Заметила ли я хоть какие-то признаки этой тайны? Нет. Ведь мы жили в разных домах и многое теперь ускользало от меня.
   А она затеяла обмен. Поездка в Москву требовалась ей, чтобы дать в бюллетень нужное объявление. Двухкомнатную здесь на однокомнатную в Москве, три человека. Кроме Саши, с которого взяли страшную клятву, не знал никто ничего. К тому же на Сашку навалилась новая стихия — женская лесть: с твоими руками, да в столице ты взлетишь — ого-го! — на какую вершину. Дальше только наддай пару. Ирина выучилась отлично обходиться с мужем. Вызнав его характер, ни разу не поругавшись, не споря по пустякам, она управляла всеми его поступками с одной лишь помощью женской хитрости.
   Сначала это скрывалось от меня. Но ближе к новой победе Ирина приоткрылась — побеждала самоуверенность.
   — Наш Санечка, дорогая Софья Сергеевна, — говорила она при нем, — просто Эдисон, помните, тот волосок из собственной бороды выдернул, вставил в лампочку, и она загорелась.
   Признаться откровенно, я не слыхала таких подробностей, удивленно хмыкала, но сын был готов — расплывался в самой ротозейской улыбке, восхищался собой, действительно чувствовал себя Эдисоном.
   Так что после нескольких открытых уроков лести я поняла: Ирочка и здесь достигла блистательных результатов. Саша мечтал о белом коне, на котором он вместе с подругой победителем въедет в златоглавую. Забор, выстроенный из лести и честолюбия, охранял семейную тайну от лишних глаз, цементировал молодых — скачок в Москву предстояло совершать вдвоем, а среди лишних глаз были теперь не только мои, но и геройские, депутатские, докторские. Лесенка использована, квартира получена, можно оттолкнуть ее в сторону, чтоб не мешалась. Так что цена Ирининых восторгов благородным директором оказалась вполне призрачной: вы мне нужны для определенной цели.
   Опять я забегаю вперед!
   Пока Ирина выплетала свои кружева, я наслаждалась внуком.
   К той поре, когда Игоря отняли у меня, он стал обаятельным лохматым карапузом, невероятно живым, любознательным, смешливым, шаловливым — настоящий Везувий! Я баловала его, бывшая комната молодых в моей квартире стала его полновластным владением и походила на игрушечный магазин: диван, пол, даже шифоньер были уставлены заводными машинами, медведями, мячами. Мне, грешным делом, казалось, что Игорек любит меня крепче, чем родителей, — там обязанности, взрослые заняты, а у меня, в те часы, когда мы бывали вместе, Игорек не отходил от бабки, а бабка от него. Мы обсуждали разные разности из жизни людей, зверей и машин, я, пользуясь книжными связями, составила настоящую библиотеку, и мы вслух штудировали малышовую классику.
   В уголке, между батареей отопления и стенкой, я приспособила детский стульчик и кусок медвежьей шкуры, чудом сохранившейся еще от моего детства. Я усаживала Игорька на стул, сама устраивалась рядом, на шкуре, и мы принимались сочинять биографию бедного Мишки. Как он родился и сперва ничего не понимал, как потом научился ходить и даже плавать, как мама выучила есть ягоду малину прямо с куста, а папа слизывать муравьев. Потом в наших фантазиях Мишка становился взрослым, непослушным сыном, убегал от мамы с папой, и ему нравилась такая беспечная жизнь — можно поваляться среди зеленой поляны на жарком солнышке, сладко почесать сытое брюхо, но вот не было у него друзей, так что когда повалил снег и пришла пора залезать в берлогу, Мишка остался один-одинешенек, лег под дерево, пососал лапу и заплакал от одиночества. Он проснулся от того, что прямо над ухом лаяли собаки, Мишке не понравилось такое нахальство, он выбрался из берлоги, и тут охотник убил его…
   Мой Игорек горько заплакал, услышав впервые такую сказку, ему хотелось, чтоб Мишка остался живой, но потом смирился и гладил остаток шкуры, жалея зверя. Я хотела, чтобы он понял, как нехорошо оставаться без родителей и товарищей, а он услышал совсем другое: одиночество. Игорек просил:
   — Расскажи, как грустный Мишка сосет лапу.
   Слушая, задумывался и прибавлял печальные подробности своими вопросами.
   — Он когда спать лег, подушки не было?
   — Нет.
   Игорек надолго умолкал или принимался за другие дела, катал, скажем, машинку и вдруг опять спрашивал:
   — Поговорить ему было не с кем?
   — Ты о ком?
   — О Мишке.
   Мне казалось, Игорь улавливал тончайшие оттенки чувств. Он часто прислушивался, причем не к звукам, а к тишине, звуки меньше всего волновали его, зато тишина… Наверное, она казалась ему таинством, волшебным состоянием мира, понять которое важнее, чем определенные и ясные звуки.
   Порой у меня было такое ощущение, что Игорь приблизился к какому-то тайному краю, стоит в метре от него, но дальше подступить не решается и приподнялся на цыпочки, чтоб заглянуть поглубже.
   Что он там разглядывал внизу, какие видимые лишь ему глубины?
   Еще он был фантазер. Однажды приходит и говорит почему-то:
   — Добрый вецер!
   — Ты хочешь сказать, вечер?
   — Вечер будет позже. А пока вецер!
   Ясное дело, детский мир — таинство, недоступное взрослому, и хотя каждый взрослый был ребенком — то ли оттого, что время быстро летит, то ли память человеческая непрочна и быстро забывает путаные закоулки маленькой души, — как далеко порой разбредаемся мы друг от друга, близкие дети и близкие взрослые!
   Я вспоминала Сашу. И ужасалась! Ведь он был точно таким же тогда! И заболел неопределенной горячкой. Значит, чувствовал!
   Как же можно глупо повторять: несмышленыш, несмышленыш, если несмышленыш, не зная ничего, совершенно осознанно чувствует всем своим маленьким существом пришедшую к нему беду.
   Пробегая назад сквозь годы, я захлебывалась от подступавшей тоски, спрашивала, тысячу раз восклицая: ну а сделала ты все, что надо, сделала? Сделала? И стал тот маленький Саша, такой непохожий на своего трехлетнего сына, тем, кем должен стать? Исполнила свою же собственную клятву? Или лишь половину ее? А может, и той нет? Металась между домом и работой, экономила рублевки, рвалась между приличной нуждой и откровенной бедностью, купала Алю, а все ли делала для его души! Для того чтобы укрепить эту душу к трудной взрослой жизни!
   Нет.
   Все сделать выше моей власти, жизнь съедал быт, забота о насущном, — ясно, дальше можно не продолжать, одним словом, одним звуком сказано все, — нет.
   Я мчалась назад сквозь время, хватала в охапку Игорька, прижимала к себе легкую частицу живой плоти, такой похожей и совершенно непохожей на Сашу; сжимала его в объятиях, затихала, готовая все, что было в душе, остатки любви своей влить Игорю, внуку. То, что не сумела отдать Саше.
   Но тщетно! Я рыдала, забившись в свой медвежий угол, когда не было, конечно, Марии и только два существа — Алечка да Игорь — оставались со мною. Я плакала от бессилия. От долга, исполненного, но не там, не до конца и вовсе иначе, чем следовало исполнить.
   Потом приходила в себя, успокаивалась. Время возвращало меня к Алечке, ее бессознательным, невнятным звукам из соседней комнаты и к Игорьку, моему огоньку.
   Он стоял передо мной на цыпочках и точно заглядывал за край моей души: какая там бездна?
   Трехлетие Игоря семья сына отметила активными, но тайными перемещениями.
   Сначала, снова в командировку, улетела Ирина. Маршрут тот же. Затем она взяла Очередной отпуск и опять отбыла в Москву, пробыв там недели три. Потом столицу посетил Саша.
   Из поездок они возвращались отчего-то напряженные, молчаливые, и требовалось еще какое-то время, чтобы жизнь вошла в привычное русло. Командировки командировками, тут долго объяснять не требовалось, но поездка Ирины в отпуск меня насторожила. Саша мне говорил: «Она устала, хочет рассеяться», — но я не верила этому. Ирина что-то затевала, ее глаза опять светлели, когда она задумывалась.
   Сын пытался успокоить меня, но сам не был спокоен. Что-то мучило его, и, пожалуй, я могла бы добиться истины, особенно в последние дни Ириного отсутствия, когда он тосковал, тревожился, не знал, что думать, — ни единого звонка, ни трехсловной открытки.
   Нет, это было выше меня — использовать слабость сына, которую я же и воспитала. Ведь привязчивость — обратная сторона приспособляемости, одного без другого, пожалуй, нет.
   Я ни о чем его не спросила. Больше: когда он искал мои глаза, чтобы заговорить первым, я отворачивалась. Не хочу знать, это твое дело, и если ты не решишь сам, никто другой за тебя не решит. Действуй, ты мужчина.
   Но тотчас наворачивались слезы, я думала про раскаяние, долг перед Сашей, исполненный не так, как следовало, и мне становилось худо, жалость душила меня, немного — я кинусь к взрослому человеку, прижимая его, как ребенка. Но нет, это и был бы долг, исполненный, как не надо.
   Когда Саша съездил в Москву сам, он долго избегал моего взгляда. Или обнимал, пряча голову за моим плечом, или, напротив, держался вдали — смотрел в сторону, говорил о вещах, которые, он знал, меня совершенно не интересуют.
   Только однажды он смутил меня своим вопросом:
   — Ма, а где жили мы на Пресне?
   Я уклонилась от правды:
   — Наверное, этот дом снесли.
   — Ты ошибаешься, — сказал Александр. — Такой старый-престарый, замызганный дом неподалеку от зоопарка? — спросил он грустно.
   Я вся подобралась, от волнения заложило уши.
   — Ты был там? С кем-нибудь говорил?
   — Нет, — сказал он грустно, и я узнала прежнего Сашу. Тот подолгу задумывался и с трудом приходил в себя, когда его окликали. — Нет, — повторил он медленно. — Просто подошел и просто посмотрел. Издалека.
   — Как же ты нашел?
   — Я все помню.
   Еще немного, и мне бы сделалось худо, но Саша принялся объяснять, как он шел, вспоминая детские прогулки, где и куда поворачивал, и я поняла, что он помнит не все, а только дорогу, все помнить он никак не может, потому что не знает.
   Это был эпизод, который привел меня к выводу: Саше не надо ездить в Москву. Еще немного. Старики, помнившие меня, или умерли, или разъехались, еще немного, и там не останется никого, тогда, пожалуйста, пусть едет, а пока…
   Пока-то пока, но я не управляла сыном. Им управляла жена.
   После Сашиного возвращения у них произошли сильные дебаты. Я сужу по отрывкам фраз и окаменелому лицу Ирины. Происходил внутренний конфликт, подземное землетрясение, тщательно скрываемое от меня.
   Саша, как всегда, упирался, а Ирина подталкивала. Однажды его прорвало, но за это он, кажется, удостоился мощнейшей взбучки. Преступен, наверное, был даже лишь слабый намек на тайный замысел.
   — Ма, — воскликнул он однажды, едва я вошла, — а как ты считаешь, если Ирина поступит в аспирантуру по своей специальности?
   Лица у них пылали, поединок еще не успел остыть, и Ирина топнула каблуком:
   — Я не желаю в аспирантуру! Я желаю совсем другого!
   Прорвало! И того и другую — на полслова. Я поспешила уйти, вернув им Игорька, и про себя, на всякий случай, стала думать, как быть, если она действительно уедет в аспирантуру. Дело принимало суровый оборот, особенно для Саши, и я совершенно терялась, почему он — за, а она — против. Занавес приоткрылся на долю секунды, и я не успела разглядеть, что происходит на сцене.
   А там происходило!
   Через пару недель Ирина вновь собралась в Москву. Герой, депутат и доктор снова явил милость в форме отпуска без сохранения содержания. Невестка слетала в родной райцентр, вернулась с охапкой новых туалетов — все менялось, и красный костюм отлетел в небытие, уступив место новым вариантам. Такси заметно осело под тяжестью двух пухлых чемоданов. Итак, вновь гастроли, подумала я, припоминая штурм нашего города, окончившийся полным триумфом. Но ведь это Москва, там таких пруд пруди, даже с языком.
   А за четверть часа до такси в грозовой обстановке Ирининого царства произошел атмосферный разряд.
   Саша заметался среди стульев и чемоданов, воскликнул:
   — Прошу тебя, ничего не надо!
   Она не ответила.
   — Я не хо-чу! — проговорил по складам Саша.
   Ирина повернулась ко мне, обаятельно улыбаясь.
   — Объясните наконец, в чем дело? — спросила я.
   — Этот Дон Кихот готов зарыть себя в землю! — промурлыкала Ирина совершенно спокойно, не выходя из берегов.
   Сомнений не было: штурмовалась серьезная вершина.
 
   Позднее выяснилось: Ирина открыла два фронта.
   Один — объявления в бюллетене, основательные связи в бюро обмена — от коробок конфет до дружеских застолий.
   Другой, связанный с Сашей, научный. И тут пора вспомнить, что все столичные гости физической лаборатории — от ученых до снабженцев — непременно бывали в доме молодых. Я не придавала этому ровно никакого значения и заблуждалась, потому что потом, приезжая в Москву, Ирина продолжала знакомства, начатые дома, и многого добилась. Молва о золотых Сашиных руках ходила по коридорам солидных НИИ, и кое-где всерьез задумывались, как бы перетащить способного человека в Москву.
   Но Ирина пережимала, хотела взять столицу на абордаж, и судьба свела ее с неким Рыжовым, заместителем директора академического института по административным вопросам.
   Рыжов! Дьявол, Мефистофель, демон, вынувший кирпич из шаткой стены, — я никогда не видела его, лишь знала о его существовании и представляла себе тупым рыжим бугаем, отвратительно усеянным веснушками — от кончика носа и ушей до рук, увитых рыжим пухом, — отвратная, мерзкая, грязная личность. Но это потом.
   Ничего у Ирины с Рыжовым не вышло. Ничего хорошего.
   Зато бюро обмена и дружеские застолья не подвели, Ирина вернулась не одна, а со старичком Захаровым, Василием Матвеевичем, пенсионером.
   Василий Матвеевич возвращался в родные места помирать с такой же, как он, старухой женой и пожилой дочерью. Про смерть он рассуждал приветливо и деловито, пояснил, что встречать ее, ясное дело, все едино где, но тут он родился, вырос, и жена тут родилась, только дочь москвичка, но она тоже поговаривала про могилу, да и что ей делать одной-то в этой самой Москве!
   Странное дело, седоусый старичок всколыхнул во мне что-то, оборотил мой взгляд к вечным истинам, до которых и мне недалеко, а я вот все страдаю, мечусь, живу делами сына и его семьи, суетно переживаю что-то.
   Василия Матвеевича Ирина встретила уважительно, квартира ему понравилась, и обратно в Москву убыли уже втроем — гость, Саша и Ирина. С собой везли кучу бумаг, но, чтобы въехать в Москву, требовалась одна наиважнейшая — приглашение на работу от какого-нибудь учреждения или завода. Саша ехал на поклон к великому Рыжову, еще ничего не зная.
   Вернулись ликующие. И Саша переменился. Драгоценную бумагу Рыжов раздобыл, сына приглашали в замечательный институт, и хотя зарплата была поменьше, чем здесь, все это лишь временно, пока и с перспективами самыми невероятными.
   Устроили домашний утренник: шампанское, праздничный обед. Из гостей одна я: и то — пора объясниться. Меня задевал пустяк: зачем таиться? Чем я могла помешать осуществлению Ирининых планов? Неужели я заслужила, и так далее и в том же роде — обычный женский вздор. Но я дала себе слово: ни звука об этом.
   Тогда о чем же?
   Я хотела, всем сердцем хотела попросить: оставьте мне Игорька! Но это было чувство, любовь, а к царству Ирины лишь одна эта мерка неприлагаема. Требовался разум. А разумом я знала, Игорь должен уехать с ними. Что там ни говори, он общий их знаменатель. Я промолчала.
   Говорили о пустяках. Как здорово, что Саша станет сотрудником столичного института, как сложно было бегать по бесконечным коридорам бесчисленных ведомств, как трудно разобраться в запутанной системе обмена и сколько желающих завладеть Москвой, оказывается.
   — А как твой директор, Ирочка? — спросила я между прочим. — Наверное, помогал?
   — Пока ничего не знает! — воскликнула она и фыркнула. — Вот расстроится, дурень!
   Как! Она же боготворила его, искренне верила, что если жить, то только так, как он, — полной грудью. И вот — дурень.
   — Но это странно, — пробормотала я. — Он так тебе помогал, сначала квартира, потом физическая лаборатория. Это же неудобно.
   — Неудобно! — воскликнула Ирина, и лицо ее напряглось, стало некрасивым, злым. — А мне с моим испанским удобно было обслуживать его четыре года!
   — Обслуживать? Что это значит? — насторожился Саша.
   — Ровным счетом ничего, дурачок! Наш Герой, депутат и доктор лишь взирал на меня, обволакивал взглядами, он, видите ли, нравственник, так что успокойся. Еще неизвестно, кто кому делал одолжение. А квартира, лаборатория — все это нам полагалось!
   За столом сделалось тихо, Саша сидел понурив голову, молчала и я, чтобы, упаси бог, нечаянно не обострить разговор. Но Ирина разгорячилась. Теперь-то я понимаю: уже тогда ей требовались публичные доказательства своей правоты. Самое главное она утаивала, понятное дело, но, дабы очистить совесть, утверждала все остальное. Цензурное. И этот утренник требовался ей, чтобы выговориться, расставить все ударения в ее молчаливых, но упорно-сосредоточенных поступках. Ей требовался не диалог со мной, а монолог. Но монолог передо мной… Может, еще перед мужем? Вероятно.
   — Поменять квартиру мы имеем полное право. Соизволения директора не требуется, мы взрослые люди, решаем сами.
   Ее фразы повисали в пустоте, и это бесило ее.
   — Моральный долг? Я не подписывала никаких обязательств.
   Тишина.
   — Почему вы, Софья Сергеевна, все о других, о других? А когда обо мне? Ведь я работаю не по специальности. Целый город, как утверждали вы, не мог мне дать моей работы. Значит, я беру ее сама!
   Молчание.
   — Вы согласны восхищаться своим сыном, его способностями, а эти способности раскрыла я. Не скрою — для себя. Но Саше от этого не хуже, напротив.
   Пауза.
   — Я добилась квартиры, непременно двухкомнатной — для себя, конечно же! Но разве от этого хуже вам? Саше? Однокомнатную на Москву не поменяешь!
   Вот откуда все идет!
   — Для этого требовался ребенок, да! Игорьку хуже оттого, что он есть на белом свете, в конце-то концов? И потом, это я родила его, я, в муках и боли, его мать.
   Меня встряхнуло: что это она? Просто такая фраза?
   — Я всех поддерживала — не праздной болтовней и пустопорожними пожеланиями, а делом, поступком, понимаете, по-ступ-ком! Я вела себя как мужчина в отличие от дорогого муженька.
   Саша дернулся, пытаясь обидеться, но Ирина ласково и властно погладила его по плечу.
   — Я не болтала, а делала, вот моя беда, женщине полагается быть свистушкой, болтушкой, растратчицей мужниных заработков, а у нас все было не так, дорогая Софья Сергеевна, и вы не можете этого отрицать. Квартира, Саша, Игорь, а теперь Москва — все я. Одна я. Я — не благодаря, а вопреки всем.
   Она вздохнула, скидывая остатки долголетнего груза.
   — И запомните, дорогая свекровь, я никому ничего не должна. Делать то, что я делала, меня заставила жизнь! И вы! Но я вам благодарна за это.
   — Объясни, — попросила я, и тут она позволила себе слезы.
   — Помните, — утирая щеки, но не теряя самообладания, сказала она, — проректор предлагал вам уволить одну из испанисток и взять меня? Вы пожалели. Но не меня, кого-то из них. Я могла бы четыре года заниматься любимым делом! Но вы не захотели! Подумаешь, они учили меня! Я же лучше их. Но вы представили мне четыре стороны света. И уж что выбрала я — мое дело! Понятно?
   Она сорвалась на крик, на истерику, я видела ее такой в первый и последний раз.
 
   Незадолго до отъезда молодых умерла Мария. Если смерть может быть счастливой, то Мария умерла именно так. Не болела, не страдала. Накануне сидела с Алей, когда я вернулась, мы снова поговорили про отъезд.
   — Не дай бог, я помру, как останесся, девка? — сказала она, ушла ночевать к себе, а утром не явилась. Я побежала к Марии, дверь была на запоре, пришлось искать слесаря, доказывать, что я не чужая и Мария никуда не могла уйти по своим делам, все ее дела известны мне до вздоха.
   Тревога, боль, ощущение беды подгоняли меня. Провозились долго, без домоуправления не обошлось, а у меня ведь Алечка одна осталась, без присмотра. И когда дверь взломали, я увидела благодетельницу свою прибранной, в чистой, с непроглаженными сгибами сорочке, аккуратно сцепившей руки поверх одеяла, будто заранее приготовилась и спокойно совершила последнее свое дело.
   Я сбегала к автомату, позвонила Ирине и Саше, рассказала про Алю, попросила поехать к ней и вызвать к Марии машину, потом вернулась. Свидетели ушли за милицией — так полагалось, когда умирал одинокий человек; я осталась одна, и мне сделалось не по себе. Чаще всего Мария была у нас, но и я захаживала к ней, и что-то вдруг почудилось мне не на месте в ее комнате.
   Я обошла квартирку, осмотрела все углы — обычно. Вновь присела на стул, задумалась. Полжизни знала я Марию, полжизни, и как-то уж очень легко распрощалась она со мной — пошутила, ушла и исчезла. Столько лет вместе, и вот ее больше нету. Нету Марии, никогда не вернется.
   Пошли за милицией, одинокий человек, так положено, а мои слова, что мы близкие, не в расчет, не полагается, но как же не полагается, если наше родство покрепче кровного?
   Полжизни эти, как Марию я знаю, она жила для меня, для Алечки, для Саши, для Игорька. А до меня — для больных в палатах, медсестер, врачей. Чтобы хоть когда-то сказала: мне надо, я хочу, — не помню таких слов. С прибауточкой своей — лико, девка! — тащит авоськи, стирает бельишко, гладит, и все другим, другим, другим, о себе-то вроде как и не обязательно.
   Я сидела, задумавшись, вороша недавнее и прошлое, и вдруг будто кто меня толкнул. Я глянула на стенку и увидела часы — настенные часы, главную Мариину гордость. Темного дерева с начищенными медными гирьками, они тикали тут всегда, и едва ты входил в комнату, чувствовал: что-то живое стукочет, шевелится, живет. Мария мне говаривала про часы:
   — Лико, девка, я бы без них как в могиле. Радио во тьме-то молчит, а они завсегда дышут.
   Теперь часы стояли. Стрелки указывали на три часа с четвертью, маленькая и минутная почти сомкнулись между собой, но — самое поразительное! — гирька не опустилась, завод не вышел! И три с четвертью означали ночь. Минувшую ночь.
   Я встала на цыпочки, подтянула гирю, качнула маятник, он бодро задвигался и вдруг встал.
   Часы не хотели идти без Марии.
   Это походило на наваждение, и я, материалистка, заведующая читальным залом, не могла принять такое. Вновь открыла стекло, поправила гирьку, подергала цепью, качнула маятник.
   Он охотно побежал и опять замер.
   Мария хвасталась мне, что часы у нее без отказу, навеки. Меня охватил озноб. Я глупо разглядывала циферблат с римскими цифрами и дрожала — не от страха, от холода, от ледяного мороза, который вдруг сжал меня.
   Кто-то положил руку мне на плечо, я вздрогнула, обернулась. Совершенно не слышала, как вошел Саша. Он взял мою ладонь горячими руками, спросил шепотом, вглядываясь в лицо покойницы:
   — Отчего ты дрожишь?
   — Не знаю.
   Мы сидели возле Марии, я смотрела то на нее, то на Сашу и думала об одиночестве. Теперь я одна с Алей, а это финишная прямая. Сын вырос, окреп, у него своя жизнь и свои интересы, и я не имею права ему мешать — задерживать или, того хуже, ехать за ним. Так угодно судьбе.
   — Часы встали, — проговорила я, по-прежнему трясясь от озноба.
   — Починим, — ответил уверенно Саша, открыл дверцу и сделал то же, что делала я. Часы ответили точно тем же.
   — Нельзя, — сказала я, и сын внимательно посмотрел на меня. Я уточнила, вздохнув: — Невозможно.
 
   Ирина умела красиво выворачиваться из любой ситуации. Ее директор не обиделся, а, напротив того, приехал на вокзал.
   Осень уже вздыхала холодом, трепетала березовой желтизной, умягчала палой листвой шаги по асфальту. Вечерело, солнце улеглось на горизонт, превратив рельсы в красные полосы. Эта красота отдавала чем-то тревожным.
   Еще бы, я расставалась с внуком, расставалась с сыном. Наконец, с невесткой.
   И потеряла Марию, навеки рассталась с ней.
   Мы стояли у вагона, приехали на вокзал заранее, еще и поезд не подали, будто Ирина боялась опоздать, не верила в свою удачу, считала, что я остановлю Сашу. Утрата как будто объединяет обычных людей, а мы с сыном потеряли Марию, и сейчас он сам уезжал от меня: ничего странного, что Саша стоял, обняв меня за плечи. Я робко поглядывала на Ирину, ждала — она тоже подойдет ко мне, но невестка переминалась с ноги на ногу, каждую секунду одергивала Игорька, который носился напоследок по перрону, и лишь изредка и равнодушно взглядывала на нас.
   Он целовал меня то и дело, мой большой, взрослый сын, вздыхал, повторял банальные и легкие слова о том, чтобы я не огорчалась, он будет часто приезжать, а я стану прилетать к ним, но за этой легкостью мне слышалось раскаяние, не глубокое, правда, не истинное, но все же.
   Судьба, похоже, разводила нас основательно — я оставалась вдвоем с Алечкой и ума не могла приложить, как получится дальше. Жизнь, правда, улучшалась, мне прибавили зарплату, да и благодетельница Мария — стыдно признаться — завещала мне вклад на сберкнижке, но разве в одних деньгах дело? Сегодня с Алей сидела Агаша, а уже назавтра выхода не было, и мне предстояло много серьезных решений.
   Впрочем, не в этом дело. Как сложится у них там, в Москве? На работе и между собой? Здесь я хоть видела, что с ними происходит, вмешаться не могла, но видеть видела, что-то знала, а теперь это мне недоступно, и сердце ждало маеты, тревоги, бессонных ночей.
   Веселой толпой к вагону кинулась молодежь — товарищи Саши и Ирины — кто по университету, кто по работе, и пришлось подтянуться, меня знали, и я не могла портить проводы своим унылым видом.