этой идеалистической философии не хватает именно конкретности, и ее понимание действительной жизни не может быть полным, всесторонним пониманием. Напротив, оно отличается "узкостью". Искусственное воздержание от практической, действенной точки зрения, которое эта философия преподносит художнику под видом идеала абсолютной красоты и эпического спокойствия, вовсе не является освобождением от крайности. Эта позиция искусственной широты сама принимает односторонний характер, она исключает из нашей картины действительного мира элемент революционного развития и таким образом фактически сводится к поддержке одной из борющихся сторон, а именно консервативной партии исторических пережитков.
Но если объективное творчество Шекспира в его пластической многосторонности и полноте подобно природе, как об этом не раз писали представители философской критики, то это сходство заключается именно в том, что природа не терпит бесхарактерной отвлеченности и ее полнота имеет не постоянно равный себе, подсказанный логическим синтезом мертвый тип, а характер живого движения, страдательный и действенный в одно и то же время.
Философия искусства, принимающая действительность в ее узких, исторически ограниченных формах в качестве эстетического объекта совершенной полноты, приводит к обратному результату: вместо критерия действительности является резонерство особого рода, возвращаются односторонняя точка зрения должного, которую идеалистическая диалектика объявляет побежденной, школьная дидактика и нарушение границ искусства вмешательством отвлеченной теории, а именно теории чистого искусства. Перед лицом философской критики писатель является таким же беспомощным школьником, каким он. всегда был в глазах педантов XVII - XVIII веков. Философская критика вооружается меркой "вечных законов прекрасного", становится эстетической критикой par excellence и теряет все свои преимущества, вытекающие из признания истины единственным содержанием искусства.
Мерой таланта писателя является здесь его способность держаться в рамках чистой художественности. Но это мнимое решение вопроса. Измерять значение достоинств произведения искусства его художественностью все равно, что измерять ценность произведения научной мысли его научностью. Научность и художественность сами нуждаются в каком-то критерии. Если же под художественностью понимается особый кодекс эстетической критики, совокупность вечных законов творчества, то при этом на первый план выдвинутся писатели, которых можно назвать резонерами чистого искусства, более следующие отвлеченной теории, чем истине, а величайшие гении литературы, заботившиеся лишь о том, чтобы передать своим читателям определенное содержание, не думая о соблюдении законов искусства, будут отодвинуты на второстепенные места. Между тем именно эти авторы дают нам образец естественной, а не искусственной непосредственности художника; их произведения сами служат материалом для извлечения эстетических правил.
Если бы, наконец, мерой таланта писателя была его способность держаться в рамках чистой художественности, а не способность самому создавать для себя и других эти рамки, подобно тому как мысль развивает законы мышления в процессе познания действительности, то никакое движение вперед в искусстве было бы невозможно. "Мы удивляемся, - пишет Добролюбов,- как почтенные люди решаются признавать за критикою такую ничтожную, такую унизительную роль. Ведь ограничивая ее приложением "вечных и общих" законов искусства к частным и временным явлениям, через это самое осуждают искусство на неподвижность, а критике дают совершенно приказное и полицейское значение" (6, 292).
В литературе встречается мнение (его придерживался, например, Г. В. Плеханов), что, выступая против идеалистической диалектики Гегеля, Белинский и его друзья вернулись к точке зрения просветителей XVIII века. Мы видим, что с этой оценкой взглядов русской критической школы в зрелый период ее развития нельзя согласиться. Белинский и его продолжатели вооружились против немецкого идеализма во имя дальнейшего развития диалектики. Их целью было достижение более широкой картины действительного мира, которое возможно только на почве разрыва с идеализмом. Их философия искусства имела свое понимание конкретности, основанное на идее революционной, творческой полноты объективной жизни природы и общества.
Русская мысль XIX века в лице ее наиболее передовых представителей хорошо понимала слабость отвлеченных идеалов, выдвинутых авторами политических трактатов и социальных утопий в эпоху Просвещения и в начале следующего столетия. "Где лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нашу программу?" - спрашивал Герцен. Однако идея объективной, независящей от сознания и воли людей исторической закономерности форм, заключенная в таких философских системах начала XIX века, как абсолютный идеализм Гегеля, также не могла удовлетворить пытливую мысль русской революционной школы. Эта идея приобрела односторонний, консервативный и потому снова отвлеченный от жизни характер. Нужно было преодолеть эту односторонность, найти сочетание фактического материала с сознательным идеалом, по выражению Герцена, и показать, что, разрушая праздные иллюзии, железный ход событий оставляет место для реальной программы будущего, предполагает сознательное вмешательство людей в их действительные отношения, свободу выбора, ответственность за преступления и ошибки, критерий истины и права в истории. Люди, подобные Белинскому и Герцену, были не только замечательными представителями науки Они внесли в науку весь опыт передовой общественной мысли, неравнодушной к страданиям громадного большинства людей.
9
Теперь посмотрим еще раз, какие выводы следуют из этого "сочетания фактического материала с сознательным идеалом" для реальной критики.
До сих пор мы подчеркивали главным образом обстоятельство, согласно которому русская классическая критика судит о художественных произведениях исходя из того, что отразилось или сказалось в них вследствие могучего влияния внешней действительности. "Образы, созданные художником,- говорит Добролюбов,- собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий о вещах" (5, 23). Уже одно это делает литературу областью, чрезвычайно интересной для критического анализа. Создания истинного художника позволяют сделать важные наблюдения над общественной жизнью, которая в них отразилась, над развитием потребностей и отношений разных классов общества. В этом смысле истина изображения важнее, чем те или другие взгляды самого художника, и, если он не владеет сознательной мыслью, можно только радоваться тому, что в его произведении отразилась живая жизнь "помимо всяких идеалов".
Но отсюда с еще большей необходимостью следует, что искусству могут помешать не высокая сознательность художника и конкретная ясность его общественных взглядов, а лишь отклонение сознательной мысли от живой действительности или незрелость этой мысли, витающей в бесплодных абстракциях
"Видят, что искусство и наука не одно и то же, а не видят, что их различие вовсе не в содержании, а только в способе обработывать данное содержание. Философ говорит силлогизмами, поэт - образами и картинами, а говорят оба они одно и то же. Политико-эконом, вооружась статистическими числами, доказывает, действуя на ум своих читателей или слушателей, что положение такого-то класса в обществе много улучшилось или много ухудшилось вследствие таких-то и таких-то причин. Поэт, вооружась живым и ярким изображением действительности, показывает, в верной картине, действуя на фантазию своих читателей, что положение такого-то класса в обществе действительно много улучшилось или ухудшилось от таких-то и таких-то причин. Один доказывает, другой показывает, и оба убеждают, только один логическими доводами, другой - картинами. Но первого слушают и понимают немногие, другого - все. Высочайший и священнейший интерес общества есть его собственное благосостояние, равно простертое на каждого из его членов. Путь к этому благосостоянию - сознание, а сознанию искусство может способствовать не меньше науки. Тут и наука и искусство равно необходимы, и ни наука не может заменить искусства, ни искусство науки" (8, 367).
Так пишет Белинский в одном из своих последних критических обзоров русской литературы. Отсюда он делает вывод, что слабость так называемого тенденционного искусства заключается не в увлечении общественными вопросами, а в поверхностном и незрелом понимании самих общественных вопросов. Если искусство под видом демократической тенденции преподносит либерально-филантропические фразы, если в нем отражаются только утопические стороны старого социализма, если вся эта шелуха абстракции заслоняет от художника живое народное содержание общественных интересов его времени, то живой масштаб реальности будет потерян и в литературном произведении восторжествуют пустая риторика, аллегория, резонерство. Такое искусство как бы застрянет на половине дороги между наивным непосредственным творчеством, имеющим свое оправдание в определенных границах (но не удовлетворяющим требованиям современного ума, ищущего сознательных обобщений), и тем высоким искусством будущего, в котором сольются воедино сознательная мысль, конкретная в своей совершенной зрелости, и верное чувство художника. Чтобы выйти из этого промежуточного и неудобного состояния, искусство должно идти не назад, к утраченной наивности, что, собственно, и невозможно, а вперед, развивая свое понимание общественных стремлений от утопии к научному знанию.
"В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделались выражением общественных вопросов, потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени, стали во главе всех других вопросов. Это, разумеется, не могло не изменить общего направления искусства во вред ему. Так, самые генияльные поэты, увлекаясь решением общественных вопросов, удивляют иногда теперь публику сочинениями, которых художественное достоинство нисколько не соответствует их таланту или по крайней мере обнаруживается только в частностях, а целое произведение слабо, растянуто, вяло, скучно". В качестве примера Белинский указывает на некоторые романы Жорж Санд. "Но и здесь беда произошла собственно не от влияния современных общественных вопросов, а оттого, что автор существующую действительность хотел заменить утопиею и вследствие этого заставил искусство изображать мир, существующий только в его воображении. Таким образом, вместе с характерами возможными, с лицами всем знакомыми, он вывел характеры фантастические, лица небывалые, и роман у него смешался со сказкою, натуральное заслонилось неестественным, поэзия смешалась с реторикою". Но отсюда вовсе не следует, что талант падает вследствие отказа художника от требований чистого искусства. "С другой стороны, мы можем указать на романы Диккенса, которые так глубоко проникнуты задушевными симпатиями нашего времени и которым это нисколько не мешает быть превосходными художественными произведениями" (8, 363, 364).
Как понимала идеалистическая немецкая философия критерий действительности и конкретности идеи в художественном творчестве? Философия Гегеля была фантастическим отражением исторической трагедии старого общества. Она признает страдания человечества нормальной расплатой за все достижения культуры и прогресса. Гегель осмеивал сентиментальные иллюзии, сладенькие утопии людей, которые звали общество назад, к "естественному состоянию" - воображаемой первобытной идиллии. Бессильные добрые пожелания! История совсем не похожа на мирную идиллию. Развитие требует жертв, цивилизация возникает на развалинах множества местных и национальных культур. Богатство рождает бедность, фабрики и мануфактура утверждают свои успехи на нищете многочисленного класса людей. Народы стремятся к счастью, но эпохи счастья в истории - пустые страницы. Так выражается Гегель в своей Философии истории". И такова действительность, которую он хочет утвердить на месте резонерских, отвлеченных и дидактических рассуждений о добре и зле. Он отрицает взгляд XVIII века, согласно которому цель истории - удовлетворение человеческих потребностей. По мнению Гегеля, "мировой дух" не принимает в расчет потребности и жертвы людей. Напротив, всякая удовлетворенность материальным благополучием становится изменой "мировому духу", соблазнительным препятствием, которое ставит ему природа, вещественность. Поэтому чем прекраснее расцветает жизнь, тем вернее осуждает ее на гибель фатальный закон мирового развития:
Красота цветет лишь в песнопенье,
А свобода - в области мечты
Эти слова Шиллера выражают общее положение немецкого идеализма, которое с некоторыми изменениями принимала и философия Гегеля. Таким образом, она становилась на сторону господствующих классов, признавая действительность в ее исторически данной форме разумной и отвергая борьбу революционной демократии против социальной несправедливости и политического угнетения. Всякое вмешательство передовых идей в область художественного творчества выступает, согласно суждению этой философии, нарушением священных законов искусства, отказом от изображения действительности в ее абсолютной истине, возвращением к устаревшей точке зрения XVIII века, которая требовала, чтобы искусство украшало природу, а писатель учил людей добродетели.
В философии искусства Гегеля и его школы конкретная целостность художественного взгляда на мир представляет собой некую абсолютную полноту (тоталитет), растворяющую в себе все страдания человечества. Такое понимание конкретности требовало от художника спокойной резиньяции, бесстрастного созерцания картины добра и зла, смешанных в этом мире по рецепту высшей красоты. Это было требование чистого искусства, подкрепленное ссылками на греческую скульптуру, на Шекспира и Гете.
Русская общественная мысль в лице своих наиболее революционных представителей не могла разделить это убеждение и вступила в жестокий спор с немецким идеализмом Белинский писал своему другу Боткину 1 марта 1841 года "Мне говорят развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом, плачь, дабы утешиться, скорби, дабы возрадоваться, стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лестницы развития,- а споткнешься - падай - черт с тобою - таковский и был сукин сын. Благодарю покорно, Егор Федорыч, - кланяюсь вашему философскому колпаку, но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития,я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братии по крови, - костей от костей моих и плоти от плоти моея. Говорят, что дисгармония есть условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии" (9, 443).
Право действительной жизни - великое право, и человек, отвергающий фантастические утопии и либеральные фразы, стоит на пути превращения в "положительного человека". Но этого мало. "Должно было бы развить и идею отрицания,- говорит Белинский,- как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото" (9, 421). Конкретное понимание действительности не только принимает ее как результат логического развития, но рассматривает этот результат с точки зрения человеческой практики, действенно, опираясь на историческое право отрицания.
Чтобы сделать это более наглядным, приведем следующий пример. Главным содержанием действительной жизни в творчестве художника является жизнь и характер его народа. Но что составляет народный характер? Совокупность привычек, идущих из глубины веков, органическая сила преданий в легенде, сказке, эпических песнях седой старины? Такое представление о народности сложилось в Европе после французской революции. Его выдвигали немецкие романтики в противовес абстрактной человеческой природе и "всемирному гражданству" просветителей XVIII века. Эти идеи получили некоторое распространение и в русской литературе. Мы находим их, например, у славянофилов. Соглашаясь с тем, что предание может многое дать художнику, и отвергая абстрактный космополитизм западников, подлинные революционные демократы, начиная с Белинского, выдвигали другое понимание народности. В исторической жизни русского народа Белинский увидел и оценил не традиционное смирение святой Руси, а революционный размах, свидетельствующий о зародышах великого будущего. На философском языке 40-х годов он говорит о великой идее "самоотрицания случайного и произвольного в пользу необходимого, грубых форм ложно развившейся народности в пользу разумного содержания национальной жизни". Такое начало есть в русской истории. "Этою высокою способностию самоотрицания обладают только великие люди и великие народы, и ею-то русское племя возвысилось над всеми славянскими племенами; в ней-то и заключается источник его настоящего могущества и будущего величия" (6, 40).
Говоря о настоящем могуществе, Белинский имел в виду монументальный рост, который приобрела русская государственность после Петра. В ее успехах великий критик видел косвенное доказательство способности русского народа к энергичному прогрессивному развитию. В этом смысле Белинский является большим поклонником Петра I, считая его преобразования необходимым выражением национальных потребностей, осуществленных самодержавным правителем сверху. Белинский всегда подчеркивал значение прогрессивных элементов, вошедших в национальный оборот русской культуры после Петра, и полагал, что возвращение к своеобразным чертам допетровской, древней Руси (согласно реакционной утопии славянофилов) было бы в высшей степени не народно. В его глазах достижение истинной самобытности русского народа возможно лишь в борьбе за более передовые формы жизни, которые должны войти в привычку и создать органическое общество, выражающее на языке просвещения коренные интересы большинства нации. По отношению к такой органической культуре искусственная народность, рядящаяся в одежды консервативной традиции, является такой же барской модой, как и французомания или англомания "абстрактных космополитов" (либеральных западников). Действительное национальное дело и "будущее величие России" - на пути общечеловеческого развития.
Вот почему Белинский решительно отвергает попытки Гоголя представить истинное содержание русского народного характера в духе традиционных и ложных представлений о молящейся и смиренно патриархальной Руси. Вот почему он считает "Евгения Онегина" Пушкина более народным произведением, чем замечательные "Сказки" великого поэта, выдержанные в духе настоящих народных сказок. Белинский особенно ценит в Пушкине его способность отзываться на все оттенки мировой культуры. Эта черта выражает, по мнению Белинского, не специальную принадлежность образованных русских, а свойство, присущее самому народу. Брошенный волей истории в поток великих испытаний, русский народ не может остановиться на половине дороги. Он не может придать окончательной формы своему национальному характеру, не преодолев тех односторонностей, которые приобрели консервативное значение в жизни других народов Европы, рано погасивших в себе пламя революционного движения или на время отставших от этого движения ради чечевичной похлебки мещанского благополучия.
"Брошенный в гнетущую среду,- писал Герцен,- вооруженный ясным взглядом и неподкупной логикой, русский быстро освобождается от веры и от нравов своих отцов. Мыслящий русский - самый независимый человек в свете. Что может его остановить? Уважение к прошлому?., прошлое западных народов служит нам научением, и только; мы нисколько не считаем себя душеприказчиками их исторических завещаний. Мы разделяем ваши сомнения,- но ваша вера не согревает нас. Мы разделяем вашу ненависть, но не понимаем вашей привязанности к завещанному предками; мы слишком угнетены, слишком несчастны, чтобы довольствоваться полу свободой... Мы рабы, потому что не имеем возможности освободиться; но мы не принимаем ничего от наших врагов. Россия никогда не будет протестантскою. Россия никогда не будет juste-milieu. Россия никогда не сделает революции с целью отделаться от царя Николая и заменить его царями-представителями, царями-судьями, царями-полицейскими" (7, 332-334).
В этих чертах своего народа великие русские демократы видели не особое расовое свойство русских, присущее им зоологически. Они не считали русский народ избранным, а только выдвинутым на передовые позиции исторической борьбы, в которой великие достижения покупаются великими же испытаниями. Они не сомневались в том, что "идея отрицания как исторического права" присутствует в истории каждого народа, что в каждой национальной культуре существуют две линии развития, две взаимно противоположные традиции: передовая и консервативная, свободная и ограниченная.
Этот пример показывает, что идея революционно-критической практики входит в мировоззрение русских мыслителей школы Белинского в качестве обязательного элемента их понимания категории "действительного", или "конкретного". Приведем рассуждения Чернышевского, которыми он начинает свое изложение зрелого периода русской критики. "Были времена,- пишет этот гениальный представитель русской материалистической философии,- когда мечты фантазии ставились гораздо выше того, что представляет жизнь, и когда сила фантазии считалась беспредельною". Эти времена прошли, и человечество более не преклонялось перед фантазиями, свойственными феодальной эпохе и еще более отдаленным периодам. "Прочное наслаждение дается человеку только действительностью; серьезное значение имеют только те желания, которые основанием своим имеют действительность; успеха можно ожидать только в тех надеждах, которые возбуждаются действительностью, и только в тех делах, которые совершаются при помощи сил и обстоятельств, предоставляемых ею".
Но признавать великое значение действительной жизни еще не значит быть положительным человеком в полном смысле этого слова. Бывают ложные фантазии, которые увлекают людей призраком реальности. Прежде чем уйти со сцены, идеализм пытается отстаивать свои позиции во имя самой действительности.
"Часто те самые, которые воображают себя людьми положительными, заблуждаются в этом высоком мнении о себе самым жестоким и постыдным образом, впадая в особенного рода фантазерство именно по узкости своих понятий о действительности".
В качестве практического образца именно такого мнимо положительного человека Чернышевский называет холодного эгоиста, который может чувствовать себя хорошо, когда вокруг него раздаются стоны голодных. Это злой фантазер, урод. "А быть уродом неудобно и неприятно".
В области теории этому практическому типу соответствует столь же односторонний духовный тип. "Точно так же вовсе нельзя назвать положительным и того человека, который, поняв, что силы придаются человеку только действительностью и прочные наслаждения доставляются только ею, вздумал бы объявлять, что нет в действительности таких явлений, которые нужно и возможно человеку изменить, что в действительности все приятно и хорошо для человека, и что он совершенно бессилен перед каждым фактом: это опять своего рода фантазерство, столь же нелепое, как и мечты о воздушных замках. Равно ошибается человек, который хлопочет о заменении обыкновенной здоровой пищи амвросиею и нектаром, и тот, который утверждает, что всякая пища вкусна и здорова для человека, что в природе нет ядовитых растений, Что пустые щи с лебедою хороши, что невозможно очищать полей от камней и бурьяна, чтобы засевать пшеницею, что не должно и невозможно очищать пшеницу от плевел".
Нужно ли пояснять намеки Чернышевского на положение русского крестьянина (пустые щи с лебедой) и отношение этого коренного вопроса жизни накануне 1861 года к философии, объявляющей примирение с действительностью своей высшей формулой? Здесь имеется в виду философия Гегеля и его школы, которая сохраняла немалое влияние и в середине XIX века. В своей диссертации об эстетических отношениях искусства к действительности Чернышевский полемизирует с одним из наиболее известных представителей этой школы Фридрихом Теодором Фишером.
Под видом обращения к действительной жизни и критики утопических фантазий в философии Гегеля скрывается еще более нелепое фантазерство. "Все эти люди - одинаковые фантазеры,- продолжает Чернышевский,- потому что одинаково увлекаются одностороннею крайностью, одинаково отвергают очевидные факты, одинаково хотят нарушать законы природы и человеческой жизни" (3, 227-230).
Для наших целей важно подчеркнуть, что для Чернышевского и его единомышленников такое нелепое фантазерство, проповедущее бесстрастное отношение к противоречиям жизни, является односторонней крайностью. Между тем эта крайность претендует на роль всеохватывающей, конкретной полноты. Но этой идеалистической философии не хватает именно конкретности, и ее понимание действительной жизни не может быть полным, всесторонним пониманием. Напротив, оно отличается "узкостью". Искусственное воздержание от практической, действенной точки зрения, которое эта философия преподносит художнику под видом идеала абсолютной красоты и эпического спокойствия, вовсе не является освобождением от крайности. Эта позиция искусственной широты сама принимает односторонний характер, она исключает из нашей картины действительного мира элемент революционного развития и таким образом фактически сводится к поддержке одной из борющихся сторон, а именно консервативной партии исторических пережитков.
Но если объективное творчество Шекспира в его пластической многосторонности и полноте подобно природе, как об этом не раз писали представители философской критики, то это сходство заключается именно в том, что природа не терпит бесхарактерной отвлеченности и ее полнота имеет не постоянно равный себе, подсказанный логическим синтезом мертвый тип, а характер живого движения, страдательный и действенный в одно и то же время.
Философия искусства, принимающая действительность в ее узких, исторически ограниченных формах в качестве эстетического объекта совершенной полноты, приводит к обратному результату: вместо критерия действительности является резонерство особого рода, возвращаются односторонняя точка зрения должного, которую идеалистическая диалектика объявляет побежденной, школьная дидактика и нарушение границ искусства вмешательством отвлеченной теории, а именно теории чистого искусства. Перед лицом философской критики писатель является таким же беспомощным школьником, каким он. всегда был в глазах педантов XVII - XVIII веков. Философская критика вооружается меркой "вечных законов прекрасного", становится эстетической критикой par excellence и теряет все свои преимущества, вытекающие из признания истины единственным содержанием искусства.
Мерой таланта писателя является здесь его способность держаться в рамках чистой художественности. Но это мнимое решение вопроса. Измерять значение достоинств произведения искусства его художественностью все равно, что измерять ценность произведения научной мысли его научностью. Научность и художественность сами нуждаются в каком-то критерии. Если же под художественностью понимается особый кодекс эстетической критики, совокупность вечных законов творчества, то при этом на первый план выдвинутся писатели, которых можно назвать резонерами чистого искусства, более следующие отвлеченной теории, чем истине, а величайшие гении литературы, заботившиеся лишь о том, чтобы передать своим читателям определенное содержание, не думая о соблюдении законов искусства, будут отодвинуты на второстепенные места. Между тем именно эти авторы дают нам образец естественной, а не искусственной непосредственности художника; их произведения сами служат материалом для извлечения эстетических правил.
Если бы, наконец, мерой таланта писателя была его способность держаться в рамках чистой художественности, а не способность самому создавать для себя и других эти рамки, подобно тому как мысль развивает законы мышления в процессе познания действительности, то никакое движение вперед в искусстве было бы невозможно. "Мы удивляемся, - пишет Добролюбов,- как почтенные люди решаются признавать за критикою такую ничтожную, такую унизительную роль. Ведь ограничивая ее приложением "вечных и общих" законов искусства к частным и временным явлениям, через это самое осуждают искусство на неподвижность, а критике дают совершенно приказное и полицейское значение" (6, 292).
В литературе встречается мнение (его придерживался, например, Г. В. Плеханов), что, выступая против идеалистической диалектики Гегеля, Белинский и его друзья вернулись к точке зрения просветителей XVIII века. Мы видим, что с этой оценкой взглядов русской критической школы в зрелый период ее развития нельзя согласиться. Белинский и его продолжатели вооружились против немецкого идеализма во имя дальнейшего развития диалектики. Их целью было достижение более широкой картины действительного мира, которое возможно только на почве разрыва с идеализмом. Их философия искусства имела свое понимание конкретности, основанное на идее революционной, творческой полноты объективной жизни природы и общества.
Русская мысль XIX века в лице ее наиболее передовых представителей хорошо понимала слабость отвлеченных идеалов, выдвинутых авторами политических трактатов и социальных утопий в эпоху Просвещения и в начале следующего столетия. "Где лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нашу программу?" - спрашивал Герцен. Однако идея объективной, независящей от сознания и воли людей исторической закономерности форм, заключенная в таких философских системах начала XIX века, как абсолютный идеализм Гегеля, также не могла удовлетворить пытливую мысль русской революционной школы. Эта идея приобрела односторонний, консервативный и потому снова отвлеченный от жизни характер. Нужно было преодолеть эту односторонность, найти сочетание фактического материала с сознательным идеалом, по выражению Герцена, и показать, что, разрушая праздные иллюзии, железный ход событий оставляет место для реальной программы будущего, предполагает сознательное вмешательство людей в их действительные отношения, свободу выбора, ответственность за преступления и ошибки, критерий истины и права в истории. Люди, подобные Белинскому и Герцену, были не только замечательными представителями науки Они внесли в науку весь опыт передовой общественной мысли, неравнодушной к страданиям громадного большинства людей.
9
Теперь посмотрим еще раз, какие выводы следуют из этого "сочетания фактического материала с сознательным идеалом" для реальной критики.
До сих пор мы подчеркивали главным образом обстоятельство, согласно которому русская классическая критика судит о художественных произведениях исходя из того, что отразилось или сказалось в них вследствие могучего влияния внешней действительности. "Образы, созданные художником,- говорит Добролюбов,- собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий о вещах" (5, 23). Уже одно это делает литературу областью, чрезвычайно интересной для критического анализа. Создания истинного художника позволяют сделать важные наблюдения над общественной жизнью, которая в них отразилась, над развитием потребностей и отношений разных классов общества. В этом смысле истина изображения важнее, чем те или другие взгляды самого художника, и, если он не владеет сознательной мыслью, можно только радоваться тому, что в его произведении отразилась живая жизнь "помимо всяких идеалов".
Но отсюда с еще большей необходимостью следует, что искусству могут помешать не высокая сознательность художника и конкретная ясность его общественных взглядов, а лишь отклонение сознательной мысли от живой действительности или незрелость этой мысли, витающей в бесплодных абстракциях
"Видят, что искусство и наука не одно и то же, а не видят, что их различие вовсе не в содержании, а только в способе обработывать данное содержание. Философ говорит силлогизмами, поэт - образами и картинами, а говорят оба они одно и то же. Политико-эконом, вооружась статистическими числами, доказывает, действуя на ум своих читателей или слушателей, что положение такого-то класса в обществе много улучшилось или много ухудшилось вследствие таких-то и таких-то причин. Поэт, вооружась живым и ярким изображением действительности, показывает, в верной картине, действуя на фантазию своих читателей, что положение такого-то класса в обществе действительно много улучшилось или ухудшилось от таких-то и таких-то причин. Один доказывает, другой показывает, и оба убеждают, только один логическими доводами, другой - картинами. Но первого слушают и понимают немногие, другого - все. Высочайший и священнейший интерес общества есть его собственное благосостояние, равно простертое на каждого из его членов. Путь к этому благосостоянию - сознание, а сознанию искусство может способствовать не меньше науки. Тут и наука и искусство равно необходимы, и ни наука не может заменить искусства, ни искусство науки" (8, 367).
Так пишет Белинский в одном из своих последних критических обзоров русской литературы. Отсюда он делает вывод, что слабость так называемого тенденционного искусства заключается не в увлечении общественными вопросами, а в поверхностном и незрелом понимании самих общественных вопросов. Если искусство под видом демократической тенденции преподносит либерально-филантропические фразы, если в нем отражаются только утопические стороны старого социализма, если вся эта шелуха абстракции заслоняет от художника живое народное содержание общественных интересов его времени, то живой масштаб реальности будет потерян и в литературном произведении восторжествуют пустая риторика, аллегория, резонерство. Такое искусство как бы застрянет на половине дороги между наивным непосредственным творчеством, имеющим свое оправдание в определенных границах (но не удовлетворяющим требованиям современного ума, ищущего сознательных обобщений), и тем высоким искусством будущего, в котором сольются воедино сознательная мысль, конкретная в своей совершенной зрелости, и верное чувство художника. Чтобы выйти из этого промежуточного и неудобного состояния, искусство должно идти не назад, к утраченной наивности, что, собственно, и невозможно, а вперед, развивая свое понимание общественных стремлений от утопии к научному знанию.
"В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделались выражением общественных вопросов, потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени, стали во главе всех других вопросов. Это, разумеется, не могло не изменить общего направления искусства во вред ему. Так, самые генияльные поэты, увлекаясь решением общественных вопросов, удивляют иногда теперь публику сочинениями, которых художественное достоинство нисколько не соответствует их таланту или по крайней мере обнаруживается только в частностях, а целое произведение слабо, растянуто, вяло, скучно". В качестве примера Белинский указывает на некоторые романы Жорж Санд. "Но и здесь беда произошла собственно не от влияния современных общественных вопросов, а оттого, что автор существующую действительность хотел заменить утопиею и вследствие этого заставил искусство изображать мир, существующий только в его воображении. Таким образом, вместе с характерами возможными, с лицами всем знакомыми, он вывел характеры фантастические, лица небывалые, и роман у него смешался со сказкою, натуральное заслонилось неестественным, поэзия смешалась с реторикою". Но отсюда вовсе не следует, что талант падает вследствие отказа художника от требований чистого искусства. "С другой стороны, мы можем указать на романы Диккенса, которые так глубоко проникнуты задушевными симпатиями нашего времени и которым это нисколько не мешает быть превосходными художественными произведениями" (8, 363, 364).