Страница:
– К тебе! – ответила она. – А ты?
– К тебе, – сказал он, поднявшись и приближаясь к коляске.
Лена сидела под плащ-палаткой, наверное, отцовской, подол длинного платья промок до самых коленок, и лицо забрызгано каплями дождя, а руки по локоть в грязи, ведь ей приходилось крутить колеса.
– Что ты наделала? – кричал Федор. – Как ты сумела? По лестнице!
– Федя, я гигантская дура! – крикнула ему в ответ Лена. – Просто-таки великолепная дура!
– И я! – заорал он радостно. – А я дурак еще великолепнее!
Они хохотали, просто покатывались, слава богу, даже собак не было на улице, не то что людей, и никто не мог покрутить пальцем у виска. Был повод. По справедливости.
Еще смеясь, Федор наклонился, закутал плащ-палаткой ноги Лены, шутливо спрятал ее руки, развернул коляску и помчал ее к дому.
Они все смеялись. И умолкли только в подъезде.
– Ого! – сказала Лена. – Вниз я как-то скатилась. С помощью перил. А обратно?
– Дай ключ, – потребовал деловито Федор. Теперь-то ему все ясно было. Как себя вести. Как держаться. И вообще он понял, кто он такой. Как-то враз понял.
Он взял ключ, поднялся на второй этаж, отворил дверь Лениной квартиры. Спустился вниз и приказал ей:
– Держись за мою шею! Обеими руками.
– Да они грязные! – опять засмеялась Лена.
– Держись! – приказал Федор, и она обхватила его за шею, шепнув в ухо:
– Слушаю и повинуюсь!
Оттого, что она шепнула ему прямо в ухо и волосы ее касались щеки, Федору стало щекотно и смешно.
Он улыбнулся, подхватил ее на руки и понес вверх.
Лена оказалась легонькой, и Федор почувствовал себя как бы сильней.
– Сумасшедшая, – повторял он, шагая по лестнице. – Ну просто сумасшедшая… По лестнице, на коляске… В такой ливень…
Он шагал по ступенькам, бормотал притихшей Лене эти глупые слова и чувствовал, что какое-то тепло подкатывает к горлу и нежность к Ленке, к этой отчаянной девчонке, окатывает сердце горячей кровью.
– Сумасшедшая, – повторял он, – ну сумасшедшая… Ох, сумашайка…
Он внес ее в комнату и положил на диван. Когда он отстранился, Лена лежала побледневшая, с закрытыми глазами.
– Сумасшедшая! – позвал он тихонько. Лена не откликнулась. Федор испугался и окликнул ее погромче. Она молчала. Федор растерялся.
Он оглянулся, как бы ища глазами помощи, или лекарства, или еще чего-нибудь, потом наклонился к лицу Лены, чтобы услышать дыхание. Она дышала едва слышно. Федор успокоился и немножко отодвинулся. И вдруг она сказала, не открывая глаз:
– Поцелуй меня!
– Чего? – переспросил он, опешив.
– Дурачок, – ответила она, по-прежнему не открывая глаз.
Он помолчал, встал на колени перед диваном и прикоснулся к влажным и теплым губам.
– От тебя пахнет стружками, – прошептала она и открыла глаза.
– А от тебя дождем, – ответил он и поцеловал ее снова.
Она обняла его за шею, они целовали друг друга неумело и пылко и стали постепенно отплывать в туман, и окна, в которых стояла дождливая серость, засветились солнечным сиянием, пока она не спохватилась:
– Коляска!
Коляска стояла внизу, в подъезде, и дверь в квартиру была распахнута настежь. Федор с трудом поднялся на ноги и, глупо улыбаясь, отправился вниз.
Он принес коляску, запер дверь, вошел в комнату. Лена сидела на диване, сложив на пол мокрую плащ-палатку и отвернувшись в сторону.
– Лена! – шепнул Федор и снова приблизился к дивану.
– Что это с нами? – спросила она, покачав головой. – Какое-то затмение…
– Завтра затмение, – ответил шепотом Федор. – Солнечное затмение. – Он говорил, а она кивала в ответ после каждой фразы. – Я приду к тебе. Мы будем смотреть солнечное затмение.
Он поцеловал ее снова, она не отстранилась, но, когда Федор приблизился вновь, Лена закрылась ладошкой.
Ладошка была грязная – ведь Лена крутила руками колеса, когда ехала по грязи.
Федор схватил ее грязную руку и прижал к своей щеке.
Глаза его горели. Он смотрел на Лену ликующим взглядом, и она, потухшая было, улыбнулась ему такой же безмятежной улыбкой.
Мамуля ничего не заметила. Квартира была убрана, коляска протерта, платье тщательно выглажено и покоилось на плечиках в шифоньере – Федор оказался мастером на все руки. Но от папки, от него разве укроешься?
Первым делом он обнаружил стружку и подробно выспросил, откуда она взялась. Пришлось рассказать про одного знакомого. Отец промолчал, но несколько раз Лена ловила на себе его беспокойные взгляды.
А в нее, как нарочно, будто бес вселился. Она то принималась распевать во весь голос первое, что приходило – «Орлята учатся летать!», – то включала транзистор и под «Сентиментальный вальс» Чайковского кружилась в каталке по комнате, безбожно опаздывая, конечно, пыхтя от напряжения и срывая ногти, то принималась нюхать стружку, округляя глаза и глупо хихикая.
Потом она позвала папку и мамулю и принялась читать им Пушкина, то самое, неизвестное профанам стихотворение, которое теперь приобрело для нее новый смысл. Чтобы не выдать себя, она читала, дурачась, подвывая и гримасничая, не забывая, однако, следить за родителями.
– Ну хорошо, – сказал он, – ты влюбилась, это мне понятно. Познакомь.
– Завтра, – ответила Лена. – Кстати, завтра – затмение.
– Что? – испугался отец.
– Солнечное затмение. И мы будем его наблюдать. Папа, а как наблюдают солнечное затмение?
Отец растерялся.
– Через специальные астрономические приборы, наверное… Он у тебя что, астроном?
– Конечно, – ответила она серьезно, – и астроном, и философ, и голубевод, и еще многое чего.
Отец быстро подошел к окну, взглянул на голубятню, хлопнул себя по лбу.
– Как я сразу не допер! – воскликнул он. – Значит, Федька! Сын Американца.
– Не Федька, – рассердилась Лена, – а Федор. Какого американца?
Папка усмехнулся.
– Отца у него Джоном зовут, – сказал он, – так что твой приятель Федор Джонович.
– Да пусть хоть марсианин его отец, – засмеялась Лена. – Только бы дождя завтра не было.
Но утро вышло чудесное. Оказалось, что это суббота и родителям не надо идти на работу. Лена смутилась: Федор мог испугаться и не прийти.
Она нервно раскатывала по комнате, прислушиваясь к каждому шороху за окном: мало ли, Федор мог подать ей сигнал с голубятни. Но он не испугался. Послышался звонок, Лена кинулась к двери, но ее опередил папка.
Федор стоял на пороге принаряженный – в белой рубашке с короткими рукавами, в отутюженных брюках. Пушок на верхней губе намечал будущие усы, черные волосы крылом сползали на лоб, и Федор все время отбрасывал их назад.
– Здравствуйте, – сказал он бодро и перешагнул порог, не дожидаясь приглашения.
Папка провел его в комнату, тут же возникла мамуля, заморгала глазами, что-то силясь решить, какую-то свою задачу; покашливал, волнуясь, отец.
– Мы с вами знакомы, в общих чертах, – наконец проговорил он. – Я даже знаю, что вас зовут Федор.
– А вас Петр Силыч.
– Ну вот и познакомились, – засмеялась Лена и увидела, как облегченно улыбнулся папка. В самом деле, что произошло? Пришел человек, ее друг, и нечего папке покашливать, а мамуле моргать. Событие какое! Отец словно бы так же решил.
– А как вы будете наблюдать затмение? – спросил он.
Федор улыбнулся, полез в карман, аккуратно вынул что-то, завернутое в газетную бумагу. Это были два стекла, обыкновенные плоские стеклышки, закопченные на свече.
– Вот, – улыбнулся он смущенно, – сквозь них.
– Боже, как просто! – удивился отец. – Я думал, какой-нибудь прибор… Вообще, живя в мире сложного, мы совсем забываем о простом!
Федор взглянул на часы, и папка опять засуетился.
– Знаете, – воскликнул он, – Лена почти не бывает на улице. Давайте мы вывезем ее во двор, и там вы будете наблюдать ваше солнечное затмение.
– Почему ваше? – спросил, смущенно улыбнувшись, Федор.
Отец пожал плечами, смутился, закашлялся снова, извинился, принялся хлопотать, чтобы помочь Лене.
Когда они остались одни, Федор шумно вздохнул. Коляска стояла под окнами, возле голубятни, в окно на них то и дело поглядывали папка и мамуля, но все-таки они были одни.
Ноги Лены укутывал теплый плед, сама она была в шерстяной кофте, хотя солнце светило очень ярко.
Федор смотрел, как родители утепляли Лену под голубятней, и сказал с упреком, когда они ушли:
– А вчера в одном платье мчалась под дождем. Вот бы они узнали…
До затмения еще оставалось время, и Федор выпустил голубей. Птицы взвились в небо, и Лена, прищурясь и откинув голову, следила за их ликующим полетом.
– Как хорошо все-таки, Федя, – сказала она.
– Я их люблю, – ответил он.
– Я не про птиц. Я вообще. Жить хорошо. Даже если у тебя нет ног.
Федор посмотрел на нее строго.
– Зачем ты об этом?
– А о чем же, Феденька? – улыбнулась она. И шепнула: – Поцелуй меня! Ну! Я смотрю!
Она покосилась на окна, а Федор поцеловал куда-то возле уха и попросил:
– Не надо так.
– Как? – удивилась она.
– Лучше, как вчера.
Она взяла его за руку, ощутила ее шершавость. Сказала улыбаясь:
– Ах, Феденька, все это глупости. Ты вчера ушел, а я, дурочка, размечталась. И потом подумала: ну хорошо, раз так получилось, пусть будет. Все-таки целоваться хоть грустно, но приятно.
– А почему грустно? – улыбнулся Федя.
– Потому что бессмысленно. Это просто такие дни. Жизнь улыбается мне. А потом… ты встретишь нормальную девушку и забудешь про меня.
Федор ничего не ответил. Следил за своими голубями, за их полетом.
– Ты слышишь меня? – спросила она осторожно.
– Я не думал об этом, – ответил Федор.
– Подумай, – посоветовала она.
– Не хочу, – быстро сказал он.
Лена строго взглянула на Федора. «Вот ты какой, – подумала она, – не хочешь, а придется. – Это же решила повторить вслух, но промолчала. – Он ведь прав, раз не хочет думать. Ну и я не хочу».
Голуби кружили в бездонном небе, потом как будто замерли в нем и ринулись вниз. Что-то с ними стряслось. Белыми тенями промчались они рядом с Леной и Федором, влетели в голубятню и тревожно заворковали.
– Держи, – протянул Федор закопченное стеклышко.
Она прищурила глаз, но это вовсе не требовалось, – стекло было довольно большое.
Солнце сквозь него казалось ярко начищенным пятаком, красно-медным и очень близким. Руки грело его тепло, а через стекло оно было холодным.
Федор взглянул на часы.
– Сейчас, – сказал он, – следи внимательно.
Сперва Лена ничего не заметила. Потом солнечный край стал неровным, будто срубленным. И постепенно солнце стало походить на месяц.
Ветер стих, но Лену вдруг зазнобило. Федор удивленно смотрел на нее, а у девочки не попадал зуб на зуб. Он отложил стекло, взял ее за руку. Рука была как ледышка.
– Ты озябла? – спросил он тревожно. – Что с тобой? Что?
Но Лена не отрывалась от стеклышка. Тускнеющее солнце странно завораживало ее.
– Ничего! – сказала она. – Смотри! Пропустишь!
На улицу опускались стремительные сумерки. В тополях отчаянно орали напуганные вороны. И тут солнце исчезло. Вместо него в совершенно синем небе висело черное пятно. Голуби заворковали отчаянно, в полный голос, и Лена прошептала:
– Федя! Мне страшно!
И он снова взял ее за руку.
– Потерпи, – сказал он, – потерпи, сейчас кончится.
С минуту черное пятно, затмившее солнце, повисело в небе, потом край его засеребрился, и, словно обрадовавшись, тотчас дунул ветер. Сумерки посветлели. С каждым мгновением солнце освобождалось от страшной тени, потом снова стало медно-красным, и Лена бросила стекляшку. Раздался звон, и она смотрела на яркое солнце, и от яркости этой, от острой рези в глазах у нее вспыхнули слезы.
Голуби ворковали успокаивающе, вороны в тополях умолкли, и Лена почувствовала, что согревается.
Она повернулась к Федору. Он разглядывал ее испуганно.
– Что с тобой было? – спросил Федя.
Лена пожала плечами.
– Что-то было, – ответила она.
– Дурак, – сказал он, – зря я тебе его показал.
– Нет, – ответила Лена, – не зря. – И облегченно вздохнула. – Все-таки жить хорошо. На солнце смотреть. Но чтобы все понять, надо увидеть это пятно… Ты меня понимаешь?
Они долго молчали. Ветер шевелил высохшие травинки, шелестел в кустах, шумел тополиными листьями.
– Все беды – это солнечные затмения, – сказала Лена, – а жизнь – само солнце.
Из подъезда вышел папка. Подсел к ним. Попросил показать голубя.
Федор быстро поднялся в голубятню, тут же вернулся, дал Лене настороженного рыжего турмана, тот косил глазом, оглядывая новую хозяйку, вопросительно посматривал на Федора, открывал клюв, показывая острый розовый язычок, смешно дергал веком.
Лена слушала, как Федор рассказывает отцу про голубей, и почти ничего не слышала. Федор тоже не слышал себя. Он говорил, а сам смотрел на Лену. И Лена смотрела на него.
Федор себя корил на чем свет стоит, ругал последними словами: у мамки вон какая беда, а он, словно угорелый, к Лене бежит. Беда, беда в дом пришла, умом он это распрекрасно понимал, да вот фокус в чем – беда с его счастьем совпала, и счастье это, встречи с Леной, сама она, лицо ее, из памяти не выходящее, беду домашнюю решительно отстранили.
Корит он себя. На Лену смотрит, вдруг вспомнит про мамкину недостачу, сморгнет и забудет, снова одну Лену видит, только ее. А про батяню и думать перестал. Грех отцовский совсем в стороне. Беззаботно, конечно, так жить, бессовестно даже, но ничего Федор с собой поделать не может. О доме и вспоминает только, когда к нему подходит.
В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.
Вернулся Федор домой – боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни – хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!
Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому – что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.
– А что, – сказал, – я уж и впрямь такой, как думаете? – зашвыркал тряпкой дальше.
Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса – один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда – пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
– Да не убивайся ты раньше времени.
Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.
– Уже после времени, – сказала, давясь слезами. – Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.
– И слава богу! – сказал Федор.
– Чему радуешься?
– Ясности, – ответил он, – семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?
Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:
– Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!
Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.
– Сказанешь тоже! – Помолчал. Вспомнил отца. – Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.
– Не может быть, – сказала мама и засмеялась. – Не шутишь?
– Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.
Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку – овощи караулить.
– Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного – и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась – украла, мол, и все. Ладно – вступились люди добрые.
Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.
– Мам, – сказал неожиданно для себя даже, – перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.
– Ну и что? – сказала мать без интереса.
– Солнце пропало. Темно и жутко стало.
– Ну и что? – повторила мамка.
– Эта твоя беда как солнечное затмение, – улыбнулся он, вспомнив Лену. – Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.
Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:
– Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…
Федя засмеялся.
– Научили!
– Это кто же, интересно?
– Добрые люди.
– А есть они, – спросила мамка, задумавшись, – добрые-то люди?
– Сама же сказала, – удивился Федор, – добрые люди тебя защитили.
Мама склонила голову, кивнула.
– Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?
Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.
Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:
– Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.
– Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, – понурился батяня, потом голову вскинул. – Ну как, Тоня?
Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил – то ли себя, то ли всех их:
– Семь бед – один ответ.
Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.
– Ну, – поднялся он, отутюженный и чистый, – давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.
Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:
– Вот тебе сотня есть!
Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно – сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.
– Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?
– Выдержим, – засмеялся Федор, – еще как выдержим!
– Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.
Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:
– Сколько будет?
Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.
– Я виновный, – сказал он, – я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.
Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:
– Ну чего, Тонь?
– Гера! – воскликнула мамка. – Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!
Отец закурил. Руки у него тряслись – отчего, непонятно. Хрипло сказал:
– Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! – И засмеялся. – Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.
Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.
Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит – и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие – комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
– И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
– Ну что, – спросил седой пришедших, – допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу – каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно – маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
– Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
– Сотняга тут, – прохрипел Платонов.
– Ящик, – вздохнул Егор.
– Какой ящик? – спросила мамка.
– Этой, как ее…
– А ну прекрати, – оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: – Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.
Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.
И тут на пороге возник – у Федора аж дыхание перехватило – отец Лены Петр Силыч… Он кивнул, закашлялся смущенно в кулак и сказал:
– Я вот тут деньги принес.
– Но мы вас не знаем, – сказал батяня.
– Знаем, – сказал Федор и густо покраснел.
Лицо Лены стояло перед ним: огромные глаза и золотые волосы.
Друзья детства дружно обернулись к Федору, точно только его увидели. И батяня воззрился пораженно.
И мамка разглядывала, и на лице ее была написана какая-то мука. Что-то мучительно вспоминала.
Лена думала сначала, они на выпивку собирают, эти пьянчужки. Подъехала к окну, осторожно подвинула штору.
– Ежели Джонову Тоню посадят, грех нам всем на душу до конца дней, – сказал седой дядька. Они стояли у голубятни, шуршали деньгами.
– А помнишь, Ваня, когда Тоня сюда приехала? Как они поженились-то. Голенастая такая пацаночка, а теперь…
– Все мы теперь, – сказал третий и пошлепал лысого по голове.
Они рассмеялись, и Лена поняла. Вот, значит, про какую Тоню речь. И возмутилась: а Федор молчал!
Молчал? Она сама себя осадила. Вспомнила тот день. Ливень тот и глупый разговор. Разобиделась тогда, ах ты боже мой! А парень про себя сказал. Думал, хоть у меня нормально, если худо у него… Вот что… Мать, значит. Кто она у него? Продавщица?..
Ей было все равно, кто у Федора мать. Вон даже эти пьяницы собирают деньги, чтобы помочь, так разве она может сидеть спокойно?
– К тебе, – сказал он, поднявшись и приближаясь к коляске.
Лена сидела под плащ-палаткой, наверное, отцовской, подол длинного платья промок до самых коленок, и лицо забрызгано каплями дождя, а руки по локоть в грязи, ведь ей приходилось крутить колеса.
– Что ты наделала? – кричал Федор. – Как ты сумела? По лестнице!
– Федя, я гигантская дура! – крикнула ему в ответ Лена. – Просто-таки великолепная дура!
– И я! – заорал он радостно. – А я дурак еще великолепнее!
Они хохотали, просто покатывались, слава богу, даже собак не было на улице, не то что людей, и никто не мог покрутить пальцем у виска. Был повод. По справедливости.
Еще смеясь, Федор наклонился, закутал плащ-палаткой ноги Лены, шутливо спрятал ее руки, развернул коляску и помчал ее к дому.
Они все смеялись. И умолкли только в подъезде.
– Ого! – сказала Лена. – Вниз я как-то скатилась. С помощью перил. А обратно?
– Дай ключ, – потребовал деловито Федор. Теперь-то ему все ясно было. Как себя вести. Как держаться. И вообще он понял, кто он такой. Как-то враз понял.
Он взял ключ, поднялся на второй этаж, отворил дверь Лениной квартиры. Спустился вниз и приказал ей:
– Держись за мою шею! Обеими руками.
– Да они грязные! – опять засмеялась Лена.
– Держись! – приказал Федор, и она обхватила его за шею, шепнув в ухо:
– Слушаю и повинуюсь!
Оттого, что она шепнула ему прямо в ухо и волосы ее касались щеки, Федору стало щекотно и смешно.
Он улыбнулся, подхватил ее на руки и понес вверх.
Лена оказалась легонькой, и Федор почувствовал себя как бы сильней.
– Сумасшедшая, – повторял он, шагая по лестнице. – Ну просто сумасшедшая… По лестнице, на коляске… В такой ливень…
Он шагал по ступенькам, бормотал притихшей Лене эти глупые слова и чувствовал, что какое-то тепло подкатывает к горлу и нежность к Ленке, к этой отчаянной девчонке, окатывает сердце горячей кровью.
– Сумасшедшая, – повторял он, – ну сумасшедшая… Ох, сумашайка…
Он внес ее в комнату и положил на диван. Когда он отстранился, Лена лежала побледневшая, с закрытыми глазами.
– Сумасшедшая! – позвал он тихонько. Лена не откликнулась. Федор испугался и окликнул ее погромче. Она молчала. Федор растерялся.
Он оглянулся, как бы ища глазами помощи, или лекарства, или еще чего-нибудь, потом наклонился к лицу Лены, чтобы услышать дыхание. Она дышала едва слышно. Федор успокоился и немножко отодвинулся. И вдруг она сказала, не открывая глаз:
– Поцелуй меня!
– Чего? – переспросил он, опешив.
– Дурачок, – ответила она, по-прежнему не открывая глаз.
Он помолчал, встал на колени перед диваном и прикоснулся к влажным и теплым губам.
– От тебя пахнет стружками, – прошептала она и открыла глаза.
– А от тебя дождем, – ответил он и поцеловал ее снова.
Она обняла его за шею, они целовали друг друга неумело и пылко и стали постепенно отплывать в туман, и окна, в которых стояла дождливая серость, засветились солнечным сиянием, пока она не спохватилась:
– Коляска!
Коляска стояла внизу, в подъезде, и дверь в квартиру была распахнута настежь. Федор с трудом поднялся на ноги и, глупо улыбаясь, отправился вниз.
Он принес коляску, запер дверь, вошел в комнату. Лена сидела на диване, сложив на пол мокрую плащ-палатку и отвернувшись в сторону.
– Лена! – шепнул Федор и снова приблизился к дивану.
– Что это с нами? – спросила она, покачав головой. – Какое-то затмение…
– Завтра затмение, – ответил шепотом Федор. – Солнечное затмение. – Он говорил, а она кивала в ответ после каждой фразы. – Я приду к тебе. Мы будем смотреть солнечное затмение.
Он поцеловал ее снова, она не отстранилась, но, когда Федор приблизился вновь, Лена закрылась ладошкой.
Ладошка была грязная – ведь Лена крутила руками колеса, когда ехала по грязи.
Федор схватил ее грязную руку и прижал к своей щеке.
Глаза его горели. Он смотрел на Лену ликующим взглядом, и она, потухшая было, улыбнулась ему такой же безмятежной улыбкой.
Мамуля ничего не заметила. Квартира была убрана, коляска протерта, платье тщательно выглажено и покоилось на плечиках в шифоньере – Федор оказался мастером на все руки. Но от папки, от него разве укроешься?
Первым делом он обнаружил стружку и подробно выспросил, откуда она взялась. Пришлось рассказать про одного знакомого. Отец промолчал, но несколько раз Лена ловила на себе его беспокойные взгляды.
А в нее, как нарочно, будто бес вселился. Она то принималась распевать во весь голос первое, что приходило – «Орлята учатся летать!», – то включала транзистор и под «Сентиментальный вальс» Чайковского кружилась в каталке по комнате, безбожно опаздывая, конечно, пыхтя от напряжения и срывая ногти, то принималась нюхать стружку, округляя глаза и глупо хихикая.
Потом она позвала папку и мамулю и принялась читать им Пушкина, то самое, неизвестное профанам стихотворение, которое теперь приобрело для нее новый смысл. Чтобы не выдать себя, она читала, дурачась, подвывая и гримасничая, не забывая, однако, следить за родителями.
Когда она кончила, мамуля поаплодировала ей и убежала на кухню, а отец вздохнул и еще раз пристально оглядел Лену.
Кляну коварные старанья
Преступной юности моей
И встреч условных ожиданья
В садах, в безмолвии ночей.
– Ну хорошо, – сказал он, – ты влюбилась, это мне понятно. Познакомь.
– Завтра, – ответила Лена. – Кстати, завтра – затмение.
– Что? – испугался отец.
– Солнечное затмение. И мы будем его наблюдать. Папа, а как наблюдают солнечное затмение?
Отец растерялся.
– Через специальные астрономические приборы, наверное… Он у тебя что, астроном?
– Конечно, – ответила она серьезно, – и астроном, и философ, и голубевод, и еще многое чего.
Отец быстро подошел к окну, взглянул на голубятню, хлопнул себя по лбу.
– Как я сразу не допер! – воскликнул он. – Значит, Федька! Сын Американца.
– Не Федька, – рассердилась Лена, – а Федор. Какого американца?
Папка усмехнулся.
– Отца у него Джоном зовут, – сказал он, – так что твой приятель Федор Джонович.
– Да пусть хоть марсианин его отец, – засмеялась Лена. – Только бы дождя завтра не было.
Но утро вышло чудесное. Оказалось, что это суббота и родителям не надо идти на работу. Лена смутилась: Федор мог испугаться и не прийти.
Она нервно раскатывала по комнате, прислушиваясь к каждому шороху за окном: мало ли, Федор мог подать ей сигнал с голубятни. Но он не испугался. Послышался звонок, Лена кинулась к двери, но ее опередил папка.
Федор стоял на пороге принаряженный – в белой рубашке с короткими рукавами, в отутюженных брюках. Пушок на верхней губе намечал будущие усы, черные волосы крылом сползали на лоб, и Федор все время отбрасывал их назад.
– Здравствуйте, – сказал он бодро и перешагнул порог, не дожидаясь приглашения.
Папка провел его в комнату, тут же возникла мамуля, заморгала глазами, что-то силясь решить, какую-то свою задачу; покашливал, волнуясь, отец.
– Мы с вами знакомы, в общих чертах, – наконец проговорил он. – Я даже знаю, что вас зовут Федор.
– А вас Петр Силыч.
– Ну вот и познакомились, – засмеялась Лена и увидела, как облегченно улыбнулся папка. В самом деле, что произошло? Пришел человек, ее друг, и нечего папке покашливать, а мамуле моргать. Событие какое! Отец словно бы так же решил.
– А как вы будете наблюдать затмение? – спросил он.
Федор улыбнулся, полез в карман, аккуратно вынул что-то, завернутое в газетную бумагу. Это были два стекла, обыкновенные плоские стеклышки, закопченные на свече.
– Вот, – улыбнулся он смущенно, – сквозь них.
– Боже, как просто! – удивился отец. – Я думал, какой-нибудь прибор… Вообще, живя в мире сложного, мы совсем забываем о простом!
Федор взглянул на часы, и папка опять засуетился.
– Знаете, – воскликнул он, – Лена почти не бывает на улице. Давайте мы вывезем ее во двор, и там вы будете наблюдать ваше солнечное затмение.
– Почему ваше? – спросил, смущенно улыбнувшись, Федор.
Отец пожал плечами, смутился, закашлялся снова, извинился, принялся хлопотать, чтобы помочь Лене.
Когда они остались одни, Федор шумно вздохнул. Коляска стояла под окнами, возле голубятни, в окно на них то и дело поглядывали папка и мамуля, но все-таки они были одни.
Ноги Лены укутывал теплый плед, сама она была в шерстяной кофте, хотя солнце светило очень ярко.
Федор смотрел, как родители утепляли Лену под голубятней, и сказал с упреком, когда они ушли:
– А вчера в одном платье мчалась под дождем. Вот бы они узнали…
До затмения еще оставалось время, и Федор выпустил голубей. Птицы взвились в небо, и Лена, прищурясь и откинув голову, следила за их ликующим полетом.
– Как хорошо все-таки, Федя, – сказала она.
– Я их люблю, – ответил он.
– Я не про птиц. Я вообще. Жить хорошо. Даже если у тебя нет ног.
Федор посмотрел на нее строго.
– Зачем ты об этом?
– А о чем же, Феденька? – улыбнулась она. И шепнула: – Поцелуй меня! Ну! Я смотрю!
Она покосилась на окна, а Федор поцеловал куда-то возле уха и попросил:
– Не надо так.
– Как? – удивилась она.
– Лучше, как вчера.
Она взяла его за руку, ощутила ее шершавость. Сказала улыбаясь:
– Ах, Феденька, все это глупости. Ты вчера ушел, а я, дурочка, размечталась. И потом подумала: ну хорошо, раз так получилось, пусть будет. Все-таки целоваться хоть грустно, но приятно.
– А почему грустно? – улыбнулся Федя.
– Потому что бессмысленно. Это просто такие дни. Жизнь улыбается мне. А потом… ты встретишь нормальную девушку и забудешь про меня.
Федор ничего не ответил. Следил за своими голубями, за их полетом.
– Ты слышишь меня? – спросила она осторожно.
– Я не думал об этом, – ответил Федор.
– Подумай, – посоветовала она.
– Не хочу, – быстро сказал он.
Лена строго взглянула на Федора. «Вот ты какой, – подумала она, – не хочешь, а придется. – Это же решила повторить вслух, но промолчала. – Он ведь прав, раз не хочет думать. Ну и я не хочу».
Голуби кружили в бездонном небе, потом как будто замерли в нем и ринулись вниз. Что-то с ними стряслось. Белыми тенями промчались они рядом с Леной и Федором, влетели в голубятню и тревожно заворковали.
– Держи, – протянул Федор закопченное стеклышко.
Она прищурила глаз, но это вовсе не требовалось, – стекло было довольно большое.
Солнце сквозь него казалось ярко начищенным пятаком, красно-медным и очень близким. Руки грело его тепло, а через стекло оно было холодным.
Федор взглянул на часы.
– Сейчас, – сказал он, – следи внимательно.
Сперва Лена ничего не заметила. Потом солнечный край стал неровным, будто срубленным. И постепенно солнце стало походить на месяц.
Ветер стих, но Лену вдруг зазнобило. Федор удивленно смотрел на нее, а у девочки не попадал зуб на зуб. Он отложил стекло, взял ее за руку. Рука была как ледышка.
– Ты озябла? – спросил он тревожно. – Что с тобой? Что?
Но Лена не отрывалась от стеклышка. Тускнеющее солнце странно завораживало ее.
– Ничего! – сказала она. – Смотри! Пропустишь!
На улицу опускались стремительные сумерки. В тополях отчаянно орали напуганные вороны. И тут солнце исчезло. Вместо него в совершенно синем небе висело черное пятно. Голуби заворковали отчаянно, в полный голос, и Лена прошептала:
– Федя! Мне страшно!
И он снова взял ее за руку.
– Потерпи, – сказал он, – потерпи, сейчас кончится.
С минуту черное пятно, затмившее солнце, повисело в небе, потом край его засеребрился, и, словно обрадовавшись, тотчас дунул ветер. Сумерки посветлели. С каждым мгновением солнце освобождалось от страшной тени, потом снова стало медно-красным, и Лена бросила стекляшку. Раздался звон, и она смотрела на яркое солнце, и от яркости этой, от острой рези в глазах у нее вспыхнули слезы.
Голуби ворковали успокаивающе, вороны в тополях умолкли, и Лена почувствовала, что согревается.
Она повернулась к Федору. Он разглядывал ее испуганно.
– Что с тобой было? – спросил Федя.
Лена пожала плечами.
– Что-то было, – ответила она.
– Дурак, – сказал он, – зря я тебе его показал.
– Нет, – ответила Лена, – не зря. – И облегченно вздохнула. – Все-таки жить хорошо. На солнце смотреть. Но чтобы все понять, надо увидеть это пятно… Ты меня понимаешь?
Они долго молчали. Ветер шевелил высохшие травинки, шелестел в кустах, шумел тополиными листьями.
– Все беды – это солнечные затмения, – сказала Лена, – а жизнь – само солнце.
Из подъезда вышел папка. Подсел к ним. Попросил показать голубя.
Федор быстро поднялся в голубятню, тут же вернулся, дал Лене настороженного рыжего турмана, тот косил глазом, оглядывая новую хозяйку, вопросительно посматривал на Федора, открывал клюв, показывая острый розовый язычок, смешно дергал веком.
Лена слушала, как Федор рассказывает отцу про голубей, и почти ничего не слышала. Федор тоже не слышал себя. Он говорил, а сам смотрел на Лену. И Лена смотрела на него.
Федор себя корил на чем свет стоит, ругал последними словами: у мамки вон какая беда, а он, словно угорелый, к Лене бежит. Беда, беда в дом пришла, умом он это распрекрасно понимал, да вот фокус в чем – беда с его счастьем совпала, и счастье это, встречи с Леной, сама она, лицо ее, из памяти не выходящее, беду домашнюю решительно отстранили.
Корит он себя. На Лену смотрит, вдруг вспомнит про мамкину недостачу, сморгнет и забудет, снова одну Лену видит, только ее. А про батяню и думать перестал. Грех отцовский совсем в стороне. Беззаботно, конечно, так жить, бессовестно даже, но ничего Федор с собой поделать не может. О доме и вспоминает только, когда к нему подходит.
В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.
Вернулся Федор домой – боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни – хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!
Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому – что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.
– А что, – сказал, – я уж и впрямь такой, как думаете? – зашвыркал тряпкой дальше.
Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса – один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда – пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
– Да не убивайся ты раньше времени.
Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.
– Уже после времени, – сказала, давясь слезами. – Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.
– И слава богу! – сказал Федор.
– Чему радуешься?
– Ясности, – ответил он, – семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?
Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:
– Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!
Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.
– Сказанешь тоже! – Помолчал. Вспомнил отца. – Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.
– Не может быть, – сказала мама и засмеялась. – Не шутишь?
– Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.
Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку – овощи караулить.
– Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного – и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась – украла, мол, и все. Ладно – вступились люди добрые.
Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.
– Мам, – сказал неожиданно для себя даже, – перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.
– Ну и что? – сказала мать без интереса.
– Солнце пропало. Темно и жутко стало.
– Ну и что? – повторила мамка.
– Эта твоя беда как солнечное затмение, – улыбнулся он, вспомнив Лену. – Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.
Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:
– Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…
Федя засмеялся.
– Научили!
– Это кто же, интересно?
– Добрые люди.
– А есть они, – спросила мамка, задумавшись, – добрые-то люди?
– Сама же сказала, – удивился Федор, – добрые люди тебя защитили.
Мама склонила голову, кивнула.
– Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?
Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.
Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:
– Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.
– Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, – понурился батяня, потом голову вскинул. – Ну как, Тоня?
Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил – то ли себя, то ли всех их:
– Семь бед – один ответ.
Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.
– Ну, – поднялся он, отутюженный и чистый, – давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.
Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:
– Вот тебе сотня есть!
Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно – сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.
– Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?
– Выдержим, – засмеялся Федор, – еще как выдержим!
– Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.
Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:
– Сколько будет?
Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.
– Я виновный, – сказал он, – я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.
Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:
– Ну чего, Тонь?
– Гера! – воскликнула мамка. – Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!
Отец закурил. Руки у него тряслись – отчего, непонятно. Хрипло сказал:
– Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! – И засмеялся. – Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.
Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.
Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит – и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие – комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
– И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
– Ну что, – спросил седой пришедших, – допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу – каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно – маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
– Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
– Сотняга тут, – прохрипел Платонов.
– Ящик, – вздохнул Егор.
– Какой ящик? – спросила мамка.
– Этой, как ее…
– А ну прекрати, – оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: – Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.
Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.
И тут на пороге возник – у Федора аж дыхание перехватило – отец Лены Петр Силыч… Он кивнул, закашлялся смущенно в кулак и сказал:
– Я вот тут деньги принес.
– Но мы вас не знаем, – сказал батяня.
– Знаем, – сказал Федор и густо покраснел.
Лицо Лены стояло перед ним: огромные глаза и золотые волосы.
Друзья детства дружно обернулись к Федору, точно только его увидели. И батяня воззрился пораженно.
И мамка разглядывала, и на лице ее была написана какая-то мука. Что-то мучительно вспоминала.
Лена думала сначала, они на выпивку собирают, эти пьянчужки. Подъехала к окну, осторожно подвинула штору.
– Ежели Джонову Тоню посадят, грех нам всем на душу до конца дней, – сказал седой дядька. Они стояли у голубятни, шуршали деньгами.
– А помнишь, Ваня, когда Тоня сюда приехала? Как они поженились-то. Голенастая такая пацаночка, а теперь…
– Все мы теперь, – сказал третий и пошлепал лысого по голове.
Они рассмеялись, и Лена поняла. Вот, значит, про какую Тоню речь. И возмутилась: а Федор молчал!
Молчал? Она сама себя осадила. Вспомнила тот день. Ливень тот и глупый разговор. Разобиделась тогда, ах ты боже мой! А парень про себя сказал. Думал, хоть у меня нормально, если худо у него… Вот что… Мать, значит. Кто она у него? Продавщица?..
Ей было все равно, кто у Федора мать. Вон даже эти пьяницы собирают деньги, чтобы помочь, так разве она может сидеть спокойно?