Уж смерть близка, близка моя могила,
Когда умру под тихий шум травы,
Мой голос прозвучит и скажет вам уныло,
Он вами жил, его забыли вы.
 
   Наталья Ивановна положила сморщенную сухую руку поверх струн и, будто никакого романса не было, никакой печальной торжественности и красоты, сказала, словно продолжала прерванный на полуслове разговор:
   – С ними, дева, сердца жалеть нельзя. – И перевела взгляд на дочь, будто бы говоря все это не мне, а ей. – Или их пожалей, или сердце. Выбирай. – Она помолчала, потом тоскливо выдохнула: – Тебя не хватает, а ты люби, все равно люби.
   Мартынова опять повернулась ко мне, прищурилась, точно изучала. И взгляд у нее был довольно-таки недоверчивый, как тогда у Яковлевны в столовой. Словно хотела повторить: не такие, как ты, а матери им нужны, рожалые да бывалые.
   Я вздохнула. Вздохнула и старуха враз со мной. И засмеялась дребезжащим, старушечьим смехом.
   Никогда это во мне не умрет: маленькая сухонькая старушка, удлиненное, точно с иконы, лицо, сивые волосы разглажены посередке на пробор, глазки спрятались глубоко в темные глазницы, большое кресло с гнутой спинкой для нее просторно, и старушка утопает в нем.
   – Люби, – повторила она из глубины кресла, – люби, если можешь. Растворись в них. А не можешь – уйди.
   Она отвернула взгляд, словно не верила, что я смогу. Опять вздохнула:
   – Мало кто может.

13

   Обратную дорогу Лепестинья не рассказывала про себя, будто все забыла, вздыхала, качала головой, и я вздыхала тоже и тоже качала головой. Нет, не узнала я от Мартыновой никаких таких секретов, никаких рецептов, кроме разве горьковатого признания, поначалу удивившего меня. «Каждому ребенку нужны близкие люди, – сказала старуха, – а если их нет, чего ни делай, все не то…»
   Выходило, директриса детдома отрицала саму себя? Смысл собственного существования? Я хотела оспорить ее, но, поразмыслив, вовремя остановилась. Нет, ничего она не отрицала. Напротив, утверждала вечную аксиому – птицу на крыло ставит мать или отец. И уж никак не наемная птица. Так в природе. Так и у людей. И педагог не может идти против природы, главных ее истин. Он не отворачивается от человека, если ему трудно, идет на помощь. Но педагог может залатать дыры. Вот именно – может помочь, но никогда не сможет, не сумеет – да и стремиться к этому не надо! – заменить родителей. Точнее, близких людей. Мартынова выразилась справедливо.
   Недаром Аполлоша говорил – да это каждый учитель подтвердит, – сколько родителей, от которых дети ох как далеки! Ведь другому рюмка дороже собственного ребенка, его жизни. И сколько ребят, которым приятель по парте ближе отца или матери.
   Вот ты поди и разберись тут. По идеальной модели педагогика должна быть рядом с родителями. По жизни же сплошь да рядом учитель ближе к ребенку, лучше знает его, тоньше понимает, чем родители. Вообще в родительстве намешано много дурного – неопытностью ли, неграмотностью, душевной ли ленью взрослых. Часто люди забывают о том, что на них глядят дети. Ведут себя как попало. Ссорятся, ругаются, даже, стыдно сказать, дерутся. Забывают, что дети, словно промокашки, дурное и хорошее впитывают в себя. И если родители ведут себя дурно, поступают неправедно, глядишь, дети, став взрослыми, окажутся точно такими вопреки усилиям школы. Как же мы станем лучше, если не сдерживаем себя, если одариваем собственных детей такой наследственностью?
   Но зато как ясно и светло, если за спиной у ребенка дорогие люди. Дом и школа точно два крыла, которые поднимают его в высоту. Да что там говорить? Разве только для маленьких добро спасительно?
   Я посмотрела на Лепестинью. Та мне тут же своим взглядом ответила. Понимающим, добрым.
   Вот кто она мне? И знаю-то два месяца. А ведь будто сказала тогда: я перед твоей матерью отвечаю. И малыши мои ее взбудоражили. И в детдом одну меня не отпустила. Не родной человек, даже не очень уж и знакомый, а близкий.
   Меня точно осенило! Это ведь она, Лепестинья, сказала мне, когда в Синегорье ехали: отдай-ка мне одного малыша!
   Я с интересом разглядывала ее. Словно только увидела. Тогда я ее словам никакого значения не придала, сказала, и ладно, а сейчас…
   Сейчас я была повзрослевшей, точно пробыла у Мартыновой не одни сутки. Я много знала теперь такого, что и в голову не приходило раньше.
   Я узнала, что малышей привозят в детдом после трех лет, а до этого они живут в Доме ребенка. Что в Дом ребенка их нередко доставляют сразу из родильного дома. Что к семи годам ребят отправляют в школьный детский дом, а если он полон – в интернат, как у нас. Я знала еще теперь, что не так уж мало в стране Домов ребенка для самых малышек и детских домов, а несчастья и легкомыслие довольно вольготно гуляют по миру.
   И еще я знала, что старуха Мартынова, проработав в детдоме пятьдесят с лишком, всю свою жизнь прослужив этому делу, больше всего мечтает о том, чтобы закрыть его, отдать особняк под клуб, санаторий – что угодно, лишь бы не привозили из Дома ребенка новых и новых детей, лишь бы перестали – навсегда, навсегда! – терять они своих близких.
   – Лепестинья! – спросила я. – А ты что, серьезно взяла бы ребенка?
   – Маленького тяжело, – ответила она, – стара я. А вот эконького, как у тебя, взяла бы без оглядки.
   – Совсем?
   – Совсем!
   Я застыла. Ведь это же выход! Вон и Мартынова говорила, что часто ее малышей усыновляют бездетные люди.
   Нет, усыновление – дело сложное, да и чем я тут помогу? Я лично, воспитательница первого «Б». Вот если бы…
   Память услужливо выдвинула из своих запасников цветное воспоминание: ликующий вестибюль, родители, встречающие первышей, и боль притихшей лестницы – строгие, обиженные, встревоженные лица моих детенышей. Они не понимают, почему никого нет за ними.
   – Лепестинья, – спросила я, – хочешь взять кого-нибудь на выходные?
   В субботу я увела детдомовских с лестницы в игровую. Какая простая игра – жмурки, да и словечко-то какое хорошее! Малыши устроили такой визг, такой переполох, что появления Лепестиньи никто не заметил.
   По лицу ее блуждала растерянная улыбка, и я сразу поняла, что без помощи ей не обойтись. Мы обсудили все подробности с моей хозяйкой, разработали целую программу на два дня, куда входили и кино, и утренник в театре, где, я боюсь, сама Лепестинья бывала нечасто, и покупка какой-нибудь обновки, на чем особенно настаивала моя домоуправительница, но вот кого хочет она взять – мальчика или девочку, – не договорились.
   Я подумала, Лепестинье, пожалуй, стоит позвать в гости девочку – быстрей найдет общий язык, – и окликнула шепелявую Зину Пермякову.
   Зина только что водила, удачно мазнула кого-то из мальчишек и теперь нетерпеливо подпрыгивала, была потной – словом, еще купалась в азарте.
   – Познакомься, – сказала я, – это тетя Липа, хорошая очень тетя. Она приглашает тебя в гости на субботу и воскресенье. Пойдешь?
   – Нет! – весело крикнула Зина и уже развернулась к игровой, чтобы мчаться в кричащую ораву.
   – Зина! – укорила я ее. – Ты поняла? В гости. К тете Липе.
   Зина будто только увидела Лепестинью, замерла на мгновение и вдруг спросила:
   – А пошему не к осине?
   Я едва удержалась от смеха, а Лепестинья растерялась до испуга.
   – Не знаю, – пролепетала она, и лицо ее выражало такое бескрайнее удивление этим незнанием, что Зина расхохоталась. Потом схватила ее за руку и потащила к выходу.
   Лепестинья оборачивалась ко мне, вздымала на лоб брови, как бы спрашивала, что делать, а я махала ей рукой, чтобы убиралась моментально, не привлекая внимания других детей к этому таинственному исчезновению.
   Таков был замысел – не привлекая внимания. Довольно рискованный замысел, потому что я брала на себя всю ответственность за исход. Никто в школе, кроме меня и Маши, не знал о нем. Маша одобрила сразу, ничего дурного не увидела. Но и она и я превосходно понимали всю меру моего риска – не дай бог, что-нибудь случится.
   Ничего не произошло, Лепестинье я могла довериться на миллион процентов. И все-таки произошло. Уход Зины планировался как дело тайное, но не зря говорится, что все тайное становится явным.
   Во-первых, Анечка Невзорова, от которой не могло ничего утаиться, прибежала ко мне с круглыми глазами и страшным голосом прошептала в ухо, что исчезла шепелявая Зинка. Пришлось, тоже на ухо, признаться Анечке, сделав ее как бы соучастницей заговора, что Зину пригласила на свой день рождения одна ее знакомая тетя. Анечка как будто успокоилась, но я заметила, как она подходит к окну и задумчиво смотрит на улицу.
   Во-вторых, в понедельник Зина явилась в красивом красном капоре, который, конечно, очень шел ей – такая круглощекая ягодка! – и в этом капоре пришла в спальню. Что тут началось! Одни девчонки закричали, требуя дать капор для примерки, другие заплакали.
   Я смотрела во все глаза на моих малышек и не узнавала их. Будто кто-то грубый взял и взбаламутил все, что было в этих девочках, – хорошее и плохое: в спальне раздавался сплошной крик.
   Я едва утихомирила мою девичью ораву, хорошо еще, что мальчишки не увидели: явления Зины Пермяковой со своим красным капором, которая улыбалась во весь дырявый рот и порывалась назад, к двери, куда просовывалось совершенно блаженное лицо тетки Лепестиньи.
   Малыши ушли на уроки, и я увела Лепестинью в игровую. Разговора у нас не вышло. Моя хозяйка улыбалась, восклицала и охала. Маловато для выводов. Хотя как сказать. Она была счастлива. Счастлива была и Зина.
   В первую же перемену она залетела к нам: и схватила Лепестинью за шею. Та заохала, запричитала, что забыла такое важнущее дело, и вынула откуда-то из-за пазухи удивительный бант – пышными воланчиками, белый, с голубым ободком, настоящий цветок, и прицепила на голову Зине.
   В мгновение девочка преобразилась.
   Зина отплыла от Лепестиньи на цыпочках, высоко приподняв подбородок, и руки ее гибко плавали вокруг головы. Малыши, забежавшие вслед за ней в игровую, расступились перед Зинкой, а она не побежала, нет, полетела, точно пушинка одуванчика вдоль коридора, несомая ветром, а остальные побежали вслед за ней с молчаливым непониманием.
   Эта сцена сильно подействовала на меня. Лепестинья ушла, а я бродила по коридору, снова и снова вспоминая летящую Зину.
   После уроков, когда появилась Маша, я решительно двинулась к Аполлону Аполлинарьевичу.
   Сбивчиво изложила результаты поездки. Потом призналась в своеволии. В эксперименте, ответственность за который, конечно, готова нести.
   Он сидел за столом, положив свои круглые щечки в круглые ладошки, разглядывал меня, словно какую-то невидаль, и ничего не говорил. Опять помогал мне.
   И я приступила к главному.
   Нас, педагогов, не хватает и не хватит никогда. Это раз. Два – нельзя сужать круг людей, которые принимают участие в судьбах детей, границами педагогического коллектива. Пусть он будет трижды талантливым, этот коллектив, рано или поздно ребята уйдут из него, станут взрослыми. Таким образом, надо, чтобы у малышей сложились близкие контакты с другими людьми. Чтобы эти другие люди были друзьями детей на всю жизнь. Не родными, так близкими. Друзьями. Хорошими знакомыми, наконец. И в этом свете опыт Лепестиньи удачен – да, да, удачен! Пусть два дня в неделю Зина живет у нее. Пусть стремится порадовать ее школьными делами. Пусть отчитывается перед ней. Ждет субботы. А Лепестинья будет заботиться о девочке. Чем и кому это плохо?
   Аполлон Аполлинарьевич смешно почмокал толстыми губами и пробормотал:
   – Тепло, тепло…
   Сначала я не поняла, о чем он. Потом сообразила. Ну уж! Это не жмурки!
   – Горячо, а не тепло! – воскликнула я.
   – Обкатаем на педсовете, а? – улыбнулся он.
   Что ж, педсовет не обойдешь, но он обкатал прежде всего меня, надолго разделив мои мнения о людях на белое и черное. Представления об Аполлоне Аполлинарьевиче у меня развивались, так сказать, в белую сторону – ведь он поддержал в конце концов меня, а о завуче Елене Евгеньевне – в черную.
   – До чего доехали! – говорила она. – По мнению Надежды Георгиевны, школа не в состоянии обеспечить воспитание двух десятков детдомовцев.
   – Не воспитание, а сердечность! – отчаивалась я.
   – Сердечность, это, конечно, хорошо. – Она недовольно поводила, точно в ознобе, широкими плечами. – Но ведь учитель тоже человек и не может форсировать свои чувства, выжимать из себя дополнительные эмоции. Мы не станочники, мы здесь не продукцию делаем и при всем желании не можем перевыполнять план по чувствам.
   – Это верно, – говорила Маша, – чувства или есть, или их нет. – И Елена Евгеньевна бурела от негодования. – Любовь не компот, ее стаканами не измеряют.
   – Самая отличная школа не может заменить родителей, – рвалась я в бой.
   – Это смотря какие родители! – отвечала Елена Евгеньевна, и хотя наши мнения, в общем, не расходились, я в ту минуту терпеть ее не могла.
   Вообще в коллективах, где много женщин, да еще таких, как школа, сражение самолюбий и престижности часто идет в сильном тумане, где туман – это личные вкусы, пристрастия, неприязнь и симпатии, мелкие недоразумения и даже, если хотите, зависть. И порой выходит, что говорят об одном и том же, только разными словами, а решение выносит характер: одна говорит «да», другая – «нет». Так что сшибаются характеры и престижи, а не точки зрения и взгляды. И Елена Евгеньевна рассуждала здраво, только с выводом, противоположным моему.
   Мы не можем прибавить сердечности, в общем-то правильно рассуждала она, а вывод делала чисто дамский: значит, ребят нельзя никому отдавать.
   Причина? А вдруг что-то случится? Что скажет гороно?
   Словом, педсовет потихоньку превращался в дамскую перепалку, и тогда Аполлон Аполлинарьевич вскинул пухлые ладошки к вискам:
   – Дорогие женщины! Если вы не успокоитесь, я куда-нибудь в таксисты уйду! Ну можно хоть чуточку сопрягать чувства с мыслями?
   – Чувство – лучшая форма мысли! – пальнула я сгоряча по нему. Аполлоша терпеливо посмотрел на меня.
   – Знаете, в чем дело? – спросил неожиданно грустно Аполлон Аполлинарьевич. – В ножницах.
   – В каких еще ножницах? – удивилась Елена Евгеньевна.
   – Между нашими желаниями и возможностями. Надежда Георгиевна озабочена справедливо. У детей тяжелое прошлое. Не исключены самые неожиданные осложнения, – он задумчиво посмотрел на меня, словно вспомнил Колю Урванцева, – и дальше, с возрастом, эти осложнения могут быть все более тяжкими. Представьте дом с отколотой штукатуркой. Выступает кирпич. Мы должны заделать изъяны, пока не поздно. Мы штукатуры. А наш мастерок – любовь, больше ничего. Любовь, которая должна внушить ребятам доверие к нам, а через нас – к жизни. Веру в светлое. Веру в добро и справедливость. Это – желаемое. Действительное – нас мало. Нормально, когда у ребенка два родителя. У нас на два десятка детей два воспитателя. Остальные по служебному положению заняты иным. Вариантов немного. Или мы отдаем двадцать два ребенка всего лишь двоим, а им не разорваться, или мы все занимаемся детьми. Но тут вступает в силу поговорка: у семерых нянек дитя без глазу. Есть третий? – Он оглядел педсовет. – Есть! Его предлагает Надежда Георгиевна. Приблизить ребят к реальным людям, которые могут стать их друзьями. Привлечь к нам в помощь добрых, хороших, светлых старших товарищей, которых, я уверен, много рядом.
   – Только как их найти? – спокойно произнесла уравновешенная Нонна Самвеловна.
   – Шефы у нас есть, их надо привлечь! – воскликнула Елена Евгеньевна.
   – Может, и шефы, – обрадовался Аполлон Аполлинарьевич.
   – По обязанности не получится, – вскочила я, чувствуя, что идея может провалиться. – Разрешите мне написать письмо в газету. Придут только те, кого судьба ребят по-настоящему тронет!
   Покрытый зеленым сукном длинный стол, одобрительно-хитроватый взгляд директора, лица учителей – ироничные, сердитые, задумчивые, улыбчивые.
   Ироничные и сердитые, казалось мне тогда, – это черное. Задумчивые и улыбчивые – белое.
   Просто делился тогда для меня весь мир.
   Но он оказался сложней, чем грань между белым и черным.
   Педсовет большинством голосов поддержал меня. За – шестнадцать. Против – восемь. Восьмерку возглавляла, конечно, широкоплечая Елена Евгеньевна.
   После педсовета ко мне подошел Аполлоша с какой-нибудь, наверное, вдохновляющей фразой, но я не дала ему высказаться. Распаленная спором, проговорила:
   – Лучше быть одноруким, чем такая правая рука, как Елена Евгеньевна! Как вы терпите?
   Директор крякнул, зарделся и свернул в сторону. Я не обратила на это внимания.
   Я ликовала, и все остальное было мелочью.

14

   «Процветание раскрывает наши пороки, а бедствия – наши добродетели» – выписала я себе тогда цитату из Фрэнсиса Бэкона и в ней восхищалась второй частью. Как верно сказано: бедствия раскрывают добродетели.
   Так и было. Интернат принял шквал добродетели.
   В четверг газета напечатала мое письмо, где я рассказала про наших ребятишек, в тот же день телефон у Аполлона Аполлинарьевича разрывался звонками – люди выспрашивали подробности, а в пятницу с раннего утра школьный вестибюль был полон народу.
   Ребята сидели на уроках и не ведали ни о чем, а комиссия работала полным ходом. Мы придумали комиссию, а как же иначе! Возглавлял ее, понятное дело, Аполлон Аполлинарьевич. Маша и я составляли надежную основу, и еще директор настоял на включении завуча Елены Евгеньевны как человека придирчивого, критичного и в такой обстановке просто необходимого, объяснил он нам, глядя отчего-то в сторону. Никто не возражал, и никаких разногласий с Еленой Евгеньевной у нас не оказалось, потому что все мы были предельно придирчивы, а я и Маша так просто чрезмерно.
   Помню, как мы заняли исходную позицию: Аполлон Аполлинарьевич во главе стола, по правую руку, вполне естественно, завуч, мы с Машей рядышком, стул у торца отодвинут – для посетителя, я в легком от волнения ознобе открываю дверь и приглашаю первого гостя.
   Он вошел легкой походкой – худощавый, высокий, по левому виску – глубокий шрам, на груди позвякивает целый иконостас орденов и медалей. Представился:
   – Никанор Никанорович Парамонов, подполковник в отставке, – и протянул паспорт.
   Никто из нас не решался взять паспорт, оскорбить пошлой проверкой такого человека, и он негромким голосом, будто не военный говорит, а скромный библиотекарь, пояснил, смущенно улыбаясь, что всю ночь его и жену мучила бессонница. После газеты.
   Он помолчал, разглядывая нас поочередно, словно размышлял, как далеко стоит углубляться, затем опять застенчиво улыбнулся.
   – Тут такое дело, – проговорил он и быстро взглянул на нас, точно решился, – в начале войны мне, тогда лейтенанту, поручили эвакуировать детей из детского дома. Я танкист, и вот три мои танка приняли ребят. Десятка полтора самых маленьких посадили прямо в машины, человек, наверное, двадцать, тех, что постарше, на броню. Немец прижимал основательно, детдом эвакуировать раньше не успели, и вот мы вытаскивали ребят буквально из-под огня. Довезли их до станции, сами тут же развернулись и ушли в бой, где все мои танки немцы сожгли. А станцию размолотили бомбардировщики. Думаю, дети погибли.
   Он тер переносицу, покашливал, просительно поглядывал на нас, этот удивительный человек, словом, очень тушевался, пока не сказал:
   – Меня с тех пор совесть гложет, вот не могли уберечь ребят, а тут ваше письмо, и, хотя время нынче другое, мы с женой решили усыновить мальчика.
   – Усыновить? – удивился Аполлон Аполлинарьевич. – Но мы этого не предполагаем.
   – Не беспокойтесь, – улыбнулся Никанор Никанорович, – у нас с женой уже есть опыт, мы усыновили одного мальчика. Наш Олежек закончил медицинский институт, двое внуков.
   – Да вы сначала на них посмотрите! – воскликнула Маша.
   – Нет, мы рассчитываем на вас. Кого вы подскажете, – сказал подполковник.
   Мы смущенно запереглядывались. Аполлон Аполлинарьевич даже покрылся мелкой потной россыпью. Смотрел на меня как на спасительницу, и я его поняла. Написала на клочке бумаги: «Коля Урванцев». Он облегченно вздохнул.
   – Никанор Никанорович, мы еще вернемся к этому разговору, он слишком серьезен, а наши намерения куда проще.
   – Как ваше здоровье? – вкрадчиво спросила Елена Евгеньевна.
   – Соответственно возрасту пока приличное, – вздохнул он.
   – А жены? – спросила я.
   – Не жалуется.
   – Жилищные условия? – поинтересовалась Маша.
   – Трехкомнатная на двоих.
   – Материальные? – спросил директор.
   – Пенсионных двести рублей.
   – Мы вам называем Колю Урванцева, но вы посмотрите сами.
   Аполлон Аполлинарьевич расчувствовался, глаза у него заблестели, он вышел из-за стола, долго тряс руку Никанору Никаноровичу, и от этого ордена Парамонова негромко позвякивали. Когда подполковник вышел, директор подал мне знак, чтобы я не спешила звать следующего.
   – Черт знает что! – рассердился он неожиданно. – Устроили тут какой-то президиум, сидим официально, пугаем людей!
   Аполлон Аполлинарьевич рванулся к столу, потянул его на себя, потом крякнул, отступился, уселся рядом с Еленой Евгеньевной.
   – Какой человек! – воскликнул он. – А? Но ведь мы не готовы! Нам говорят уже об усыновлении, а мы просим взять в гости!
   – Это же прекрасно! – произнесла неожиданно Елена Евгеньевна. И улыбнулась. Видно, оттого, что я уставилась на нее, «как в афишу коза». – Самый лучший вариант. Только осторожней, осторожней!
   Я ее расцеловать готова была. Может, тогда и дала первую трещину моя теория о черном и белом. Я вглядывалась в женщину с широкими плечами, стараясь отыскать в ней какую-нибудь симпатичную черточку, но Елена Евгеньевна, будто улитка, снова спряталась в свою раковину – глаза потухли, лицо сделалось замкнутым и невыразительным.
   Но мне было некогда раздумывать. Я придвигала стулья моложавой паре и заранее симпатизировала ей.
   Игорь Павлович Запорожец – начальник конструкторского бюро, румянощекий, гладковыбритый, широкоплечий, спокойный и улыбчивый, – дай ему старинный шлем, вылитый князь Игорь, только наших, нынешних времен. Я так его сразу и прозвала про себя – князь Игорь. Жена его – Агнесса Даниловна, заведующая химической лабораторией в исследовательском институте, под стать мужу. Этакая лебедь – шея белая, высокая, холеная, глаза мягкие, с зеленоватым оттенком. Модная прическа, ясное дело, не то что у нас, замухрышек-учительниц, навертишь на бигуди, а утром несешься как бешеная в школу, расчесаться толком некогда, а уж про парикмахерскую и думать нечего. У «княгини» же, наверное, в парикмахерской свой мастер, а сними с нее иностранные новенькие сапожки – поди-ка педикюр обнаружишь. Еще бы, средний заработок на двоих – пятьсот рублей. Отдельная квартира с высокими потолками – про квартиру деловито Игорь Павлович сказал, а про потолки Агнесса Даниловна добавила. Автомобиль «Москвич».
   Все есть, детей только нет.
   – Намерения у нас серьезные, – многозначительно сказал Игорь Павлович, – только, пожалуйста, подберите нам… – Он замялся, не зная, как выразить свою мысль, и супруга пришла ему на помощь:
   – С нормальной наследственностью. – Она пристально смотрит на Аполлона Аполлинарьевича. Что ж, справедливо смотрит. Он естественник, ему видней. – Вы же знаете, – говорит «княгиня», – сейчас детей производят в пьяном виде, сколько потом несчастий, а у нас намерения серьезные.
   Наш потомственный естественник пыхтит, произносит общие фразы, а когда солидная пара выходит, залпом выпивает стакан воды.
   Мы молчим, ему, наверное, слышится неуверенность в нашем молчании, и он начинает без нужды убеждать нас:
   – А что вы хотите! Современные люди. Ничего неприличного в их вопросах нет. Напротив. Очень даже грамотно и точно.
   Мы не возражаем. Все согласны с Аполлоном Аполлинарьевичем. Действительно, современные люди смотрят на жизнь трезво, и мне эта пара очень нравится. Даже трудно сказать, кто больше.
   Следующая пара повергла нас в панику. Всех. Прежде всего Машу.
   На двоих – двести пятьдесят. Он шофер, она бухгалтер. И главное: трое детей.
   Мы засучив рукава вчетвером ворошим жизнь Семена Петровича и Анны Петровны со смешной фамилией Поварешкины. Все норовим откопать причины: зачем им еще ребенок? Наконец я не выдерживаю. Задаю главный вопрос, все-таки я самая молодая, мне и неприличное прилично, пусть поругают за неопытность.
   – Зачем вам лишняя обуза?
   Специально формулирую пожестче.
   – Жалко, – говорит женщина, теребя простой платочек, свисающий с плеча.
   – Детишек жалко, – поясняет Поварешкин, а сам все подвигает, по сантиметрику подвигает нам связку документов, словно опасается, что мы их не посмотрим. Не доверяем, что ли?
   – Тяжело будет! – восклицает Маша. – Вот у меня трое, так я из-за этого в интернате работаю, и они здесь учатся.
   – Как не тяжело! – соглашается Анна Петровна, но Семен Петрович – мне это видно – торопливо наступает ей на ногу своим ботинком, и Поварешкина поправляется: – Чего же тяжелого? Старшие помогут. Витя у нас – в девятом, а Саша – в седьмом. Да и Колька пять кончил! Что же, мы еще одного малыша не обогреем?