Страница:
В комнате бабушки Ивановны тошнотворно пахло хлоркой, матрасы на кроватях свернуты кулем, да и сами кровати отчего-то на боку лежали.
Бабушка сидела на стуле, руки между коленок зажала, голова тряслась пуще прежнего – будто хочется ей заплакать, а не может – вот и заставляет себя. Сзади, обняв Ивановну за шею, положив ей голову на плечо, стояла Лиза, и Алексей устыдил себя, что давал себе слово Лизу спасти, всех их вывести из этой войны целыми и невредимыми, а вот поди ж ты – успокоился, не пришел всего несколько дней – и Катя уже в больнице. Да в какой больнице! Сыпняк – дело заразное, не ровен час и девочки с бабушкой заболеют. Горе тебе, Пряхин!
Бабушка поглядела на Алексея, погладила Лизины руки, спросила:
– Неужто конец нам? Где справедливость-то?
Тиф косил семьями, об этом знали все, и у Пряхина от бессилия выступили слезы. Вот увидел он бандитов, не раздумывая в драку ввязался – без всякой надежды для себя, потому что там тоже речь шла о бабушке и девчонках. А здесь? С кем здесь драться будешь? Где-то ползает эта вошь, которая укусила Катю. Может, убили ее санитары хлоркой. А может, и нет. Где увидишь ее, как узнаешь?..
– Вся надежда теперь на него! – проговорила бабушка, поднимая глаза кверху, и медленно перекрестилась.
Алексея будто кто-то толкнул.
– А ну-ка, – приказал он. – Собирайтесь!
Из памяти выплыл госпиталь, последние, перед выпиской, дни, когда слонялся он по коридору, выглядывая, тоскуя, в окошки, читал плакаты, развешанные по стенам. Забытое, ненужное вроде бы выплыло с яркостью и силой. При сыпняке обязательно проходят санпропускник, сдают в обработку, прожаривают в специальных шкафах всю одежду, все белье. И сжигают матрас, где лежал больной. Обязательно сжигают.
Придирчиво, внимательно, собрав в комок волю и те небольшие знания, которыми он располагал, Пряхин оглядывал фанерный шкаф, опустевший комод. Ох, как бедно жила бабушка! Все имущество семьи было на девочках и старухе да уместилось еще в небольшой узел – вместе с оконными шторами и тонкими одеяльцами.
Алексей нес его, отмеривая размашистыми шагами пространство до санпропускника, и бабушка с девочками едва поспевали за ним. Он слышал, за спиной Лиза спросила:
– А как это нас прожаривать станут?
– Больно? – хныкнула Маша.
В другой раз он, может, и улыбнулся, а теперь не посмел, чтоб не сглазить. Вовсе не смешные вопросы были у девочек.
Часа два, которые ушли у бабушки и девочек на санобработку, Алексей использовал с отчаянием тонувшего человека.
Сбегал в госпиталь, рассказал тете Груне о своей беде, но охать и утешать себя не дал – велел достать хлорки. Во дворе бабушкиного дома развел костер и швырнул в него сухие ватные матрасы. Вытащил в огонь щелястый фанерный шкаф. Комод он оставил, комод, судя по всему, был единственным воспоминанием бабушки о ее молодости, зато достал ящики и шуровал по дереву раствором хлорки с тщанием прилежнейшей домохозяйки.
Он промыл все стены, пол и даже потолок, не надеясь на старание казенных санитаров, продраил каждую щелочку, каждый уголок, и к возвращению бабушки и девочек комната их походила на голую казарму, нестерпимо разящую нежилым духом.
Алексей радостно улыбнулся, а бабушка села на стул возле дверей и расплакалась. Пряхин удрученно оглядел результаты своей работы. Ну верно, на первый взгляд Мамай по городу прошел. Кровати топорщатся голыми железными сетками, с потолка свисает на проводе тусклая лампочка, без шкафа комната опустела – сарай, да и только! Но это же нужно!
– Барахло, бабушка, дело наживное, – сказал Алексей бодрым голосом.
– А я не о барахле, – ответила Ивановна. – Катю жалко. Вроде как и след ее вымели.
Пряхин опешил, а девочки заплакали тоже. Он потупился, пристыдив себя: в суете этой мысль о Кате как-то отошла. Торопливо он принялся застегивать крючки на шинели. Мотнул сердито головой.
– Рано, рано! – сказал строго бабушке. – Рано плачете!
Выходя, потрепал по голове Машу, повернул к себе за подбородок Лизу. Взглянул в ее вишневые глаза и неожиданно улыбнулся, словно посмотрелся в чистое зеркало. Пообещал:
– Ждите меня! С хорошими вестями!
Но хороших вестей не получилось. В больнице, где лежали тифозные, сведений о больных не давали, а а маленькой проходной висел лист, куда заносили только умерших. Алексея такое правило ударило. Трясясь, моля всех святых о пощаде, он прочитал чужие фамилии, вышел из проходной, успокаивая прерывистое дыхание и дрожащие руки. Что ж получалось? Или человек жив, или умер? Никакой середины? Никаких сведений?
Что же? Выходило, вот тогда Алексей видел Катю в последний раз. Она идет с чубатым пареньком, ест ватрушку, улыбается, говорит о чем-то с ухажером, а тот косит глаза в сторону карусели…
Пряхин мотнул головой, отогнал дурную мысль, обернулся озадаченно в проходной – что же делать? Как помочь Кате? Как выцарапать ее из этого барака, страшного не только своим смыслом, но и чернотой его стен, клочком бумаги на стене?..
Из проходной вышел высокий мужчина с саквояжем в руке, похожий на врача или, может, санитара, и Пряхин бросился к нему, схватил за рукав.
– У вас девочка там! Школьница! Катей зовут!
– Отец? – спросил, не останавливаясь, мужчина, блеснул холодными стеклами очков.
– Отец! – не задумываясь, ответил Пряхин.
– Тяжкая у нас больница, – ответил мужчина.
Пряхин рванул его рукав, материя треснула.
– На кон же хрен ты! – крикнул он отчаянно, свирепея, теряя над собой контроль, и прибавил в неистовстве: – Саквояж!
Мужчина коротко рассмеялся, ничуть не смутившись. Пряхин отпустил его, они пошли рядом.
– Научи! – сказал глухо Алексей. – Что сделать?
– Масло, яйца, сметана, – ответил очкастый.
– Ты помнишь ее? Худенькая такая? Сегодня привезли, – добивался Алексей.
– У нас все худенькие, – хмыкнул доктор. – Помню. Пока плохо.
Пряхин остановился. Вот оно. Плохо. А обещал с хорошими новостями вернуться. И масло, яйца, сметану где взять?
– А насчет саквояжа это смешно, – сказал доктор, не улыбнувшись. Алексей поежился от неловкости и побрел к карусели.
На фанерной дверце висел замок. Сердце заныло: значит, опять Анатолий толкал бревно. Он отправился домой к гармонисту. Капитан возник на пороге, обрадовался, потащил к столу. Алексей от еды отказался.
– Зашел предупредить. Я с утра не буду. Пойду кровь сдавать.
Дома он бросил шинель на сундук, прошел к своей постели, вытащил из-под нее мешок, вытряхнул своя богатства на пол. Шарф и портянки – вот и все, что осталось там. Нет, продать или там поменять больше нечего, надеялся до весны дотянуть, да так оно и получалось, если бы не это несчастье, Катина неожиданная болезнь.
Тетя Груня внимательно разглядывала Алексея, сидела в обычной своей позе – одна рука поперек груди, поддерживает локоть другой и подбородок в ладони, а в глазах снова жалость.
Алексей повесил голову над пустым мешком. Тетя Груня будто спохватилась. Торопливым шагом подошла к сундуку и открыла его. Подбежала к комоду, выдвинула ящики. Обернулась к Алексею.
Он улыбнулся, подошел к благодетельнице своей, обнял ее: ох, дорогая душа! Но нет, ничего не возьмет он из этих ящиков. Грешно брать. В сундуке, знает Алексей, лежат костюмы да пальто с шапками мужа и сына тети Груни. В комоде – ее собственный скарб: платьишки да белье.
– Думаешь, ничего у меня не осталось? – засмеялся он. – Ошибаешься, тетя Груня! Кое-что еще есть!
Он поднялся спозаранку, побрызгался под рукомойником, съел горбушку хлеба, основательно заправился кипятком: это, говорили, в таких делах помогает.
По странному стечению обстоятельств, донорский пункт и магазин для доноров, в котором по особым талонам выдавали продукты сдавшим кровь, находились в одном доме. В другое время это, может быть, кого-нибудь задело: что ж, выходит, только сдав собственную кровь, можно хорошо отовариваться? Но тех, кто стоял в очереди, ничуть не смущало. Да, в донорский пункт стояла очередь – многие надеялись тут же получить продукты, близость магазина оказывалась как раз порядочным удобством, – и Пряхин пристроился за высоким мужчиной.
Тот стоял, подняв воротник, потом обернулся, и Алексей узнал вчерашнего доктора.
Пряхин поздоровался. Доктор кивнул, пару раз повернулся, разглядывая Алексея, наконец сказал:
– А! Это вы!
– Ничего нового? – хмуро осведомился Пряхин.
– Еще не был в больнице, – ответил врач. И добавил, приглушив голос: – Значит, Саквояж?
Алексей снова поежился.
– Извините, сгоряча.
Но врач точно и не слушал. Пристально разглядывал Алексея сквозь отпотевшие очки.
– Единственная дочка? – спросил он.
– Да не дочка она, – ответил Пряхин и тут же испугался. – Единственная, ага.
– Понятно, понятно, – кивал доктор головой, а взгляд Алексея снова остановился на его саквояже. Чего ему понятно?
Вдруг Пряхина кольнуло: а почему он спросил, единственная или нет? Что-то случилось?
– Вы правда не были в больнице? – проговорил он сдавленно.
– Я же сказал.
Сказал… Мало ли что сказал. Врачи, они разве спросят что просто так.
Алексей подозрительно оглядывал доктора.
– Я сейчас, – проговорил он, – я за вами, скажите, я сейчас.
Пряхин круто повернулся и кинулся к больнице. Он бежал по улицам городка, задевая прохожих, подстегивая и проклиная себя. Ему ли не знать этого! Сколько провалялся в госпитале! Сколько смертей видел рядом с собой! И знал, точно знал, не только по госпитальным разговорам – своими глазами видел, – что люди умирают под утро.
Как глупо! Забрезжил новый день, а новый день – всегда надежда, и в это время человек умирает, ослабев от ночной борьбы.
Пряхин ворвался в проходную, когда медсестра, почему-то в черном халате – такого Алексей не знал – вывешивала новый список. Он пробежал по недлинному столбцу фамилий, не нашел Катю и подумал, что ошибся. Сдерживая дыхание, успокаивая себя, он перечитал список снова. Вздохнул. Тьфу! Понемногу откатывало, отлегало. И чего ему взбрендила такая чушь?
Уже не бегом, а короткими пробежками Алексей вернулся к донорскому пункту. За Саквояжем построился длинный хвост, а он заметно продвинулся к входу.
Окончательно успокаиваясь, откашливаясь, улыбаясь, Пряхин встал на свое место.
– Слушайте, – сказал испуганно врач, – я, кажется, что-то не то спросил? Не так?
– Все так! – Алексей глупо улыбался. – Все так. Будет сегодня масло. А через денек яйца. Как вы велели, доктор.
Да он все с себя снимет, всю кровь отдаст, если только за этим стало – за маслом, за яйцами, за сметаной. Только бы Катя поправилась, только бы Катя!
Алексей ободрился, стал озираться и увидел еще одну знакомую спину: Анатолий!
Ну и утро выдалось сегодня! Сперва этот длинный Саквояж. Теперь Анатолий. Стоит в очереди сдавать кровь. Это надо же!
Он подошел к приятелю, спросил, изменив голос:
– Закурить не найдется?
– Некурящий, – ответил бодро Анатолий.
– И непьющий? – в тон ему справился Алексей.
Гармонист узнал его, громогласно захохотал, ткнул кулаком в живот.
– Что это значит? – поинтересовался Пряхин.
– Понимаешь, – серьезно заговорил Анатолий, – ночью я прочитал, что кровь сдавать очень полезно, вырабатываются новые кровяные тельца, и организм молодеет. – Не выдержал, раскатился: – Хочу помолодеть!
– Каким местом читал? – проворчал Алексей, но подошла очередь Анатолия, медсестра крикнула: «Следующий!» – как в парикмахерской, и гармонист подтолкнул Пряхина:
– Я на тебя занимал!
Из донорского пункта Алексей вышел, поддерживая капитана, ощущая слабость в коленях. В голове позвякивали маленькие колокольчики, зато думалось как-то легко, словно глотнул из баллона чистого кислорода.
Магазин для доноров был чист, даже стерилен, как сам донорский пункт, народ по нему прохаживался неторопливо, чинно, не то что в обычном продуктовом, где всегда очередь и воздух согрет и несвеж от человеческой толпы.
Алексей получил топленое масло. Анатолий – свежие яйца. Конечно, неплохо бы попробовать эти забытые лакомства, отведать на зубок, вспомнить, какого все это хотя бы вкуса. Пряхин сглотнул слюну, одернул себя, обложив крепким словцом, аккуратно уложил покупку в авоську. Анатолий попросил:
– Кинь и мое.
Пряхин сложил пакет Анатолия.
– Ты в больницу? – спросил мирно гармонист, и Пряхин подтвердил. – Пойдем вместе, – кивнул Анатолий.
В эту минуту с ними поравнялся длинноногий врач, и Алексею пришло в голову послать передачу с ним.
– Доктор! – окликнул он. – Вы в больницу?
Долговязый охотно остановился, кивнул.
– Охо-хо-о, – протяжно вздохнул доктор, опять внимательно поглядел на Пряхина, – у меня ведь тоже одна дочка. И тоже там.
Вот ведь что… И вот почему он так спросил про Катю. Докторов, значит, тоже не жалует этот проклятый тиф.
Алексей понурился, ему и в голову не пришло спросить, чего это доктор кровь сдавать решил, ведь и доктора – люди, мало ли что, карточки потерял или еще какая нужда, – а выходит-то вот как!
Доктор вздохнул еще раз, спросил:
– Чем отоварились?
– Маслице! – улыбнулся Пряхин. – Вот Кате передайте, а?
Доктор согласился, раскрыл свой саквояж, Алексей сунул туда свое масло, Анатолий протянул пакет с яйцами.
– Ты чего? – удивился Пряхин.
– Ничего, – спокойно ответил Анатолий.
– Какого черта! – зарычал Алексей.
– Передайте Кате привет, доктор! – кивал головой Анатолий. – Да и дочке своей.
– Ждать надо, – вздохнул врач и двинулся своей дорогой, а Алексей костерил гармониста на чем свет стоит.
– Это мое дело, понимаешь! – крикнул он. – И больше ничье!
Анатолий постукивал палочкой землю, усмехался, слушая брань и крики Пряхина, но когда Алексей сказал это, повернул к нему усталое лицо.
– Замолчи, а? – попросил капитан.
Они замолчали оба.
Алексей думал про доктора, про его вопрос, единственная ли дочка у Пряхина, и про докторову дочку, которую не пожалел тиф, не захотел считаться, что у нее отец врач. Про Анатолия. Вон что выходит. Вчера с Нюрой все обрешили. Разве бы Нюра оставила мужа в очереди, не знай наверняка, что Алексей придет сюда и вернутся они вместе. И разве бы пустила Нюра Анатолия сдавать кровь, если бы не Катин тиф? Впрочем, кто мог остановить этого неистового капитана, если он на что-то решился? Скаженный какой-то.
Молча подошли к карусели.
– Гармонь-то у меня сегодня дома, – сказал Анатолий. – Сбегай, братишка!
– Может, и так сойдет? – поленился Пряхин.
– Нет, без музыки нельзя, – грустно произнес Анатолий и задумался. – Я вот думаю иногда, пустяками мы занимаемся, может, лучше к штампу, все-таки железки там для войны делают. А потом думаю – нет. Почитай, во всем городе музыка и веселье только у нас, на карусели.
Алексей хлопнул его по плечу, получил ключ, отправился к Анатолию домой.
Чтобы сократить путь, пошел через рынок. И нос к носу столкнулся с тетей Груней.
Снова занялось болью сердце: тетя Груня плакала в три ручья. Это какая же сволочь, какой мерзавец посмел обидеть ее? Алексея аж заколотило от злости.
– Кто? Кто? – выдавил он из себя, а тетя Груня все плакала, слова связать не могла. Потом рукой махнула и засмеялась. И снова заплакала.
Черт возьми, да что же такое? Ничего не поймешь: то плачет, то смеется. Не успокаиваясь, тетя Груня протянула Пряхину сумку – в ней баночка сметаны, а другой рукой за пазуху полезла и достала свиток денег – все сотенные, целый рулон.
– Ой, Алешенька, соколик, продала я пальто мужнее и сыновнее пальто, и шапки продала, и костюмы оба, никогда столько сразу не продавала, а денег-то, гляди, куча, кабы не потерять, и чего же я наде-елала, – снова слезами залилась. – Я ведь загадала, как продам, так уж тому и конец, не вернутся.
Пряхин схватил ее за руки.
– Чего наделала! – крикнул он. – Давай обратно. Покупателей найдем, вернем все назад!
– Не воротишь, – причитала тетя Груня, словно на могиле слезы свои проливала, – не найдешь, да и то ведь уж, наверное, нет соколиков моих дорогих, писем не шлют, значит, пропали без вести, лежат где-то в земле сырой, а тут девочка помирает, грех это, нельзя так, нелюдь я, что ли…
– Так и ты для Кати? – спросил ошарашенно Пряхин. И закричал отчаянно, толкая от себя тетю Груню: – Ну зачем же! Зачем! Я кровь сдал, купил ей, чего надо!
– Всю кровь не отдашь, – сказала тетя Груня, успокаиваясь сама, руку Алексея поглаживая. Как тогда, в госпитале. – Всю кровь не отдашь, а Катю мы спасем.
Глава четвертая
Бабушка сидела на стуле, руки между коленок зажала, голова тряслась пуще прежнего – будто хочется ей заплакать, а не может – вот и заставляет себя. Сзади, обняв Ивановну за шею, положив ей голову на плечо, стояла Лиза, и Алексей устыдил себя, что давал себе слово Лизу спасти, всех их вывести из этой войны целыми и невредимыми, а вот поди ж ты – успокоился, не пришел всего несколько дней – и Катя уже в больнице. Да в какой больнице! Сыпняк – дело заразное, не ровен час и девочки с бабушкой заболеют. Горе тебе, Пряхин!
Бабушка поглядела на Алексея, погладила Лизины руки, спросила:
– Неужто конец нам? Где справедливость-то?
Тиф косил семьями, об этом знали все, и у Пряхина от бессилия выступили слезы. Вот увидел он бандитов, не раздумывая в драку ввязался – без всякой надежды для себя, потому что там тоже речь шла о бабушке и девчонках. А здесь? С кем здесь драться будешь? Где-то ползает эта вошь, которая укусила Катю. Может, убили ее санитары хлоркой. А может, и нет. Где увидишь ее, как узнаешь?..
– Вся надежда теперь на него! – проговорила бабушка, поднимая глаза кверху, и медленно перекрестилась.
Алексея будто кто-то толкнул.
– А ну-ка, – приказал он. – Собирайтесь!
Из памяти выплыл госпиталь, последние, перед выпиской, дни, когда слонялся он по коридору, выглядывая, тоскуя, в окошки, читал плакаты, развешанные по стенам. Забытое, ненужное вроде бы выплыло с яркостью и силой. При сыпняке обязательно проходят санпропускник, сдают в обработку, прожаривают в специальных шкафах всю одежду, все белье. И сжигают матрас, где лежал больной. Обязательно сжигают.
Придирчиво, внимательно, собрав в комок волю и те небольшие знания, которыми он располагал, Пряхин оглядывал фанерный шкаф, опустевший комод. Ох, как бедно жила бабушка! Все имущество семьи было на девочках и старухе да уместилось еще в небольшой узел – вместе с оконными шторами и тонкими одеяльцами.
Алексей нес его, отмеривая размашистыми шагами пространство до санпропускника, и бабушка с девочками едва поспевали за ним. Он слышал, за спиной Лиза спросила:
– А как это нас прожаривать станут?
– Больно? – хныкнула Маша.
В другой раз он, может, и улыбнулся, а теперь не посмел, чтоб не сглазить. Вовсе не смешные вопросы были у девочек.
Часа два, которые ушли у бабушки и девочек на санобработку, Алексей использовал с отчаянием тонувшего человека.
Сбегал в госпиталь, рассказал тете Груне о своей беде, но охать и утешать себя не дал – велел достать хлорки. Во дворе бабушкиного дома развел костер и швырнул в него сухие ватные матрасы. Вытащил в огонь щелястый фанерный шкаф. Комод он оставил, комод, судя по всему, был единственным воспоминанием бабушки о ее молодости, зато достал ящики и шуровал по дереву раствором хлорки с тщанием прилежнейшей домохозяйки.
Он промыл все стены, пол и даже потолок, не надеясь на старание казенных санитаров, продраил каждую щелочку, каждый уголок, и к возвращению бабушки и девочек комната их походила на голую казарму, нестерпимо разящую нежилым духом.
Алексей радостно улыбнулся, а бабушка села на стул возле дверей и расплакалась. Пряхин удрученно оглядел результаты своей работы. Ну верно, на первый взгляд Мамай по городу прошел. Кровати топорщатся голыми железными сетками, с потолка свисает на проводе тусклая лампочка, без шкафа комната опустела – сарай, да и только! Но это же нужно!
– Барахло, бабушка, дело наживное, – сказал Алексей бодрым голосом.
– А я не о барахле, – ответила Ивановна. – Катю жалко. Вроде как и след ее вымели.
Пряхин опешил, а девочки заплакали тоже. Он потупился, пристыдив себя: в суете этой мысль о Кате как-то отошла. Торопливо он принялся застегивать крючки на шинели. Мотнул сердито головой.
– Рано, рано! – сказал строго бабушке. – Рано плачете!
Выходя, потрепал по голове Машу, повернул к себе за подбородок Лизу. Взглянул в ее вишневые глаза и неожиданно улыбнулся, словно посмотрелся в чистое зеркало. Пообещал:
– Ждите меня! С хорошими вестями!
Но хороших вестей не получилось. В больнице, где лежали тифозные, сведений о больных не давали, а а маленькой проходной висел лист, куда заносили только умерших. Алексея такое правило ударило. Трясясь, моля всех святых о пощаде, он прочитал чужие фамилии, вышел из проходной, успокаивая прерывистое дыхание и дрожащие руки. Что ж получалось? Или человек жив, или умер? Никакой середины? Никаких сведений?
Что же? Выходило, вот тогда Алексей видел Катю в последний раз. Она идет с чубатым пареньком, ест ватрушку, улыбается, говорит о чем-то с ухажером, а тот косит глаза в сторону карусели…
Пряхин мотнул головой, отогнал дурную мысль, обернулся озадаченно в проходной – что же делать? Как помочь Кате? Как выцарапать ее из этого барака, страшного не только своим смыслом, но и чернотой его стен, клочком бумаги на стене?..
Из проходной вышел высокий мужчина с саквояжем в руке, похожий на врача или, может, санитара, и Пряхин бросился к нему, схватил за рукав.
– У вас девочка там! Школьница! Катей зовут!
– Отец? – спросил, не останавливаясь, мужчина, блеснул холодными стеклами очков.
– Отец! – не задумываясь, ответил Пряхин.
– Тяжкая у нас больница, – ответил мужчина.
Пряхин рванул его рукав, материя треснула.
– На кон же хрен ты! – крикнул он отчаянно, свирепея, теряя над собой контроль, и прибавил в неистовстве: – Саквояж!
Мужчина коротко рассмеялся, ничуть не смутившись. Пряхин отпустил его, они пошли рядом.
– Научи! – сказал глухо Алексей. – Что сделать?
– Масло, яйца, сметана, – ответил очкастый.
– Ты помнишь ее? Худенькая такая? Сегодня привезли, – добивался Алексей.
– У нас все худенькие, – хмыкнул доктор. – Помню. Пока плохо.
Пряхин остановился. Вот оно. Плохо. А обещал с хорошими новостями вернуться. И масло, яйца, сметану где взять?
– А насчет саквояжа это смешно, – сказал доктор, не улыбнувшись. Алексей поежился от неловкости и побрел к карусели.
На фанерной дверце висел замок. Сердце заныло: значит, опять Анатолий толкал бревно. Он отправился домой к гармонисту. Капитан возник на пороге, обрадовался, потащил к столу. Алексей от еды отказался.
– Зашел предупредить. Я с утра не буду. Пойду кровь сдавать.
Дома он бросил шинель на сундук, прошел к своей постели, вытащил из-под нее мешок, вытряхнул своя богатства на пол. Шарф и портянки – вот и все, что осталось там. Нет, продать или там поменять больше нечего, надеялся до весны дотянуть, да так оно и получалось, если бы не это несчастье, Катина неожиданная болезнь.
Тетя Груня внимательно разглядывала Алексея, сидела в обычной своей позе – одна рука поперек груди, поддерживает локоть другой и подбородок в ладони, а в глазах снова жалость.
Алексей повесил голову над пустым мешком. Тетя Груня будто спохватилась. Торопливым шагом подошла к сундуку и открыла его. Подбежала к комоду, выдвинула ящики. Обернулась к Алексею.
Он улыбнулся, подошел к благодетельнице своей, обнял ее: ох, дорогая душа! Но нет, ничего не возьмет он из этих ящиков. Грешно брать. В сундуке, знает Алексей, лежат костюмы да пальто с шапками мужа и сына тети Груни. В комоде – ее собственный скарб: платьишки да белье.
– Думаешь, ничего у меня не осталось? – засмеялся он. – Ошибаешься, тетя Груня! Кое-что еще есть!
Он поднялся спозаранку, побрызгался под рукомойником, съел горбушку хлеба, основательно заправился кипятком: это, говорили, в таких делах помогает.
По странному стечению обстоятельств, донорский пункт и магазин для доноров, в котором по особым талонам выдавали продукты сдавшим кровь, находились в одном доме. В другое время это, может быть, кого-нибудь задело: что ж, выходит, только сдав собственную кровь, можно хорошо отовариваться? Но тех, кто стоял в очереди, ничуть не смущало. Да, в донорский пункт стояла очередь – многие надеялись тут же получить продукты, близость магазина оказывалась как раз порядочным удобством, – и Пряхин пристроился за высоким мужчиной.
Тот стоял, подняв воротник, потом обернулся, и Алексей узнал вчерашнего доктора.
Пряхин поздоровался. Доктор кивнул, пару раз повернулся, разглядывая Алексея, наконец сказал:
– А! Это вы!
– Ничего нового? – хмуро осведомился Пряхин.
– Еще не был в больнице, – ответил врач. И добавил, приглушив голос: – Значит, Саквояж?
Алексей снова поежился.
– Извините, сгоряча.
Но врач точно и не слушал. Пристально разглядывал Алексея сквозь отпотевшие очки.
– Единственная дочка? – спросил он.
– Да не дочка она, – ответил Пряхин и тут же испугался. – Единственная, ага.
– Понятно, понятно, – кивал доктор головой, а взгляд Алексея снова остановился на его саквояже. Чего ему понятно?
Вдруг Пряхина кольнуло: а почему он спросил, единственная или нет? Что-то случилось?
– Вы правда не были в больнице? – проговорил он сдавленно.
– Я же сказал.
Сказал… Мало ли что сказал. Врачи, они разве спросят что просто так.
Алексей подозрительно оглядывал доктора.
– Я сейчас, – проговорил он, – я за вами, скажите, я сейчас.
Пряхин круто повернулся и кинулся к больнице. Он бежал по улицам городка, задевая прохожих, подстегивая и проклиная себя. Ему ли не знать этого! Сколько провалялся в госпитале! Сколько смертей видел рядом с собой! И знал, точно знал, не только по госпитальным разговорам – своими глазами видел, – что люди умирают под утро.
Как глупо! Забрезжил новый день, а новый день – всегда надежда, и в это время человек умирает, ослабев от ночной борьбы.
Пряхин ворвался в проходную, когда медсестра, почему-то в черном халате – такого Алексей не знал – вывешивала новый список. Он пробежал по недлинному столбцу фамилий, не нашел Катю и подумал, что ошибся. Сдерживая дыхание, успокаивая себя, он перечитал список снова. Вздохнул. Тьфу! Понемногу откатывало, отлегало. И чего ему взбрендила такая чушь?
Уже не бегом, а короткими пробежками Алексей вернулся к донорскому пункту. За Саквояжем построился длинный хвост, а он заметно продвинулся к входу.
Окончательно успокаиваясь, откашливаясь, улыбаясь, Пряхин встал на свое место.
– Слушайте, – сказал испуганно врач, – я, кажется, что-то не то спросил? Не так?
– Все так! – Алексей глупо улыбался. – Все так. Будет сегодня масло. А через денек яйца. Как вы велели, доктор.
Да он все с себя снимет, всю кровь отдаст, если только за этим стало – за маслом, за яйцами, за сметаной. Только бы Катя поправилась, только бы Катя!
Алексей ободрился, стал озираться и увидел еще одну знакомую спину: Анатолий!
Ну и утро выдалось сегодня! Сперва этот длинный Саквояж. Теперь Анатолий. Стоит в очереди сдавать кровь. Это надо же!
Он подошел к приятелю, спросил, изменив голос:
– Закурить не найдется?
– Некурящий, – ответил бодро Анатолий.
– И непьющий? – в тон ему справился Алексей.
Гармонист узнал его, громогласно захохотал, ткнул кулаком в живот.
– Что это значит? – поинтересовался Пряхин.
– Понимаешь, – серьезно заговорил Анатолий, – ночью я прочитал, что кровь сдавать очень полезно, вырабатываются новые кровяные тельца, и организм молодеет. – Не выдержал, раскатился: – Хочу помолодеть!
– Каким местом читал? – проворчал Алексей, но подошла очередь Анатолия, медсестра крикнула: «Следующий!» – как в парикмахерской, и гармонист подтолкнул Пряхина:
– Я на тебя занимал!
Из донорского пункта Алексей вышел, поддерживая капитана, ощущая слабость в коленях. В голове позвякивали маленькие колокольчики, зато думалось как-то легко, словно глотнул из баллона чистого кислорода.
Магазин для доноров был чист, даже стерилен, как сам донорский пункт, народ по нему прохаживался неторопливо, чинно, не то что в обычном продуктовом, где всегда очередь и воздух согрет и несвеж от человеческой толпы.
Алексей получил топленое масло. Анатолий – свежие яйца. Конечно, неплохо бы попробовать эти забытые лакомства, отведать на зубок, вспомнить, какого все это хотя бы вкуса. Пряхин сглотнул слюну, одернул себя, обложив крепким словцом, аккуратно уложил покупку в авоську. Анатолий попросил:
– Кинь и мое.
Пряхин сложил пакет Анатолия.
– Ты в больницу? – спросил мирно гармонист, и Пряхин подтвердил. – Пойдем вместе, – кивнул Анатолий.
В эту минуту с ними поравнялся длинноногий врач, и Алексею пришло в голову послать передачу с ним.
– Доктор! – окликнул он. – Вы в больницу?
Долговязый охотно остановился, кивнул.
– Охо-хо-о, – протяжно вздохнул доктор, опять внимательно поглядел на Пряхина, – у меня ведь тоже одна дочка. И тоже там.
Вот ведь что… И вот почему он так спросил про Катю. Докторов, значит, тоже не жалует этот проклятый тиф.
Алексей понурился, ему и в голову не пришло спросить, чего это доктор кровь сдавать решил, ведь и доктора – люди, мало ли что, карточки потерял или еще какая нужда, – а выходит-то вот как!
Доктор вздохнул еще раз, спросил:
– Чем отоварились?
– Маслице! – улыбнулся Пряхин. – Вот Кате передайте, а?
Доктор согласился, раскрыл свой саквояж, Алексей сунул туда свое масло, Анатолий протянул пакет с яйцами.
– Ты чего? – удивился Пряхин.
– Ничего, – спокойно ответил Анатолий.
– Какого черта! – зарычал Алексей.
– Передайте Кате привет, доктор! – кивал головой Анатолий. – Да и дочке своей.
– Ждать надо, – вздохнул врач и двинулся своей дорогой, а Алексей костерил гармониста на чем свет стоит.
– Это мое дело, понимаешь! – крикнул он. – И больше ничье!
Анатолий постукивал палочкой землю, усмехался, слушая брань и крики Пряхина, но когда Алексей сказал это, повернул к нему усталое лицо.
– Замолчи, а? – попросил капитан.
Они замолчали оба.
Алексей думал про доктора, про его вопрос, единственная ли дочка у Пряхина, и про докторову дочку, которую не пожалел тиф, не захотел считаться, что у нее отец врач. Про Анатолия. Вон что выходит. Вчера с Нюрой все обрешили. Разве бы Нюра оставила мужа в очереди, не знай наверняка, что Алексей придет сюда и вернутся они вместе. И разве бы пустила Нюра Анатолия сдавать кровь, если бы не Катин тиф? Впрочем, кто мог остановить этого неистового капитана, если он на что-то решился? Скаженный какой-то.
Молча подошли к карусели.
– Гармонь-то у меня сегодня дома, – сказал Анатолий. – Сбегай, братишка!
– Может, и так сойдет? – поленился Пряхин.
– Нет, без музыки нельзя, – грустно произнес Анатолий и задумался. – Я вот думаю иногда, пустяками мы занимаемся, может, лучше к штампу, все-таки железки там для войны делают. А потом думаю – нет. Почитай, во всем городе музыка и веселье только у нас, на карусели.
Алексей хлопнул его по плечу, получил ключ, отправился к Анатолию домой.
Чтобы сократить путь, пошел через рынок. И нос к носу столкнулся с тетей Груней.
Снова занялось болью сердце: тетя Груня плакала в три ручья. Это какая же сволочь, какой мерзавец посмел обидеть ее? Алексея аж заколотило от злости.
– Кто? Кто? – выдавил он из себя, а тетя Груня все плакала, слова связать не могла. Потом рукой махнула и засмеялась. И снова заплакала.
Черт возьми, да что же такое? Ничего не поймешь: то плачет, то смеется. Не успокаиваясь, тетя Груня протянула Пряхину сумку – в ней баночка сметаны, а другой рукой за пазуху полезла и достала свиток денег – все сотенные, целый рулон.
– Ой, Алешенька, соколик, продала я пальто мужнее и сыновнее пальто, и шапки продала, и костюмы оба, никогда столько сразу не продавала, а денег-то, гляди, куча, кабы не потерять, и чего же я наде-елала, – снова слезами залилась. – Я ведь загадала, как продам, так уж тому и конец, не вернутся.
Пряхин схватил ее за руки.
– Чего наделала! – крикнул он. – Давай обратно. Покупателей найдем, вернем все назад!
– Не воротишь, – причитала тетя Груня, словно на могиле слезы свои проливала, – не найдешь, да и то ведь уж, наверное, нет соколиков моих дорогих, писем не шлют, значит, пропали без вести, лежат где-то в земле сырой, а тут девочка помирает, грех это, нельзя так, нелюдь я, что ли…
– Так и ты для Кати? – спросил ошарашенно Пряхин. И закричал отчаянно, толкая от себя тетю Груню: – Ну зачем же! Зачем! Я кровь сдал, купил ей, чего надо!
– Всю кровь не отдашь, – сказала тетя Груня, успокаиваясь сама, руку Алексея поглаживая. Как тогда, в госпитале. – Всю кровь не отдашь, а Катю мы спасем.
Глава четвертая
Пой, гармошка!
Пой, гармошка, играй, заливайся. Людям радость неси, отогревай душу.
Крутись, карусель, весели детишек: пусть слышится в городке ребячий смех.
Неизвестно, сколько там до победы еще, так пусть смех детский каждый день раздается. Пусть этот смех победу скорей принесет.
Господи! Ведь счастлив же он! Как счастлив! И не оттого, что живой остался, нет. Счастлив, что не один. Что тетя Груня с ним, Анатолий. И бабушка Ивановна с тремя девчонками тоже при нем.
Одинокий он был, страдал, когда Зинаида ушла, и чего, казалось ему, от войны ждать, одинокому человеку. Смерти?
Он ее не хотел, смерти, не жаждал, но готов к ней был, потому что смерть – это доля солдат, а война ему – на-ка! – счастье поднесла. Через горе и беду – счастье. Да с чем сравнится, с каким златом-серебром, с каким несметным богатством то, что тетя Груня и Анатолий сделали?
С какими такими кладами?
Верно говорил Анатолий – хорошо все-таки жить. Просто жить, не ожидая от судьбы никаких подарков. Просто крутить карусель эту, слышать ребячий смех. Знать, что ты не один, что ты нужен и что есть на земле люди, которые нужны тебе.
Вот говорят: любовь, любовь. Конечно, любовь все держит. Но не та, не любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине, а любовь человека к человеку. Это – высшее.
И он, Пряхин, любил женщину, Зинаиду, только обманула она его, и удавил Алексей эту любовь, сжал ее в кулак, растер в прах и на прах дунул. Что и говорить, непросто было ему, несладко, но перетерпел, перемог, сердце свое выжег.
Выжег, но жив остался. А без этой самой главной любви, без высшей любви человека к человеку, разве б выжить ему?
Да каждый шаг его проверь – все тому подтверждение.
Тетя Груня, утешительница, спасла его. Анатолий, гармонист веселый, силы прибавил и бодрость внушил. Девочка Маша руку ему дала, в ладонь его свою ладошку хрупкую положила. Лиза, средняя, картофельных лепешек принесла. Бабушка Ивановна, которой он такое горе принес, – и та простила… Да разве ж это не любовь людская?
Высшая любовь. Тут не близкий близкого любит – тут-то бы все понятно, – а чужой чужого. Мог бы и спрятаться от вины, возможности открывались, никто и слова худого не сказал, коли уехал бы он в Москву: мало ли чего не бывает, каких несчастий, а все выжить хотят. Но чтобы выжить, надо другому помочь, вот какое дело. Не себе кусок урвать, а другому протянуть. Тогда и выживешь. Вот какой закон. Странный вроде, непонятный тому, у кого души нет, но зато кто душу сохранил – тому очень даже понятный.
Отдай другому и сам получишь, вот что выходило у Пряхина. И, свои мысли проверяя, словно жизнь перетряхивая, переспрашивая себя – а верно ли, а так ли? – убеждался он, что путь этот единственный, что любовью человеческой жива душа любого и всякого, что жил он в эти трудные дни благодаря другим – их теплу и сердцу, а на сердце и тепло отвечать обязан тем же.
Так совесть велела.
Утром и вечером заскакивал Алексей в комнатку бабушки Ивановны, недоверчиво щупал лбы у девочек, справлялся, не поднялась ли температура, не появилась ли у кого сыпь, потом мчался к больнице, в роковое, тягостное место – проходную, читал списки, сдерживая дыхание.
Каждое утро и вечер перед глазами Пряхина возникал реестр незнакомых фамилий, черед горя и тоски, и дни его – с гармошкой и веселым ребячьим смехом – как бы окаймлялись трауром больничных бед.
О Кате не было ничего известно. И все-таки было. Ведь передачи, еду для нее брали, значит, она ела, а раз ела, то, выходит, поправлялась.
Однажды Алексей увидел чубатого паренька. Тот стоял у карусели, глубоко сунув руки в карманы брюк, нахохлившийся, грустный, похожий на воробья. Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
– Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
– Тиф, сам понимаешь. Заходи, – ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.
Ох, молодо – зелено! Только что паренек печалился, спрашивая о Кате, а через минуту глаза его светились детским счастьем, он хохотал, чуб трепыхался на ветру, и ни про какую Катю он уже не помнил, весь, до последней косточки, отдавшийся стремительному кружению.
Пряхин не осуждал паренька, напротив, ему нравились эти мгновения чужого и такого простого, такого наивного счастья.
А солнце над городком поднималось днем все выше, и никакого дела не было ему до войны, до беды, до голодухи. Выбираясь из сумерек фанерного барабана, Алексей жмурился в солнечном море, непроизвольно улыбался, потом строжал, полагая, что бессмысленная радость его неуместна, ни к чему, делился этой мыслью с Анатолием.
Гармонист обзывал его дураком.
– Если хочешь знать, – говорил капитан, – солнышко все разумеет. Почище нас с тобой. Война идет, а оно знает – скоро войне конец. И всем об этом сообщает. – Смеялся. – Ему же с высоты виднее!
– Слушай, мудрец, – спросил его однажды Пряхин, – с какого ты года?
– Родился я, – ответил гармонист, – седьмого ноября семнадцатого. По новому стилю. Человек нового мира.
– Что? – Пряхин выкатил глаза. Анатолий всегда вроде как пример ему подавал, казался Алексею если и не старше, то хотя бы ровесником, а ему двадцати восьми нет.
Новым взглядом окинул Пряхин гармониста. Это верно – черные очки и синие оспины на лице человека калечат, делают старше, но не может быть, чтоб настолько. Ну и досталось тебе, человек нового мира, хлебнул, видать, а ничего не говорит. Молчит. Орденов полная грудь, и хоть бы слово про войну, про фронт, про свое ранение.
– Так что ты на солнышко не греши, – веселился Анатолий. – Рассказывай лучше, что видишь.
Алексей присел на лошадку, начал свою речь, похожую на причитания тети Груни:
– Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, – и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили – стукнули, да и все, простое дело, – тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
– Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, – толкал в бок Анатолий, – ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое. Никак Пряхин глаз от Зинаиды отвести не может, от живота ее. Явилась в срамном виде, на сносях. К нему явилась.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
– Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек – глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
– Ничего, – через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: – Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет – верно он думал! – нет любви между мужчиной и женщиной – между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, – есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее – бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть…
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.
Крутись, карусель, весели детишек: пусть слышится в городке ребячий смех.
Неизвестно, сколько там до победы еще, так пусть смех детский каждый день раздается. Пусть этот смех победу скорей принесет.
Слышит Пряхин бодрый, озорной голос Анатолия, сам бревно свое толкает, крутит карусель и, закрытый от всех фанерной обшивкой, плачет, не стесняется.
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой…
Господи! Ведь счастлив же он! Как счастлив! И не оттого, что живой остался, нет. Счастлив, что не один. Что тетя Груня с ним, Анатолий. И бабушка Ивановна с тремя девчонками тоже при нем.
Одинокий он был, страдал, когда Зинаида ушла, и чего, казалось ему, от войны ждать, одинокому человеку. Смерти?
Он ее не хотел, смерти, не жаждал, но готов к ней был, потому что смерть – это доля солдат, а война ему – на-ка! – счастье поднесла. Через горе и беду – счастье. Да с чем сравнится, с каким златом-серебром, с каким несметным богатством то, что тетя Груня и Анатолий сделали?
С какими такими кладами?
Верно говорил Анатолий – хорошо все-таки жить. Просто жить, не ожидая от судьбы никаких подарков. Просто крутить карусель эту, слышать ребячий смех. Знать, что ты не один, что ты нужен и что есть на земле люди, которые нужны тебе.
Вот говорят: любовь, любовь. Конечно, любовь все держит. Но не та, не любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине, а любовь человека к человеку. Это – высшее.
И он, Пряхин, любил женщину, Зинаиду, только обманула она его, и удавил Алексей эту любовь, сжал ее в кулак, растер в прах и на прах дунул. Что и говорить, непросто было ему, несладко, но перетерпел, перемог, сердце свое выжег.
Выжег, но жив остался. А без этой самой главной любви, без высшей любви человека к человеку, разве б выжить ему?
Да каждый шаг его проверь – все тому подтверждение.
Тетя Груня, утешительница, спасла его. Анатолий, гармонист веселый, силы прибавил и бодрость внушил. Девочка Маша руку ему дала, в ладонь его свою ладошку хрупкую положила. Лиза, средняя, картофельных лепешек принесла. Бабушка Ивановна, которой он такое горе принес, – и та простила… Да разве ж это не любовь людская?
Высшая любовь. Тут не близкий близкого любит – тут-то бы все понятно, – а чужой чужого. Мог бы и спрятаться от вины, возможности открывались, никто и слова худого не сказал, коли уехал бы он в Москву: мало ли чего не бывает, каких несчастий, а все выжить хотят. Но чтобы выжить, надо другому помочь, вот какое дело. Не себе кусок урвать, а другому протянуть. Тогда и выживешь. Вот какой закон. Странный вроде, непонятный тому, у кого души нет, но зато кто душу сохранил – тому очень даже понятный.
Отдай другому и сам получишь, вот что выходило у Пряхина. И, свои мысли проверяя, словно жизнь перетряхивая, переспрашивая себя – а верно ли, а так ли? – убеждался он, что путь этот единственный, что любовью человеческой жива душа любого и всякого, что жил он в эти трудные дни благодаря другим – их теплу и сердцу, а на сердце и тепло отвечать обязан тем же.
Так совесть велела.
Утром и вечером заскакивал Алексей в комнатку бабушки Ивановны, недоверчиво щупал лбы у девочек, справлялся, не поднялась ли температура, не появилась ли у кого сыпь, потом мчался к больнице, в роковое, тягостное место – проходную, читал списки, сдерживая дыхание.
Каждое утро и вечер перед глазами Пряхина возникал реестр незнакомых фамилий, черед горя и тоски, и дни его – с гармошкой и веселым ребячьим смехом – как бы окаймлялись трауром больничных бед.
О Кате не было ничего известно. И все-таки было. Ведь передачи, еду для нее брали, значит, она ела, а раз ела, то, выходит, поправлялась.
Однажды Алексей увидел чубатого паренька. Тот стоял у карусели, глубоко сунув руки в карманы брюк, нахохлившийся, грустный, похожий на воробья. Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
– Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
– Тиф, сам понимаешь. Заходи, – ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.
Ох, молодо – зелено! Только что паренек печалился, спрашивая о Кате, а через минуту глаза его светились детским счастьем, он хохотал, чуб трепыхался на ветру, и ни про какую Катю он уже не помнил, весь, до последней косточки, отдавшийся стремительному кружению.
Пряхин не осуждал паренька, напротив, ему нравились эти мгновения чужого и такого простого, такого наивного счастья.
А солнце над городком поднималось днем все выше, и никакого дела не было ему до войны, до беды, до голодухи. Выбираясь из сумерек фанерного барабана, Алексей жмурился в солнечном море, непроизвольно улыбался, потом строжал, полагая, что бессмысленная радость его неуместна, ни к чему, делился этой мыслью с Анатолием.
Гармонист обзывал его дураком.
– Если хочешь знать, – говорил капитан, – солнышко все разумеет. Почище нас с тобой. Война идет, а оно знает – скоро войне конец. И всем об этом сообщает. – Смеялся. – Ему же с высоты виднее!
– Слушай, мудрец, – спросил его однажды Пряхин, – с какого ты года?
– Родился я, – ответил гармонист, – седьмого ноября семнадцатого. По новому стилю. Человек нового мира.
– Что? – Пряхин выкатил глаза. Анатолий всегда вроде как пример ему подавал, казался Алексею если и не старше, то хотя бы ровесником, а ему двадцати восьми нет.
Новым взглядом окинул Пряхин гармониста. Это верно – черные очки и синие оспины на лице человека калечат, делают старше, но не может быть, чтоб настолько. Ну и досталось тебе, человек нового мира, хлебнул, видать, а ничего не говорит. Молчит. Орденов полная грудь, и хоть бы слово про войну, про фронт, про свое ранение.
– Так что ты на солнышко не греши, – веселился Анатолий. – Рассказывай лучше, что видишь.
Алексей присел на лошадку, начал свою речь, похожую на причитания тети Груни:
– Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, – и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили – стукнули, да и все, простое дело, – тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
– Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, – толкал в бок Анатолий, – ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое. Никак Пряхин глаз от Зинаиды отвести не может, от живота ее. Явилась в срамном виде, на сносях. К нему явилась.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
– Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек – глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
– Ничего, – через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: – Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет – верно он думал! – нет любви между мужчиной и женщиной – между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, – есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее – бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть…
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.