– Нет, ты понимаешь, про что я? – тормошила мамин локоть. – Ты можешь вообразить, как это невозможно больно? – Я снова прижималась к ней. – Что может вызвать одиночество с детства? Одну боль. И одну злость. А мы должны воспитать добрых людей!
   – Ты очень впечатлительна, – повторила мама несколько раз. – Ты чересчур впечатлительна. Ты слишком близко принимаешь все к сердцу.
   – Слишком? – удивилась я. – Разве это слово подходит к таким маленьким детям? К таким обездоленным? Их нужно любить только слишком!
   Мама поглядывала на меня с тревогой. Спрашивала:
   – А хватит твоего сердца? Моего бы не хватило. Я бы не смогла.
   Хватит или не хватит? Думала ли я об этом? Нет. Молодость легко принимает трудные решения, не очень задумываясь о будущем, и я не думала никогда, хватит ли меня, надолго ли хватит и что я смогу выдержать.
   – Надеюсь, – отвечала я маме и повторяла придуманное утром в закутке, когда стояла с вишневым модным платьем в руках, как та царевна-лягушка, – теперь отступать некуда!
   Царевна сняла лягушачью кожу, чтобы повеселиться, а я макси-платье, в котором не успела потанцевать с Виктором, все выходило как бы наоборот, даже решение мое ни от кого не зависело, ни от какого волшебства, но отступать действительно некуда!
   – Не надо красоваться, доча, – сказала мама, все так же ласково улыбаясь, – отступать тебе есть куда. Это дом. И запомни простую истину: если ты и потерпишь поражение, жизнь этим не кончается. Жизнь свою человек способен начать снова не раз.
   – Ты о себе?
   – Прежде всего о тебе.
   Я благодарно заглянула ей в глаза. Нет, мама говорила о себе, первый раз говорила так. Может, вся ее властность и жестокость оттуда, по той причине? Ведь мама начала жизнь сначала после папиной смерти, у нее свой опыт, и он властвует ею.
   Папа умер, едва я родилась, а Оля и Сережка были школьниками. Он обожал маму, царицу семьи, и все самое тяжелое брал на себя. Отец умер от тяжелой, мучительно изгрызшей его болезни, и мама начала жизнь заново, став единовластной хозяйкой дома и вершительницей наших судеб.
   На все это намекала мне когда-то тетка, мамина сестра, но теперь, после маминой фразы, я как бы со стороны увидела ее жизнь. Будто ясней наводила фокус в фотоаппарате.
   Жесткость требовалась маме, чтобы сладить с собой, чтобы из покровительствуемой стать покровительницей. Советоваться с нами в детстве она не могла, а потом уже и привыкла не спрашивать, а судить…
   Но я? При чем здесь я?
   Впрочем, если дочь говорит, что ей некуда отступать, мама всегда укажет выход… Надеюсь, такого не будет!
   Целую неделю бродим по городу, возвращаясь домой только спать, обедаем в кафе и даже ресторане, ходим в кино, катаемся на тройке возле городской елки, отправляемся в театр, и на этот раз я смотрю жутко провинциальный спектакль, который мы пропустили с Виктором, проболтав в фойе, – словом, ведем себя легкомысленно, как девчонки, нисколько не думая о завтрашнем дне.
   Время от времени мама порывается меня спровадить к Виктору, и сердце сладко замирает при этих разговорах. Но я не решаюсь оставить маму и только звоню в редакцию по автомату, краем глаза наблюдая, как мама отворачивается, стараясь не слышать моих междометий.
   Однажды мы забрели в художественный музей, пристали к экскурсии, и мама, знаток и почитательница изобразительных искусств, пришла в восторг от прекрасной коллекции. Тут были подлинники Венецианова, Боровиковского, Федотова, подлинники, неизвестные маме, и она стыдила меня почем зря за то, что я, словесница – подумать только! – впервые, да и то случайно, из-за мамы, пришла в этот музей.
   Экскурсоводом оказался мужчина неопределенного возраста, без пиджака, несмотря на зиму за окном, в голубой поношенной рубашке с нарукавными резинками, как у счетовода, в коричневом, с белыми горошинами галстуке-бабочке.
   Мама внимательно слушала его, время от времени согласно кивала головой, а в конце поставила отметку: пять с плюсом. Пояснила:
   – Приятно слушать! Увлекательно, серьезно, чувствуется настоящее знание.
   Мы уже одевались, когда странный человек подошел ко мне.
   – Как ваши дети? – проговорил он, опасливо поглядывая на маму.
   – Спасибо. Все хорошо, – ответила я. Добавила, взглянув на маму: – Нам очень понравилось, как вы рассказывали.
   – А зря! – Он словно не слышал меня. – Зря вы испугались отпустить со мной малыша. Как было бы хорошо вдвоем!
   Он произнес это с такой тоской, что я потащила маму за руку.
   – Спасибо, – бормотала я смущенно. – Очень интересно.
   На улице рассказала, как этот астроном, работающий в музее, просил ребенка.
   – Может, он и прав? – спросила мама. – Важен мотив, которым руководствуются. Искренность.
   – Допускаю, – ответила я. – Но мы не имеем права рисковать.
   – Вся твоя затея – риск, – усмехнулась мама.
   – Ты так думаешь? – поразилась я.
   – А ты не догадывалась? – сказала мама и сочувственно вздохнула. – Дочь, просто ты не знаешь людей. Но ничего. Это поправимо.

24

   Мне порой казалось, мама приехала, чтобы поставить меня на место. «Ты не знаешь людей», – сказала она мне, и это была правда.
   Я не знала.
   В первую субботу после каникул не пришли за Аллой Ощепковой. Я впустую набирала номер Запорожцев – отвечали долгие гудки.
   Аллочка сидела на своей кровати, одетая в «княжеские» обновы, меховая шубка и пушистая шапка лежали рядом.
   – Наверное, много работы, – сказала она мне строгим голосом, – может быть, конец месяца, горит план.
   Я удивилась новому лексикону и, признаться, обрадовалась. Значит, такие слова произносили при ней. Значит, это может быть правдой. Одно смущало – до конца месяца еще далеко.
   Снова сходила в учительскую, к телефону. Долгие гудки.
   Мы прождали допоздна, и я то и дело бегала к телефону. Уходить тоже не имело смысла: вдруг Запорожцев что-нибудь задержало, они приедут на своем «Москвиче», будут искать Аллочку, а ее нет. Из-за этого мы даже не пошли ночевать к Лепестинье, остались в интернате.
   Свет я погасила в девять часов, но уснуть, понятное дело, не могла, ворочалась, скрипела пружинами. Ворочалась и Алла. Обычно ребята, если не могут уснуть, принимаются разговаривать, но Алла молчала. Тяжело вздыхала. Думала о своем.
   Я вспомнила мытье под душем, ту достопамятную субботу моего прозрения. Алле я велела рассказать, что она любит, и та изложила целую философию: любит кататься на трамвае, любит крубничное варенье, любит артиста Евгения Леонова и одеколон «Красная Москва». Тогда это показалось просто забавным, теперь же меня осенило:
   – Аллочка, ты каталась на трамвае?
   – У нас ходят одни автобусы.
   – А душилась одеколоном «Красная Москва»?
   – Им пахла Наталь Ванна.
   Есть над чем поразмыслить. Может ли человек любить то, чего не знает, не пробовал? Еще как может! И чем меньше этот человек, тем больше в его любви самоотречения и настойчивости. Как же можно обмануть такую любовь?
   Припомнила личное дело Аллы. Мать умерла, вместо имени отца – прочерк. Конечно, отец – неизвестное со многими вопросами, но мать была молодая, умерла от несчастного случая на производстве, а Игорь Павлович и Агнесса Даниловна говорили о серьезности своих намерений, и мы с Аполлошей перерыли все дела, пока нашли им эту девочку. Так сказать, с перспективой. Да и вообще! Крупные веснушки разбрызганы на носу, глаза голубые, озорные. Чертенок в юбке! «Князь» с «княгиней» прямо в нее вцепились. Что же случилось-то?
   Неожиданно Алла проговорила:
   – Папа Игорь сказал, что после каникул я у них навсегда останусь, – и вздохнула. – Наверное, последний раз здесь ночую.
   – Папа Игорь? – осторожно переспросила я.
   – У меня же нет папы, – как бестолковой, объяснила серьезно Алла, – а я хочу!
   – Ну да, – смутилась я, – конечно.
   – А вы приходите к нам в гости, Надежда Георгиевна, – сказала Аллочка, и по скрипу пружин я поняла, что она села. – Вот вы придете, а я стану угощать вас чаем с вареньем. И потом у меня вырастут свои детки, – проговорила девочка без перехода, – и я их никогда никуда от себя не отпущу. Даже в зимний лагерь!
   В ее голосе послышались укор кому-то и горечь, Алла снова вздохнула. Нет, честное слово, у этих девчонок старушечьи вздохи.
   Некоторое время Алла молчала.
   – Хорошо, – сказала я, – давай спать.
   – А какой папа Игорь красивый, – проговорила она нежным голосом. – Особенно когда в майке и трусах. Такой большой, такой громадный. И Агнесса Даниловна тоже большая. И белая. Они по утрам в майках и трусах зарядку делают, так пол качается.
   – Аллочка, – спросила я осторожно, – почему ты Игоря Павловича зовешь папой, а его жену по имени-отчеству?
   Алла ответила, секунду подумав:
   – Не знаю.
   Вот как! Я свернула разговор, обещав завтра утром позвонить опять и, если дома у Запорожцев никого нет, сходить с Аллой в кино.
   Она притихла, успокоившись. А я, точно анатом, копалась в ее сердечке. Значит, Игорь – папа, однако его жена – Агнесса Даниловна. У маленьких ничего не бывает просто так, значит, что-то случилось? Или чувствует?
   И как она сказала о ребятишках, которые будут у нее когда-нибудь… Так и взрослый не каждый подумает, а вот она, соплюха… Ох, малыши!
   А ведь и верно, такая измученная душа, исстрадавшееся сердечко, став взрослой и вправду помня себя и свое детство, будет добрым человеком. Такой человек даже собственных детей станет любить предельно осознанно – собственной памятью, своим горьким прошлым. Надежное дело – такая горечь, она способна охранить, способна защитить, оберечь. Сколько ни говори людям об их обязанностях, об их долге, о добрых правилах жизни, не услышат они этих слов, коли собственного нет – силы, чести, понимания… А у этих понимание свое, выстраданное, к таким взывать не надо.
   Нет, правда, мои ребята необыкновенные. Разве я первоклассницей о чем таком думала? Знала? Сейчас вот только узнаю, да и то по работе, по профессии своей, а будь инженером, каким-нибудь чистым физиком, глядишь, и не поверила бы, что есть на земле взрослые малыши…
   Утро вызолотило низким солнцем закуржавелые березы, и такая стояла тишь на ранних, безлюдных улицах, такая благодать, что не верилось, будто ты в городе. Народ в воскресенье отсыпался, только у детского кинотеатра шумно и даже очередь в кассу на первый сеанс. Аллочка просила, чтобы я взяла билеты поближе к выходу. Что ж, к выходу так к выходу – и я значения странной просьбе не придала.
   После журнала она шепнула мне на ухо: «Пи-пи», – скользнула в портьеру у двери. Я и тогда ничего не поняла. Решила, что, пожалуй, Аллочке надо помочь, как она тут, в общественном месте, управится. Вышла за ней в фойе и едва ухватила взглядом: приметная рыжая шапка Аллы уже мелькала на улице.
   Еще что за новости! Я прибавила шагу, потом побежала.
   Алла не оборачивалась. Неслась уверенно, и было понятно, что она знает этот кинотеатр, улицу, весь район.
   Нет, определенно у Аллы была цель, продуманная заранее. И кинотеатр именно этот выбран не зря. Алла бежала вдоль дома, через двор, к соседнему зданию, и вначале я хотела окликнуть ее. Потом, поняв, что она не убежит, что все-таки я бегаю быстрее девочки, сдержалась.
   Вот она исчезла в подъезде.
   Я заскочила за ней и услышала смеющийся, радостный голос:
   – А вы, оказывается, здесь! Телефон сломался?
   Все предельно понятно. Аллочкин замысел был прост и точен.
   Я поднялась на второй этаж и застала немую сцену: «князь» Игорь и «княгиня» в спортивных шерстяных костюмах стоят друг за другом в открытых дверях и очень смущенно молчат, а спиной ко мне стоит Аллочка и смеется. Рада, что все в порядке и ее родня дома.
   Потом она оборачивается, ни капельки не смущена, будто мы шли вместе с ней и она только на лестнице обогнала меня.
   Я здороваюсь, и Игорь Павлович с женой, как по сигналу, начинают разговаривать, перебивая друг друга:
   – Да! У нас сломался телефон! Заходите! Раздевайтесь!
   – Аллочка! Какая ты умница! Хорошо, что привела учительницу.
   Приходится пройти, раздеться. Потолки действительно высокие, а дом – полная чаша: горка набита хрусталем, красивая мебель, мягкие ковры.
   И в это время, звонит телефон.
   Игорь Павлович словно спотыкается, этот звонок производит на него действие резкого окрика, и я снова с грустью все понимаю, несмотря на соломинку – да что там, целое бревно! – которую кидает «княгиня» своему мужу:
   – О! Наконец-то исправили!
   Игорь Павлович берет трубку, говорит по телефону, а я всматриваюсь в зеленоватые глаза белокожей красавицы. Что-то жесткое мелькает в этих изумрудиках, но Агнесса Даниловна продолжает бодро щебетать ничего не значащие словечки, а Аллочку усаживает на диван, приносит ей куклу.
   Алла цветет, и вновь какое-то едва уловимое высокомерное выражение появляется на ее лице.
   – Надежда Георгиевна, а у нас цветной телевизор! Агнесса Даниловна, можно включить?
   – Конечно, деточка моя дорогая, – отвечает «княгиня» как-то растерянно.
   Из коридора меня манит Игорь Павлович.
   – М-можно, – мнется он, – с вами поговорить? – Если бы я была врачом, он прибавил бы слово «доктор», но учителей зовут по имени-отчеству испокон веков, а Игорь Павлович не хочет назвать мое имя, и в конце фразы повисает пустота. – Поговорить? – повторяет он неловко, и я пожимаю плечами: отчего нет?
   Мы проходим в спальню, отделанную под старину. Шторы с золотыми цветами, взблескивает лак многостворчатого гардероба, мерцает зеркало в бронзовом овале.
   Игорь Павлович предлагает мне кресло, а сам стоит. Вновь никак не называет меня.
   – Видите ли, какое дело. – Он дергает коленом, точно хочет подпрыгнуть, и я оглядываю его снизу вверх. Аллочка права, он очень большой и, видимо, очень сильный. Такими всегда видятся отцы любящим детям. Большой, сильный, а тут еще и красивый. Настоящий отец.
   – Мы взрослые люди, – решается наконец настоящий отец, – вы учитель, и это значит почти врач. А перед врачами у больных нет тайн.
   – Вы больны? – спрашиваю я с тревогой.
   – Абсолютно здоров. И жена тоже, – отвечает он на мой взгляд. – Это в переносном смысле.
   Итак, думаю я, большой человек, руководитель конструкторского бюро на крупном заводе, привыкший командовать другими, начинает блеять, точно барашек. Пора ему помочь.
   – Итак? – спрашиваю я довольно резко.
   – У нас нет детей, понимаете? – говорит проникновенным голосом Игорь Павлович. – И мы хотели удочерить Аллочку. Но теперь… Подумали, посмотрели и решили отказаться.
   – Никто не просил удочерять Аллу, – говорю я Игорю Павловичу, – и вы зря ей сказали об этом.
   – В этом наша ошибка, спасибо, что поняли! – Он уже ободрился.
   – Ошибки следует исправлять, – говорю я, стараясь быть спокойней.
   – Алла привязалась к нам, – задумчиво произносит умный человек, похожий на князя Игоря. – А исправление невозможно. Надо сразу. Одним рывком.
   Он нервно прохаживается передо мной.
   – Конечно, – признается неожиданно, – это непростительный порыв. Думали, сможем. А не смогли. Не рассчитали свои силы. Если хотите, привычка к покою оказалась сильнее интереса, – с трудом добавил, – к чужому ребенку. А теперь судите, вы будете правы.
   Он молчит, стоя ко мне спиной у окна. Я тоже молчу. Искренность всегда обезоруживает.
   – Не зря есть поговорка, – негромко произносит Игорь Павлович. – Благими намерениями вымощена дорога в ад.
   Я даже вздрагиваю. Как?
   Благими намерениями вымощена дорога в ад? Да! Да! Меня начинает знобить.
   – А теперь, – говорю я, – помогите мне.
   Я стремительно выхожу в гостиную. Можно бы и спокойнее, но сил нет.
   – Алла! – говорю я. – Игорь Павлович и Агнесса – надо же какое слащавое имя! – Даниловна сейчас уезжают за город к своим друзьям.
   – Я поеду с ними! – беззаботно отвечает Аллочка.
   – Нет, – говорю я холодно-непреклонным голосом, – это невозможно, потому что там собирается исключительно взрослая компания, верно, Агнесса Даниловна? – Я гляжу в зеленоватые глаза, и они, точно камушки, начинают перекатываться.
   – Верно, – послушно отвечает Агнесса Даниловна. Еще бы не послушно! В моем голосе столько подтекста, что лучше для нее во всем мне поддакивать. Потерпеть. Еще минуточку, и я исчезну.
   – Аллочка! Поторопись! – командую я, но Аллочка начинает плакать. Час назад я бросилась бы ее целовать, как я всегда делала, когда было плохо моим птенцам. Но сейчас у меня не выходило. Не получалось. Аллочка была не права, хотя не сознавала этого. Она цеплялась за то, что ей не нужно. И я не могла жалеть ее.
   – Аллочка! – одернула я строго. – Аллочка!
   Всхлипывая, но веря, что это ненадолго, Алла надела шубку, рыжую пушистую шапку, уютную и теплую, и я даже прикрыла глаза: так противны были мне и эта шапка, и эта шубка, и все эти тряпки, которыми двое взрослых – так уж получалось! – откупались от Аллочки. Будьте вы прокляты с вашим благополучием, с вашими пятью сотнями на двоих, с вашим чистосердечным раскаянием!
   Я хлопнула дверью, пожалуй, громче допустимого и суше, чем стоило, попрощалась в последний раз. Я даже Аллочку не ощущала, не слышала ее руки в моей ладони. Я ничего не ощущала, даже себя.
   Я двигалась по онемевшему, обезголосевшему городу домой, к спасительнице Лепестинье, чтобы свести Аллу с Зиной, а самой выскочить в коридор, продуваемый сквозняком, к школе, замороженной инеем, и дальше, к дому, где квартира Аполлоши, к порогу, где я, обессилев от тяжкой ноши, завыла, точно волчица.

25

   – Победоносная! Что случилось-то? Господи! Выпейте воды!
   Аполлон Аполлинарьевич держит перед моим лицом стакан, а я отталкиваю его руку, вода проливается, и я снова плачу, просто заливаюсь. Дурацкая кличка «Победоносная» звучит издевательски, неужели он не понимает?
   Мне кажется, жизнь кончена, пять институтских лет пошли насмарку, но это еще не все, я вообще зашла не в тот вагон, и поезд мчит меня совершенно в другую сторону, а я только теперь спохватываюсь, что поехала не туда. Боже, сколько писано-переписано, девчонки идут в педагогический только потому, что не знают, чему учиться, нет никаких серьезных пристрастий, и вот им кажется, будто школа, педагогика – благое дело, и кто же школу не знает, коли ты только из нее!
   Да, я зашла не в тот вагон, и поезд несет меня в другую сторону, да, я сломала собственную жизнь, потому что неверно, легкомысленно выбрала профессию, никакая я не учительница, не воспитательница, не педагог – это все враки, ерунда, я просто-напросто ноль без палочки, вот и все! Прекрасно доказала это!
   Я хватаю стакан из рук Аполлоши, пью крупными глотками и чуть не захлебываюсь от неожиданности. Передо мной возникает завуч Елена Евгеньевна в домашнем халате. Я смущена, не знаю, что подумать, мне кажется, я вляпалась в какую-то ненужную мне историю, но женщина быстро понимает женщину, и Елена Евгеньевна объясняет, как неразумной:
   – Мы не афишируем нашу семейственность. Правда, и не скрываем.
   – Вы муж и жена? – поражаюсь я.
   – Не знали?
   Не знала! Не замечала. Не обращала внимания, есть ли какие-то отношения у директора и завуча, кроме служебных. Я вообще многого не замечала! Вон и «князь» с «княгиней» мне нравились, даже в голову не пришло, что такие люди могут предать маленького человека со сломанной, печальной, грустной судьбой – предать в тот самый миг, когда Аллочка полюбила их, уверовала в обещание.
   – Когда жили в районе, – говорит Аполлоша, – об этом все знали, а здесь никому не интересно.
   И я среди этих «никому». Что ж, заслужила. Я вспомнила, как завуч говорила мне про сына и про то, что они с мужем, оба педагоги, перестали себе верить. Стоило поинтересоваться ее мужем, кто он, где и так далее, и я бы была в курсе, но мое верхоглядство беспредельно. Запив эту пилюлю остатками воды, я наконец снимаю пальто. Квартирка Аполлоши и завуча новая, но крохотная, с низкими потолками, хозяева сидят вместе со мной за круглым столом, покрытым клеенкой, а я подробно описываю побег Аллочки из кинотеатра, фальшивые зеленые глаза Агнессы Даниловны, повторяю фразу «князя» Игоря про благие намерения.
   – Вы были правы, когда возражали, – говорю я Елене Евгеньевне.
   Она пожимает плечами.
   – Не сделать проще, чем сделать.
   – Правы не правы! – неожиданно горячится Аполлон Аполлинарьевич. – Вы понимаете, Надежда Георгиевна, есть вещи, которые не зависят от нас. Есть вещи, которые надо делать независимо от нашей правоты и наших желаний. Не сделать их – преступно. И ты, Лена, это знаешь!
   – Знаю, – ответила удивленно Елена Евгеньевна.
   – Вот и не спорь!
   – Кто же будет с тобой спорить, если не я?
   Я поглядывала на директора и завуча, не вполне разбираясь, где они говорят, дома или на педсовете.
   – Школой жизнь не кончается, – воскликнул Аполлоша, – а только начинается. Значит, мы должны найти детям друзей, к которым они могут прийти, окончив школу. Человек сам выбирает советчиков. Но если мы поможем малышам пробить первую тропку к людям, это надо сделать.
   – А издержки? – спросила Елена Евгеньевна.
   – Ты химик, это мешает, – сказал уверенно Аполлон Аполлинарьевич. – Тебе непременно нужна точность. Но педагогика – дисциплина неточная. У нее есть допуски. Право на ошибку.
   – Прав нет, – повела широкими плечами Елена Евгеньевна. – Исключать ошибку нельзя. Но нельзя ее и планировать.
   Аполлоша и завуч говорили дельные, важные вещи, а я без конца думала о девочке. Ей, в конце концов, не понять наших обоснований. Она ждет другого. Как ей объяснить? Как посмотреть в глаза? Что с ней станет, если сказать правду?
   Директор будто услышал меня.
   – Видите, сколько вопросов, Надежда Георгиевна, – что, как, отчего? Поглядишь со стороны, собрались три педагога и ничегошеньки не знают. Расписываются в бессилии.
   – Разве не так?
   – Не так. Не бессилие. Бесконечные вопросы. Беско-неч-ны-е! Правда, это не всегда утешает. На людях мы хорохоримся. Вон педсоветы! Часто ли мы там признаемся, что с таким-то и таким-то учеником зашли в тупик? Чаще виним кого-нибудь. Родителей, среду, предыдущее воспитание, и не всегда мы не правы, ну а положа руку на сердце всегда ли правы? Знаете, что самое страшное в учительстве? Фанаберия, самоуверенность, нежелание признавать ошибки. Есть у нас и профессиональная болезнь. В школе ведь выкладываться надо. А на всех не хватает. Иной сначала старается, потом видит, тяжело, и махнет рукой. Можно, считает, жить попроще, работать без надрыва. А детям что недодал, то и не получил. Но ведь мы имеем дело с будущим государства, недополучать будут не школа, не учитель, а страна и наш воспитанник.
   – Многих учителей люди помнят всю жизнь! – воскликнула Елена Евгеньевна. – А скольких не помнят? Кого больше, вот бы выяснить!
   Аполлоша вздохнул.
   – Все зависит от личности, – проговорил он и взял мою руку. – А вы, голубушка, личность. И все идет своим чередом. Издержки? Я их предполагал. Сказать – ничего страшного? Глупо и ошибочно. Страшно, плохо, печально. Но преодолимо. И преодолеете все это вы. А значит, наша профессия. Выходит, она не так уж бессильна. Только помните: уметь признавать ошибки, выкладываться и любить.
   Елена Евгеньевна взяла другую мою руку.
   – Доброта должна быть разумной, – проговорила она. – Излишнее добро вредит. Избыток любви человек начинает считать нормой, естественным состоянием. Тогда как излишняя доброта и чрезмерная жесткость – аномальны. Мы много лет спорим на эту тему с Аполлоном Аполлинарьевичем!
   Я сидела между директором и завучем, они, как маленькую, держали меня за обе руки, боялись, как бы не упала, что ли, а я думала все о своем: как же с Аллочкой?
   – Что ты думаешь, Лена? – спросил жену Аполлоша.
   – Думаю, – сказала Елена Евгеньевна, – сейчас мир для вас рухнет, но временно. И вы в этом мире должны остаться нерушимой опорой. Вот единственное, что можно сделать. Все – в вас. – Она погладила меня по руке и улыбнулась. – А вообще… Вы ждете советов, а нам их самим ох как не хватает!
   Я рассказала про Аллочку, но промолчала про Анечку.
   Аллочка и Анечка, Анечка и Аллочка.
   Похожие имена, но непохожие судьбы. И похожий исход.

26

   Я прибежала к директору в слезах, уходила без слез, но только легче не стало. На прощание Аполлон Аполлинарьевич бросился к книжному шкафу, вытащил томик Гоголя, достал из него листочек.
   – Для вас вот цитатку выписал, Надежда Победоносная, – прибавил нерешительно.
   – Бедоносная! – поправила я.
   – Ну! – воскликнул он довольно радостно. – Так быстро сдаваться? Прочтите-ка лучше!
   Я прочла, взяла листочек с собой, раз уж он мне предназначался, и чуть что хваталась за него, будто за талисман, будто за универсальное объяснение моих бед, объяснение моих мыслей, оправдание моих поступков.
   Вот что сказал когда-то Николай Васильевич:
   «Несчастье умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманию предметов, превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении».
   Уж что-что, а обыкновенное положение мне было теперь неизвестно.