Любил ли он ее? Нет, сравнение с клубком неправомерно: конечно, любил. Только он с равной силой мог полюбить любую другую, я уверена в этом. Ах, какая я дура была, ведь мне следовало незаметно, деликатно, ни на йоту не нарушая правил порядочности и морали, подвести Сашку за руку, как ребенка, к хорошей девочке из моих закулисных любимиц — сколько их было, добрых, милых, умных, ставших потом любимыми и любящими, но я прозевала, прохлопала ушами — возникла Ирина, приметила мое неудовольствие, вступила в борьбу и выиграла ее, отняв у меня Сашу.
   В конце второго курса он привел ее за кулисы, все лето я переубеждала сына, а на третьем, поздней осенью, они поженились.
   Теперь-то я понимаю, как нерасчетливо она ошиблась, какую непростительную роскошь позволила себе, вступив в борьбу с какой-то неимущей библиотекаршей за бесхарактерного парня. Ирина чувствовала себя победительницей, я считала себя побежденной, но победа обернулась поражением, а ее крах не сделал меня победившей. Иринина амбиция обошлась ей вон каким крюком по жизненной дорожке — в полтора десятилетия!
   Но оставим ее. Одержав надо мной победу, приняв из моих рук свадебные гвоздики, кукла с пепельными волосами потеряла ко мне всякий интерес.
   Мы жили все вместе в маленькой квартирке — одна комната молодоженов, другая наша с Алей, и через неделю после свадьбы куколка увидела, что такое припадок эпилепсии — во всей его жуткой красе. Моя Аля явилась на свет с родовой травмой, ничего не говорила, только мычала, да еще судьба добавила эту болезнь. На сундуке в нашей комнате часто ночевала Мария, Алина нянька, санитарка, медсестра — все сразу, и Ирина крепко задумалась, вляпавшись в удобства похуже общежитских. Во всей семейке настоящей тягловой лошадью была одна я, но какое из меня тягло — сто рублей! — картошечка, капустка, редко котлеты и интеллигентская опрятность бедной обстановки, граничившей с нищетой.
   Ирина приехала из районного городка, отец ее попивал, заведуя бытовым комбинатом, мать когда-то была хорошей портнихой, теперь сидела на пенсии, так что помогали они дочке скудновато, вот только мать обшивала Ирину с головы до пят. При ограниченных средствах Ирина владела по меньшей мере дюжиной платьев, и их число неизменно прибавлялось. Позже я догадалась, что и это было продуманной подробностью.
   Итак, Ирина задумалась — в ту пору она утратила интерес к гардеробу, была тиха, приветлива, терпима, даже жалела Алечку, и та благодарно мычала ей в ответ, слюнявя подбородок, — почти ровесница Ирине, ровесница, лишенная сознания.
   Эта ласковость к Але была, пожалуй, единственным искренним чувством моей невестки. Аля ничего не могла ей дать, она не была выгодной ни с какой стороны, и все же Ирина дружила с ней, если мимолетные ласки — касание рукой головы, поцелуй в лоб, помощь, когда та одевается, — можно назвать дружбой.
   Я уж потом, много лет спустя, подумала, что все зависит от окружающих обстоятельств, и даже самый корыстный и расчетливый человек становится нормальным — бескорыстным и нерасчетливым, — если он сталкивается с кем-то, из кого нельзя извлечь выгоду. Вот, например, с больным. Вся система корыстолюбца отказывает, когда он встретится с неразумным, кого не надо объезжать по кривой, стараться обхитрить, замаслить — все бессмысленно, и когда рухнут надстройки, наверное, еще и возведенные-то с трудом и усилиями, остается просто человек. Его жалость, его сострадание — чувства, с которыми он рожден на белый свет.
   Странная мысль: может, надо лечить этих здоровых хитроумцев обществом больных, лишенных здравого сознания?
   Итак, Ирина притихла. Впрочем, я перебираю, даже наговариваю на нее. Что я знала о ней тогда? Целуется с мальчишками в аудиториях? Так сделаем существенную поправку: целовалась. До встречи с Сашей. Победила меня? Да и пусть, если у них есть чувство.
   Если есть. Об эту мысль я всегда больно ударялась. Материнское сердце уступчиво и может поверить любой подделке, лишь бы ребенку было хорошо. Но дело в том, что мое сердце было не вполне материнским. Не значит холодней, нет, просто в нем жила еще и рассудочность.
   Неужели она любит его, спрашивала я себя без конца. Дай-то бог, дай-то.
   И все же сомневалась, сомневалась.
 
   Она — куколка, Саша — ниже ее, сухощав, правда, красив, лицо обманчиво мужественное, внешне есть что-то общее с суперменами из американских фильмов, только вот в глазах мягкость и отсвет сердечного тепла. Но это лишь с виду он мужественный и сильный, на самом деле Саша добрый, бесхарактерный, слишком послушный.
   Мне кажется порой, будто он что-то помнит или силится вспомнить, но если даже и не помнит, то чувствует бывшую, ушедшую в прошлое беду. Саша часто и глубоко задумывается, может просидеть, глядя в одну точку, час, а то и больше, и окликнешь его не раз, пока услышит, но, услышав, еще не сразу приходит в себя: моргает глазами, озирается, словно не понимает, где он и зачем тут оказался. Какой-то испуг постоянно присутствует на его лице.
   Когда он был ребенком, ему часто доставалось от сверстников — у детей чувства более первобытные, животные, и задеть слабого, а не сильного — в природе первичных вещей. Сначала Саша плакал, боялся выходить на улицу, в средних классах как-то приспособился, и уже в десятом, с большим опозданием, я поняла, что он научился приноравливаться к сильным, соглашаться с ними всегда и во всем.
   Я это глубоко переживала, затем успокоилась. В университете были иные, братские, нравы, в третьей комнате он числился гуманистом и добряком, и вовсе не потому, что я его мать. Но вот приспосабливаться не разучился.
   Он прилип к Ирине, как настоящий теленок, начисто забыв обо мне. Привязчивость — доброе чувство, но только в том случае, если не ранит других. Привязчивость Саши ранила меня, но я молчала. Из комнаты молодых слышалось воркование, я перехватывала взгляды Ирины, уже не ликующие, а изнуренные, вполне естественно — ревновала и без конца думала о том, что привязанность к одному может обернуться предательством по отношению к другому, а после и к самому себе. Слишком привязчивые люди быстро надоедают.
   Они были полной противоположностью друг другу. Саша учился на физическом, но по характеру оказался гуманитарием — уж я-то навидалась их! Неорганизованным, необязательным, ленивым, не выполняющим заданий к важным семинарам. Но ведь точные дисциплины не терпят провалов! К третьему курсу он захромал по всем предметам и едва, на троечку, да и то за счет материнского авторитета, наконец защитился, вызвав мой облегченный вздох.
   Ирина училась на филологическом — испанский язык и литература, — но отличалась математическим складом ума и какой-то металлической логикой. Была отличницей, без конца читала книги на испанском, дважды за три года жизни под одной крышей со мной проштудировала в подлиннике «Дон Кихота», и мне казалось, великий роман помог ей до конца овладеть донкихотским характером Саши.
   В ее учении был какой-то тракторный напор, мужская мощь и адово терпение. Теряя справедливость, я называла про себя ее упорство крестьянским, хотя к крестьянству Ирина не имела никакого отношения, и вместо того, чтобы радоваться успехам невестки, боялась их.
   Великая вещь — бабья интуиция! Боялась я ее успехов, чувствовала, забьет она Сашку, забьет, как забивает крыльями сильная птица слабую, и тогда всему придет конец. Всему!
   Кто бы знал мою молодость, кто бы знал, как достался мне Саша при больной-то Але!
   После смерти Женечки, моей незабвенной, несчастливой, любимой сестрички, тут же свалился Саша. Я привела его из детского сада, вернувшись с похорон, он был весел, по крайней мере обычен, а к вечеру полыхал, как огонек, я меняла ему компрессы, хватала на руки маленькую Алю, слышала ее мычание и рыдала, рыдала, давясь своей бедой. Господи! За что такое! Я одна, с двумя детьми, Аля навеки больна, Женечка, как ты могла!..
   Саше было три года, когда не стало Женечки, и он перенес странную, многодневную, без диагноза, лихорадку, будто, не в силах понять умом, пережил потерю всем своим существом. Я выходила его любовью и своим страданием и в бессонные ночи приняла главное решение: уехать из Москвы, обменять наши комнаты в коммуналке на любой угол в любом другом городе, все равно каком, лишь бы подальше. Соседки по коридору советовали расстаться с детьми, хотя бы уж с Алей-то, это не грех, разве можно, мол, назвать грехом разумный, праведный поступок.
   Но я не могла! Представляла, как сдаю кому-то чужому Алечку, нашу беду, наше страдание, — и душа переворачивалась, — нет, нет! Пусть лучше этот крест на всю жизнь, до конца, может, и пожалею когда, но лишь на секунду, чтоб тут же себя и выручить, душу свою.
   И чтобы ничто ни о чем не напоминало, я уехала из Москвы, оформив все положенные документы. Даже ни разу не написала московским соседкам. Обрезала все ниточки — для Саши, прежде всего для него.
   В новом городе судьба послала мне Марию.
   Она служила санитаркой в больнице, была смышленой, расторопной и вполне справилась бы с обязанностями медсестры, но подкатил возраст, Мария вышла на пенсию, тосковала одинешенька и тут встретилась со мной. Аля болела тогда, лежала в больнице, библиотечные подруги прогнали меня к ней, я сидела в палате, и тут вошла благодетельница моя — заскучала без работы, мы разговорились, и Мария пришла к нам. Я не могла платить ей много, плата была неправдоподобно символической — двадцатка! — да и ту Мария немедля возвращала в виде гостинцев для Али или провизии на общий стол. Мы жили одной семьей, и я до сих пор боготворю даже саму память о Марии, хранительнице моей.
   Доброта старушечья, женское милосердие, жалостливость, подмога трясущихся старческих рук! Да есть ли слова такие, чтобы воспеть их достойно! Отлюбившие, отработавшие, переделавшие на земле все свои дела, заслужившие покой и тишину, сколько же эти старые женщины творят еще добра, пеленая правнуков своих, а то и вовсе чужих детей, стирая бельишко, водя утюгом, стоя возле кастрюль на кухне или в знобких и суетных магазинных очередях! И еще при этом стыдятся себя, переживают, как бы кого не утрудить, не помешать молодым, как бы добраться до могилы неслышнее да небеспокойнее для других.
   Помню руки Марии — две плоские палочки, увитые голубой вязью вен. Я боялась за них, мне казалось, она упадет, поскользнется ненароком и переломает их, а это для старого человека конец. Но нет! Мария и поскальзывалась, и падала, и таскала авоськи — вены только гуще синели, а она улыбалась, всегда веселая, с вечной приговоркой: «Лико, девки!»
   «Лико, девки, солнышко раскраснелося!», «Лико, девки, небушко-то баское!», «Лико, дожжына припустил, акиян!»
   Мне бы, мне бы такого жизнелюбия, как у Марии! Тяжко без нее. Голо без моей спасительницы, доброго ангела, бескорыстной души. Приткнуться бы сейчас к ней, к иссохшей ее груди, завыть во весь голос, вывернуться до донышка, отдать ей половину своей беды, глядишь, найдет она такое словечко, какого ты для себя не знаешь, погладит, как малую, по щеке, не успокоит, а вздохнет враз с тобой, и если не облегчение подступит — какое тут облегчение! — то, может, смирение найдет, покорность неведомой воле, решившей так, как решено, ведь без смирения и покорства тягостно быть.
   Когда впереди тебя есть в жизни близкий человек постарше, ты чувствуешь себя защищенным, укрытым от беды, а не стало его, и сознаешь: следующий — ты, могильная сырость дохнула в лицо, некем тебе укрыться и защититься, дальше по миру иди сам, шествуй под всеми ветрами, покуда хватит сил.
   И нету впереди тебя Марии!..
   Саша переболел, кажется, всем, что положено и не положено детям: скарлатиной, корью, дифтерией, воспалением легких, еще и двусторонним, — детский сад щедро одаривал его болячками, а неутомимая Мария спасала теплом маленькой квартирки, снадобьями и собственной щедрой душой.
   Я? Я страдала вместе с детьми, вдвойне страдала, что днем вдали от них, на работе, и Марии одной достается — как матери или бабушке.
   Она единственная знала мою тайну — ей я могла доверить все, — и, думаю, именно за нее любила меня и жалела:
   — Лико, девка, ить ты прямо пресвятая дева богородица!
   Я смеялась, махала рукой.
   — А чо! — смеялась Мария. — Та ведь бога-то родила, как и ты, от непорочного зачатия. Лико, девка, это большая редкость ныне, чтоб мать была нерожалая!
   Нерожалая мать — вот ведь какое выдумала моя благодетельница!
 
   Итак, Саша окончил на тройки и стал по распределению учителем в школе, зато наша отличница осталась вообще без работы — свободный диплом, в испанистах город не нуждался. Удар получился двойной, основательный, и хотя все мы готовились к подобному варианту, Ирина растерялась.
   Еще прежде я вслух удивлялась ее выбору — зачем, почему непременно испанский? В школах нашего города его тогда не учили, три или четыре университетские испанистки смахивали на белых ворон, судорожно держались за свои места, боялись всего, даже ходили как-то особняком, всегда кучкой — жалкие на вид, никому не нужные, неизвестно для чего существующие. Несколько раз возникали слухи, что испанскую группу прихлопнут, но ее почему-то не прихлопывали. С Испанией в ту пору у нас отношений не было, а Латинская Америка казалась неправдоподобно далекой, и если уж потребуется малое число знатоков, то не из нашего же университета, а из Москвы и Ленинграда. Так что Иринин трактор увяз в непроходимом болоте.
   Не подумайте, что это могло радовать меня. В конце концов, помимо всяких эмоций, я ожидала от молодых реальной поддержки — пусть небольших, но заработков и, таким образом, улучшения жизни. Я не нуждалась в их деньгах, нет, но если бы молодожены сумели обеспечить себя, всем остальным стало бы, конечно ж, легче. Нет худа без добра, и Сашины иллюзии о научной работе сменились реальной сотней в семейном бюджете, так что я немного вздохнула, тут же сделав Марии первый в жизни серьезный подарок — синее шерстяное платье. Хоть как-то должна я ее отблагодарить?
   — Лико, девка, как молодуха! — посмеивалась Мария в обнове перед большим зеркалом, поворачивалась и так и этак, взглядывала при этом на мрачную Ирину и вдруг преподала мне крепкий урок. Скинула обнову, подступила в одной сорочке к моей невестке и протянула ей платье:
   — Возьми-и! Куда мне, старухе-то! Мое приданое припасено в узелке, на квартире, а ты, Соня, не серчай, матерь-то Ирины перешьет, и будет платьишко не старушечьим, а девичьим.
   Ирина вспыхнула, наотрез отказалась, посмотрела на меня, на Марию, ушла в свою комнату, то ли растерявшись, то ли обидевшись, я тоже не знала, как себя вести, но дело кончилось тем, чего добивалась Мария, и невестка щеголяла потом в хорошо подогнанном, приталенном платье по последней моде, когда хотела выглядеть особенно строгой и скромной.
   Мария, душа дорогая! Хотела склеить старуха нашу семейную чашку, когда та только трещинами разошлась, надеялась, верила в хорошее. Надеется человек всегда, что и говорить. Даже когда ни на что не надеется. А дунь в остывшую душу, и заалеет, засветится последний уголек, кинь хворосту — разгорится.
   Я часто думала: может, сама во всем виновата? Не зря даже слово-то — свекровь — какое-то страшноватое, жестокое, без добра, выбрал же кто-то когда-то из всех русских слов именно это. Что ж, признавать ошибки легче всего в мудрой зрелости. Юность и старость их принимают трудней — сперва, пожалуй, из-за нехватки опыта, а потом из-за его избытка, и теперь я неуступчивей, чем в ту пору, когда Саша и Ирина начинали жить.
   Но в том-то и дело — я поняла ее сразу. Потом старалась, изо всех сил старалась не верить себе, убедить себя, что ошибаюсь, что нужно терпеливо строить мостик к невестке, — ведь я же хочу счастья сыну! — что человек не рождается негодяем, а если тронут какой-то ржой, ее можно отчистить любовью, лаской, пониманием, но время двигалось, возникали новые обстоятельства, и, обдумывая их, я всякий раз уверялась снова и снова: первое впечатление самое верное. Оно ключ ко всему.
   После распределения я подняла на ноги всех знакомых, чтобы устроить Ирину по специальности, но это было выше возможностей целого города. Единственный вариант, сказал мне, улыбаясь, проректор по учебной части, выгнать одну из испанисток и взять Ирину, кстати, это возможно — она отличница, молода, красива, а молодость — бесспорное преимущество перед старостью. Не знаю, чего больше было в этом ответе — искренности или иронии, естественно, я поняла, что последнего, и, вернувшись домой, обняв Ирину, иронию эту постаралась ей передать. Меньше всего я хотела ее обидеть, мне и в голову прийти не могло, что она всё примет всерьез и потом припомнит, накануне отъезда в Москву, — припомнит со слезами и злобой.
   А я-то старалась утешить ее этой фразой, дескать, ты достойна преподавать в университете, едва успев его окончить, если подумать, то это в конце концов возможная перспектива, а сейчас там есть испанистки, дрожащие за свою судьбу, с опытом и стажем. Ты, конечно, красивее, но ведь нельзя же — они твои учителя! Вот есть место в городской библиотеке, там иностранный отдел, вначале, правда, придется поработать на абонементе, это хлопотно, но какое-то время спустя…
   Мы стояли у окна в их комнате, я гладила Ирину по пепельным кудряшкам, жалела ее за слезы, которые застыли на ресницах, она не казалась мне больше куклой, а только ребенком, обиженным несбывшимися мечтами.
   Платочком она аккуратно промокнула слезы и сообщила мне, что найдет работу сама.
   Ровно месяц потребовался ее упорству, чтобы подать трактор своей судьбы назад из болота, на сухую и ровную местность, и свернуть в объезд.
   Это был месяц интенсивного использования гардероба. Ирина даже похудела. Утром она надевала одно платье и, не говоря никому ни слова, исчезала до полудня. Потом возвращалась на час домой и пропадала опять — уже в другом наряде. Я работала и, ясное дело, могла видеть не все — лишь часть. Но и этой части мне доставало, чтобы догадаться: Ирина не просто переодевается, она меняет маски, подбирает их к ситуации, месту, людям.
   В голубом платьице с рожками коротких, с трудом заплетенных косичек, она походила на наивную и невинную школьницу. В цветастом миди — на молодую даму полусвета, неопределенных намерений, — то ли замуж собралась, то ли на вечеринку, — которые пасутся у ВТО или местного Дома кино. Сдержанный коричневый костюм, приглаженные кудряшки, едва тронутые помадой губы и летние, но не вполне темные очки придавали ей вид скромной интеллектуалки из достойной семьи.
   Бедняжке, видно, нелегко приходилось. Заставая ее возвращения, я перехватывала во взгляде невестки растерянность, неловкость, неуверенность. А вечерами еще приставал Сашка — прямо за ужином, при всех, допытывался, где она была, куда так наряжалась. Ирина косилась в мою сторону, считая, что про наряды ябедничаю сыну я, но она ошибалась. Требовалось не так уж много наблюдательности, чтобы выяснить, какие именно платья она меняла за день — все они были на виду, на спинках стульев, на кровати. Я не могу сказать, что Ирина неряшлива, напротив, все висело очень аккуратно, но как бы наготове.
   К концу месяца, ее растерянность достигла предельной точки.
   Она посматривала на меня как-то по-другому. Казалось, вот-вот и попросит о чем-то. Или что-то скажет — то, чего жду я.
   Ирина часто задумывалась в те дни, совсем как мой Саша, и я уж прикидывала, чтобы вновь сказать ей про библиотеку. Но однажды утром она появилась в красном костюме. Никогда прежде не надевала его, и я даже ахнула от возмущения.
   Мини-юбка открывала аппетитные колени, вырез пиджачка делал доступными взгляду иные прелести. Костюм едва граничил с приличием, и вид у Ирины, распушившей кудряшки, был вызывающим.
   Я едва сдержалась, чтоб не взорваться, и она, кожей почувствовав это, мгновенно исчезла. Последний козырь, что ли, еще подумала я. И попала в точку.
   Вечером, вернувшись со смены, я была оглушена сенсацией. Кокетливо улыбаясь, Ирина восторженно сообщила, что принята… секретаршей к директору огромного завода. Это был известный человек в городе, его знали все, от мала до велика, — Герой, депутат, доктор технических наук. Как сказала Ирина, он лично объяснил ей круг ее обязанностей, переименовал должность из «секретаря» в «референты», утвердил оклад в сто двадцать рублей, но там есть премиальные, да еще надбавка за язык. Меня так и подмывало ехидно спросить: а не предлагал ли почаще надевать красный костюм? Я сдержалась, но Ирина, кажется, услышала мою невысказанную реплику. Женщина, видно, способна понимать антагонистку за полверсты, из воздуха улавливать ее соображения. Впрочем, может, это вообще в женской природе — умение переноситься из одной оболочки в другую и видеть себя глазами иной, если даже та иная — твой враг.
   И я и Саша были потрясены. Пять лет осваивать испанский язык и литературу, чтобы стать секретаршей директора, да еще с неприкрытой радостью?! Восторгом?!
   Самое мудрое для меня — удалиться к своим делам, пусть Александр, коли он муж, справится у собственной подруги, что к чему.
   Они немедленно собрались и ушли в кино.
   Мария в тот вечер не ночевала у нас, Аля, как всегда, бессознательно улыбалась, и я провздыхала в одиночестве до позднего часа.
 
   Все, что происходит с людьми, случается с ними из-за них же самих. Из-за их характеров. Во всяком случае, мой Саша всегда пожинал плоды собственного характера. И, значит, моего воспитания?
   Дня, кажется, через два, под вечер, когда Ирина еще была на работе, я вызвала сына на откровенный разговор и просто ахнула. Его, оказывается, уже совершенно не волновала должность жены — каждый выбирает то, что ему нравится. В конце концов она получает больше, чем он, дипломированный специалист. И, наконец, фаталистское: все образуется.
   Он безмятежно улыбался, недавнее недовольство поросло быльем, а будущее — оно для Саши всегда было слишком далеким, чтобы задумываться о нем всерьез.
   — Ты знаешь, ма, — проговорил он, потягиваясь, точно ленивый кот, — с кем она меня сравнила? — И в следующий миг я вздрогнула: так сходились мои мысли об Ирине с ее собственными представлениями.
   — С тракторной тележкой.
   — Что-о?
   — Ты, говорит, ни о чем не думай. Ты тракторная тележка, а я трактор, раз уж судьбе угодно так распорядиться. Куда еду я, туда двигайся и ты, сильно не вдавайся, потом поймешь.
   — Вот как?
   — Доедем, говорит, до нужной точки, ты не волнуйся, может, и до Испании доберемся.
   Я слушала потрясенная. Итак, она трактор. Только вот в какую сторону он прет?
   Многое казалось мне вначале сумасшедшим, бредовым, необдуманным, но, как потом оказалось, я со своим житейским опытом в подметки не годилась моей неопытной красотке. Она почти ничего не умела, кроме испанского, но всегда точно знала, что ей требуется.
   А мой беспечный Саша доконал меня в тот вечер, пересказывая Иринины программы:
   — Ты, говорит, безвольный человек и слишком легко отказался от собственной мечты — работать в институте. Но ничего, не волнуйся, я этого добьюсь.
   Нет, непросто понять мою невестку, ой как непросто.
   А она оживилась, расцвела. Точно добилась желанного. Щебетала, как малиновка, носила с завода дефицитные продукты, после нескольких опозданий возвращалась тютелька в тютельку, чтобы, верно, у подозрительной свекрови не могло возникнуть ни капельки неприличностей, а на ходу целовала Алю, и телега наша покатилась дальше. Сердце мое хоть и не успокоилось, но отошло.
 
   Сперва я не очень-то прислушивалась к Ирининым рассказам про работу. Она восторгалась директором, его высоким полетом, доброжелательностью к ней и строгостью к другим, поражалась его способностям, властности, могуществу, неограниченным возможностям не только на заводе, но и в городе.
   Ее трескотня не оставляла во мне заметных следов, но, видно, все-таки сознание можно сравнить с чайным ситечком: большие чаинки застревают в нем. Такой была и я.
   Во мне постепенно осели Иринины сообщения о ее служебных, по телефону, конечно, знакомствах. Она без конца соединяет директора с начальником главка в Москве и заместителем министра. Ее голос узнает заведующий отделом обкома партии. Секретаря горкома комсомола она называла просто Васей. Про завод же и говорить нечего, начальники цехов старались дружить с ней, заместители директора справлялись у Иры о настроении начальника. Так-то вот. Невестка становилась серьезной фигурой городского масштаба.
   Чтобы проверить себя, я рассказала все эти новости подружкам на работе. Был тихий час, лекции, нам никто не мешал, и я рискнула попробовать. В конце концов моим наблюдениям требовалась сторонняя оценка.
   Реакция получилась такая.
   Лиза фыркнула и сказала:
   — Стоило пять лет учиться! Никакой гордости!
   Тоня не согласилась:
   — Гордостью сыт не будешь. И если уж думать о куске, то она правильно поступает. Не то что мы — в две смены, без конца-краю, и так до бесконечности.
   Агаша пожалела меня:
   — Вы не печальтесь, все образуется, она девица с характером, своего не упустит.
   Обсуждая тему по второму кругу, Лиза ее поддержала:
   — Не может быть, чтоб это конечная цель. Тут что-то другое.
   Что?
   Сама дитя обстоятельств, я и не думала в ту пору, что есть люди, способные выстроить свою судьбу по четкой схеме. Если от схемы не отступать, будет все, что требуется. Для этого нужно одно. Воля. Саша ею не владел. Ирина — в избытке.