Эдуард Лимонов
По тюрьмам
Глава 1
Сочана подняли позже всех. Он вышел из изолятора обросший щетиной, с кругами под глазами, серые щеки ввалились. Рама тела под серым с зеленым стареньким спортивным костюмом — усталая. Он был заметно возбужден и рад увидеть нас, стоящих в адвокатской. Он прошел в центр комнаты, где все мы располагались в различных позах.
— Курить есть у кого?
Пацаны полезли в штаны и подмышки, к нему протянулись добытые из заначек взлохмаченные сигареты. Он пожимал в это время наши руки.
Затянувшись, Сочан прошелся по центру адвокатской. Для него мигом освободили площадь.
— Ну, меня повело!
Он едва заметно покачнулся. Природа отметила его ростом повыше нашего.
— Повело… Сутки не курил. Сегодня начнутся прения, а там и костюмчик прокурор скроит. Хорошо, если двадцатником обойдутся. — Он устало улыбнулся. — Вот, даже подготовиться к прениям не дали. В карцер бросили. А там, как подготовишься… Я речь хотел подготовить… За паучка вот вчера весь день оправдывались, нашли у нас паутинку в карцере. Не было, говорили, ей-богу, не было. Это пока мы на продоле в трусах стояли, он, голодный, в хату прокрался и быстро сеть забросил. Так мы им объяснили, но нам не поверили.
— Приговор когда, Андрей? — спросил я.
Он пожал плечами.
— Скоро. Завтра-послезавтра перерыв объявят. Конь поедет в Москву за инструкциями, чтоб все было подогнано, чтоб никто не сорвался. На приговор недели две у Коня уйдет. А то и три.
Он дотянул окурок и отдал его в сторону. Окурок принял пиздюк Санек.
Пиздюками называют в Саратовском централе молодых зэков. А Конь — это либеральный судья Каневский. Он учился судить в Америке и Германии и, обогащенный тамошним опытом, выписал уже около тридцати пыжей. Безобидное и даже ласковое слово это скрывает за собой страшное пожизненное заключение. Я неотрывно следил за лицом Сочана, на него ведь опустилась мрачная тень государства.
Тюрьма — это империя крупного плана. Тут все близко и вынужденно преувеличено. Поскольку в тюрьме нет пространства, тюрьма лишена пейзажа, ландшафта и горизонта. На тыквах и щетинистых яйцах голов в зэках прорезаны рваные отверстия глаз. Они мохнаты и, как пруды — камышом, обросли ресницами и бровями. Это мутные, склизкие пруды и дохлый камыш. Отверстия глаз окружены ущельями морщин на лбу и рытвинами морщин под глазами. Нос с пещерами ноздрей, мокрая дыра рта, корешки зубов или молодых и свежих, или гнилых пополам с золотыми. И далее пошли серые ущелья морщин подбородка. Таким зэковское личико предстает таракану, ползающему по нему во сне, но можно увидеть его и такому специальному зэку, как я.
Неприбранные, изъеденные тюрьмой лица зэков плавают в адвокатской, густо яичными желтками в бульоне. Нас пара десятков зэков в адвокатской. Лица в основном затормозились, подрагивают вдоль стен на высоте стоящего человека. Под кепкой бледно-скелетическая физиономия Мишки, он сидит за то, что спал в квартире, в то время как на лестничной площадке убили его жену, продавщицу с рынка, ударом по голове тупым предметом. Снабженное ковриком черного чубчика и отколотым зубом во рту лицо молодого Хаджиева. Он из 139-й хаты. Олимпийским молодым медведем топчется у стола мощный Матвей. Блины лиц, желтки лиц в бульоне раннего утра в адвокатской Саратовского централа. Адвокатская окрашена в цвет маренго. Густо-синяя кожа адвокатской пошла белыми лишаями. Некая гниль поразила штукатурку, как язвы и парша поражают кожу человека, так больна кожа адвокатской. Вскрывшиеся крупные, как головы взрослых зэка, лишаи вспучились. И лопнули белыми лепрозорными цветами на стенах и потолке.
Задняя часть адвокатской с окном отгорожена от большей части комнаты решеткой. К решетке примыкает железный пюпитр. На пюпитре спит Володька Гончарук. У Володьки в багажнике его автомашины нашли гранату. Сидит Володька на железном табурете. Он болен, и потому череп у него мокр за ушами. Находясь рядом с Сочаном, я не вижу мокрого за ушами Володьки. Но за несколько моментов до захода Сочана в адвокатскую я находился рядом с Володькой и видел. Я стоял над Володькой, если быть точным.
Часть заключенных сидит на корточках, потому лица их плавают вдоль колен и штанин тех, кто стоит. Зэки меняют позы, лица совершают траектории, как луны. Колышутся. Неизвестно, предусмотрел ли это хмурое утро в сентябре Господь Бог. И неизвестно, нужна ли ему эта сложная машинерия: плавание головолиц в дымке адвокатской комнаты Саратовского централа в сентябре. Такое впечатление, что Богу нет никакого дела до нас. Но Рок — надзорный Каратель, офицер по надзору над временем — несомненно, рад нашим страданиям.
— Закрой меня, пиздюк, — попросил Сочан тыквоголового зэка и поставил его спиной к двери. — За паучка еще десять суток вломили.
Я знаю, что на них написал жалобу конвой облсуда, адресованную в тюрьму, потому Хитрый, Сочан и Морда отправились в карцер. Это их второй заезд туда за время суда.
— За паучка, — продолжает Сочан, — мы написали объяснительную, что, пока мы были на поверке, стояли на продоле, голодный паучок быстро забежал в хату и раскинул по-быстрому свои сети, чтобы хоть как-то пожрать.
— Я тебе тут взял булку. Шпротным паштетом намазана. — Матвей — юноша-медведь, по жизни борец, мастер спорта, раскрыл красный пакет. — Извини, Андрей, половина — мне, половина — тебе. Больше ничего не было.
— Да еда, хуй с ней, с едой, я привык. Вот без сигарет херово.
К нему протянулись несколько рук. Через полчаса нас будут тщательно шмонать. Еще через некоторое время, когда мы доедем все в свои суды, обшмонают и там, раздев догола или до трусов. Но зэки все равно умудряются провозить в суд курево. И курят. Я думаю, на самом деле не так уж им и тяжело провести день без курения, как играет в них гордость. Потому идет между ними и ментами вечная война, и в большинстве эпизодов этой войны израненными победителями в ней остаются зэки. Они всегда находят способ провезти в судебный бокс сигарету-другую. Где они их прячут, у каждого свой секрет, в плавках или подмышками. А Сочана наказывают не столько за курево, сколько за независимость. Восемь обвиняемых из города Энгельса, «банда из Энгельса», они так и остались несломленными. Дерзят, качают права.
Саратовская центральная тюрьма — красная. То есть бал здесь правят менты. Суды в области тоже красные. И зоны. Порядки здесь строгие и ненужно унизительные. Наш третьяк, где содержатся тяжелостатейники, т. е. особо опасные преступники, еще относительно свободная территория. Нам не запрещают лежать и спать на шконках от подъема до отбоя между проверками — это основная наша привилегия, на других корпусах этого не позволяется. Шмоны у нас полегче, и, выпроваживая нас на суд-допрос и встречая с суд-допросов, нас обыкновенно лишь облапывают, в то время как на других корпусах вчиняют полный обыск. Режим на третьяке на самом деле не ослабленный и не свободный. Это безрежимье. Обитателей третьяка ждут впереди серьезные срока, и жизненные перипетии их будущих судеб выглядят мрачно. Потому нас содержат справедливо. На первом корпусе в общаковых хатах пацанов гоняют, шпыняют и наказывают. За час до проверки они там выстраиваются для тренировок. В ответ на «Здрасьте!» проверяющего офицера они должны слаженно и в унисон выдохнуть: «Здравия желаем, гражданин начальник!» Над ними во время следствия измываются больше, чем над нами. Зато сидеть после суда им меньше и легче. Здесь же звучат срока огромные. Пыж, 26 лет, 22, 20, 17 — запросто вылетает изо ртов судей в адрес обитателей третьяка.
Нельзя сказать: «Я с третьего». Нужно говорить: «Я с третьяка». Потому что зоны Саратовской области тоже живут под номерами: вторая, тринадцатая (самые красные, пользуются у зэков дурной славой), седьмая, десятая, двадцать третья, тридцать третья. И прочие. Всего их несколько десятков. И все красные. Черных тюрем и зон в Саратовском регионе нет. Точнее, когда-то зоны и тюрьмы были черными, но зэковские черные свободы начали ломать в конце 90-х и сломали все. Саратовский регион — красный и все краснеет. Зэки говорят, что еще так близко, как весной 2002 года, на третьяке фактически не соблюдался отбой. Сейчас нам выключают розетку в 22 часа и soldaten выкрикивают: «Отбой! Отбой!» звероподобными голосами. Недавно нам развесили расписание — распорядок дня. Там есть и «тихий час», и «просмотр телепередач», и «личное время», и «подготовка ко сну». Пока еще администрация не следит за исполнением распорядка, не занялась еще вплотную переделкой нас в павловских крыс. Расписание тихо висит себе чуть выше и правее моего изголовья. Но бывалые зэки говорят, что, если распорядок повесили, однажды начнут требовать исполнения. «Сидеть стало тяжело», — говорят зэки.
Между тем Сочан ходит и курит в освобожденном для него зэками пространстве в центре адвокатской. Курит он, держа сигарету в ладони, а выдыхать дым заходит в решку и выдувает дым в окно, там не хватает части стекла. Лампа в адвокатской горит не из пластиковой тюремной люстры в центре потолка, но жалкий провод выведен к двери, и «лампочка Ильича» висит, как зэк в петле у двери. Так что весь свет смещен к двери. От ходящего Сочана гротескные тени наплывают на камеру. От Сочана несет вечностью, звездной пылью и дымком метеоритов, потому мы, живые, освободили ему место, к нему прикованы взгляды, потому он — главный герой на сцене тюремного театра на третьяке. Герой-гладиатор с подавляющей тенью. Дело в том, что у пацанов из Энгельса, у энгельсовской «группы», как их называют в суде конвойные менты, пять трупов в обвинении, и Конь обязательно одарит их пыжом. Пыж достанется либо Хитрому, либо Сочану. Кого-то из двоих ждет серая тюремная вечность.
У Сочана серое широкое лицо с выдающимся, загнутым фомкой подбородком. У него правильный нос, у него серые волосы. Вид у него не кавказский и не восточный, невзирая на близкую к армянской фамилию, — он украинец. Лет ему около тридцати, телосложения он умеренного, сильного, но, как бросается в глаза, рама его, скелет тела подустал нести Сочана. Слова его, резкие и тяжелые, сегодня свободны от бытовых интонаций. На него дохнул ледяной воздух ожидаемого приговора, первый клуб судебного перегара, надышанного судебным разбирательством, когда закон пил и пил, не отрываясь, грязь и кровь их уголовного дела: факты, цифры, гулкие слова никчемных и ничтожных свидетелей. Сочан очистился приближением приговора. Я видел его с десяток дней до этого. Затем в моем процессе объявили перерыв, я не видел Сочана, и вот он предстал предо мной очищенным, простым, суровым, величественным, торжественным.
— Как у тебя? — Он остановился передо мной.
Я отвечаю, что приступили к допросу свидетелей обвинения. Что большинство свидетелей обвинения дают показания в мою пользу. «Что, ты думаешь, дадут?» — спрашивает он. Тем, что он спрашивает у меня в такой для него день, он подымает меня высоко в глазах у зэков. В сложный день, в тяжелый день на пороге меж тем и этим миром он обращается ко мне. Я отвечаю, что думаю, что дадут. Сколько, не представляю. Могут и двадцать три, и семь десятых дать. Я считал.
— Нам, конечно, один-то пыж обеспечен, — говорит Сочан. — Хитрому вывесят камень на шею. Он показал судье, представляешь, Хитрый, как он стоял в яме и у него, у Хитрого, был маленький такой пистолетик, а я стоял сверху с большим пистолетом и приказывал ему дострелить труп. Ну что я мог сделать, Ваша Честь, только подчиниться. У него маленький пистолетик, у меня большой, а, каково?
Сочан оглядывает нас, обводит взором, приглашая подивиться глупости Хитрого. Мы натягиваем рты, как бы улыбаясь. Я знаю этот эпизод. Хитрый хотел вывернуться, показал на суде, что его принудил стрелять якобы Сочан. Сочан отрицает это, и в деле нет ни единого свидетельства, что он, Сочан, застрелил хотя бы одного из пяти «потерпевших», но теперь все эти детали не имеют значения. Теперь и Сочану, и Хитрому, и Морде, и Угрюмому, и Прохору — всем восьмерым придется выслушать приговор. У Сочана твердое костистое лицо непростого человека. В лице нет и мельчайшего указания, что вот человек из города Энгельса Саратовской области, предприниматель и бандит. Можно определить его: вот человек из Ломбардии или вот человек — гладиатор из школы гладиаторов, первый век нашей эры. Или персонаж фильма Пазолини о ранних христианах. Сухие щеки — срезанный тростник, прямой нос, твердые губы. Никаких покраснений, никаких кратеров прыщей, нет угрей, ровная суровая германская серость. И светлые глаза под бровями. Такой взмахивает двуручным мечом или едет на танке по русской равнине. Германец.
— Зачем же Вы, Веретельников, взяли пистолет с собой, — спрашивает судья, — если Вы не собирались убивать?
— Ваша честь, — отвечает Хитрый, — я боялся за свою жизнь. Что этот, с большим пистолетом, может и меня прикончить.
— А, как вам это? — Сочан опять обводит нас взором.
Нам? Для нас он и Хитрый сравнялись. Как бы они там ни выворачивались, выгораживая себя. Теперь они стоят перед лицом вечности все, прижавшись, группа из восьми мужиков. И судья Каневский поехал в Москву. Привезет им приговор и огласит, сколько жизни отберет государство из их личной вечности у каждого. У одного из них государство наверняка отберет всю оставшуюся жизнь. И возьмет себе, чтобы тупо глядеть спрятанными под повязкой Фемиды слепыми, наглыми очами, как вянет человек, словно цветок в подвале.
Утренняя сцена эта прерывается soldaten. Солдат шумно отпирает замок и отворяет дверь ногой внутрь. Дверь, как и стены, больна стригущим лишаем, и ее расперло. Дверь влетает в адвокатскую. Вместе с ней — собачий лай, звон ключей, шаги зэка и конвойных. Soldaten: «Приготовиться к медосмотру!» Мы раздеваемся, складывая на имеющийся стол и три железных стула наши покровы, один за другим. Только нижнюю футболку полагается выносить с собой к фельдшеру, вывернутую наизнанку. Швы футболки рассматривает, стоя в резиновых перчатках на продоле, фельдшерица. Ее личность охраняют солдат с ротвейлером и спустившиеся для этого случая с этажей soldaten. Ищут у нас только насекомых. Потому что, помимо футболок, осматривают еще только головы. Мои средневековые волосы долгое время служили предметом ошеломляющим для фельдшериц. Теперь ко мне привыкли и только вздыхают, заглядывая меж моих длинных прядей.
— Курить есть у кого?
Пацаны полезли в штаны и подмышки, к нему протянулись добытые из заначек взлохмаченные сигареты. Он пожимал в это время наши руки.
Затянувшись, Сочан прошелся по центру адвокатской. Для него мигом освободили площадь.
— Ну, меня повело!
Он едва заметно покачнулся. Природа отметила его ростом повыше нашего.
— Повело… Сутки не курил. Сегодня начнутся прения, а там и костюмчик прокурор скроит. Хорошо, если двадцатником обойдутся. — Он устало улыбнулся. — Вот, даже подготовиться к прениям не дали. В карцер бросили. А там, как подготовишься… Я речь хотел подготовить… За паучка вот вчера весь день оправдывались, нашли у нас паутинку в карцере. Не было, говорили, ей-богу, не было. Это пока мы на продоле в трусах стояли, он, голодный, в хату прокрался и быстро сеть забросил. Так мы им объяснили, но нам не поверили.
— Приговор когда, Андрей? — спросил я.
Он пожал плечами.
— Скоро. Завтра-послезавтра перерыв объявят. Конь поедет в Москву за инструкциями, чтоб все было подогнано, чтоб никто не сорвался. На приговор недели две у Коня уйдет. А то и три.
Он дотянул окурок и отдал его в сторону. Окурок принял пиздюк Санек.
Пиздюками называют в Саратовском централе молодых зэков. А Конь — это либеральный судья Каневский. Он учился судить в Америке и Германии и, обогащенный тамошним опытом, выписал уже около тридцати пыжей. Безобидное и даже ласковое слово это скрывает за собой страшное пожизненное заключение. Я неотрывно следил за лицом Сочана, на него ведь опустилась мрачная тень государства.
Тюрьма — это империя крупного плана. Тут все близко и вынужденно преувеличено. Поскольку в тюрьме нет пространства, тюрьма лишена пейзажа, ландшафта и горизонта. На тыквах и щетинистых яйцах голов в зэках прорезаны рваные отверстия глаз. Они мохнаты и, как пруды — камышом, обросли ресницами и бровями. Это мутные, склизкие пруды и дохлый камыш. Отверстия глаз окружены ущельями морщин на лбу и рытвинами морщин под глазами. Нос с пещерами ноздрей, мокрая дыра рта, корешки зубов или молодых и свежих, или гнилых пополам с золотыми. И далее пошли серые ущелья морщин подбородка. Таким зэковское личико предстает таракану, ползающему по нему во сне, но можно увидеть его и такому специальному зэку, как я.
Неприбранные, изъеденные тюрьмой лица зэков плавают в адвокатской, густо яичными желтками в бульоне. Нас пара десятков зэков в адвокатской. Лица в основном затормозились, подрагивают вдоль стен на высоте стоящего человека. Под кепкой бледно-скелетическая физиономия Мишки, он сидит за то, что спал в квартире, в то время как на лестничной площадке убили его жену, продавщицу с рынка, ударом по голове тупым предметом. Снабженное ковриком черного чубчика и отколотым зубом во рту лицо молодого Хаджиева. Он из 139-й хаты. Олимпийским молодым медведем топчется у стола мощный Матвей. Блины лиц, желтки лиц в бульоне раннего утра в адвокатской Саратовского централа. Адвокатская окрашена в цвет маренго. Густо-синяя кожа адвокатской пошла белыми лишаями. Некая гниль поразила штукатурку, как язвы и парша поражают кожу человека, так больна кожа адвокатской. Вскрывшиеся крупные, как головы взрослых зэка, лишаи вспучились. И лопнули белыми лепрозорными цветами на стенах и потолке.
Задняя часть адвокатской с окном отгорожена от большей части комнаты решеткой. К решетке примыкает железный пюпитр. На пюпитре спит Володька Гончарук. У Володьки в багажнике его автомашины нашли гранату. Сидит Володька на железном табурете. Он болен, и потому череп у него мокр за ушами. Находясь рядом с Сочаном, я не вижу мокрого за ушами Володьки. Но за несколько моментов до захода Сочана в адвокатскую я находился рядом с Володькой и видел. Я стоял над Володькой, если быть точным.
Часть заключенных сидит на корточках, потому лица их плавают вдоль колен и штанин тех, кто стоит. Зэки меняют позы, лица совершают траектории, как луны. Колышутся. Неизвестно, предусмотрел ли это хмурое утро в сентябре Господь Бог. И неизвестно, нужна ли ему эта сложная машинерия: плавание головолиц в дымке адвокатской комнаты Саратовского централа в сентябре. Такое впечатление, что Богу нет никакого дела до нас. Но Рок — надзорный Каратель, офицер по надзору над временем — несомненно, рад нашим страданиям.
— Закрой меня, пиздюк, — попросил Сочан тыквоголового зэка и поставил его спиной к двери. — За паучка еще десять суток вломили.
Я знаю, что на них написал жалобу конвой облсуда, адресованную в тюрьму, потому Хитрый, Сочан и Морда отправились в карцер. Это их второй заезд туда за время суда.
— За паучка, — продолжает Сочан, — мы написали объяснительную, что, пока мы были на поверке, стояли на продоле, голодный паучок быстро забежал в хату и раскинул по-быстрому свои сети, чтобы хоть как-то пожрать.
— Я тебе тут взял булку. Шпротным паштетом намазана. — Матвей — юноша-медведь, по жизни борец, мастер спорта, раскрыл красный пакет. — Извини, Андрей, половина — мне, половина — тебе. Больше ничего не было.
— Да еда, хуй с ней, с едой, я привык. Вот без сигарет херово.
К нему протянулись несколько рук. Через полчаса нас будут тщательно шмонать. Еще через некоторое время, когда мы доедем все в свои суды, обшмонают и там, раздев догола или до трусов. Но зэки все равно умудряются провозить в суд курево. И курят. Я думаю, на самом деле не так уж им и тяжело провести день без курения, как играет в них гордость. Потому идет между ними и ментами вечная война, и в большинстве эпизодов этой войны израненными победителями в ней остаются зэки. Они всегда находят способ провезти в судебный бокс сигарету-другую. Где они их прячут, у каждого свой секрет, в плавках или подмышками. А Сочана наказывают не столько за курево, сколько за независимость. Восемь обвиняемых из города Энгельса, «банда из Энгельса», они так и остались несломленными. Дерзят, качают права.
Саратовская центральная тюрьма — красная. То есть бал здесь правят менты. Суды в области тоже красные. И зоны. Порядки здесь строгие и ненужно унизительные. Наш третьяк, где содержатся тяжелостатейники, т. е. особо опасные преступники, еще относительно свободная территория. Нам не запрещают лежать и спать на шконках от подъема до отбоя между проверками — это основная наша привилегия, на других корпусах этого не позволяется. Шмоны у нас полегче, и, выпроваживая нас на суд-допрос и встречая с суд-допросов, нас обыкновенно лишь облапывают, в то время как на других корпусах вчиняют полный обыск. Режим на третьяке на самом деле не ослабленный и не свободный. Это безрежимье. Обитателей третьяка ждут впереди серьезные срока, и жизненные перипетии их будущих судеб выглядят мрачно. Потому нас содержат справедливо. На первом корпусе в общаковых хатах пацанов гоняют, шпыняют и наказывают. За час до проверки они там выстраиваются для тренировок. В ответ на «Здрасьте!» проверяющего офицера они должны слаженно и в унисон выдохнуть: «Здравия желаем, гражданин начальник!» Над ними во время следствия измываются больше, чем над нами. Зато сидеть после суда им меньше и легче. Здесь же звучат срока огромные. Пыж, 26 лет, 22, 20, 17 — запросто вылетает изо ртов судей в адрес обитателей третьяка.
Нельзя сказать: «Я с третьего». Нужно говорить: «Я с третьяка». Потому что зоны Саратовской области тоже живут под номерами: вторая, тринадцатая (самые красные, пользуются у зэков дурной славой), седьмая, десятая, двадцать третья, тридцать третья. И прочие. Всего их несколько десятков. И все красные. Черных тюрем и зон в Саратовском регионе нет. Точнее, когда-то зоны и тюрьмы были черными, но зэковские черные свободы начали ломать в конце 90-х и сломали все. Саратовский регион — красный и все краснеет. Зэки говорят, что еще так близко, как весной 2002 года, на третьяке фактически не соблюдался отбой. Сейчас нам выключают розетку в 22 часа и soldaten выкрикивают: «Отбой! Отбой!» звероподобными голосами. Недавно нам развесили расписание — распорядок дня. Там есть и «тихий час», и «просмотр телепередач», и «личное время», и «подготовка ко сну». Пока еще администрация не следит за исполнением распорядка, не занялась еще вплотную переделкой нас в павловских крыс. Расписание тихо висит себе чуть выше и правее моего изголовья. Но бывалые зэки говорят, что, если распорядок повесили, однажды начнут требовать исполнения. «Сидеть стало тяжело», — говорят зэки.
Между тем Сочан ходит и курит в освобожденном для него зэками пространстве в центре адвокатской. Курит он, держа сигарету в ладони, а выдыхать дым заходит в решку и выдувает дым в окно, там не хватает части стекла. Лампа в адвокатской горит не из пластиковой тюремной люстры в центре потолка, но жалкий провод выведен к двери, и «лампочка Ильича» висит, как зэк в петле у двери. Так что весь свет смещен к двери. От ходящего Сочана гротескные тени наплывают на камеру. От Сочана несет вечностью, звездной пылью и дымком метеоритов, потому мы, живые, освободили ему место, к нему прикованы взгляды, потому он — главный герой на сцене тюремного театра на третьяке. Герой-гладиатор с подавляющей тенью. Дело в том, что у пацанов из Энгельса, у энгельсовской «группы», как их называют в суде конвойные менты, пять трупов в обвинении, и Конь обязательно одарит их пыжом. Пыж достанется либо Хитрому, либо Сочану. Кого-то из двоих ждет серая тюремная вечность.
У Сочана серое широкое лицо с выдающимся, загнутым фомкой подбородком. У него правильный нос, у него серые волосы. Вид у него не кавказский и не восточный, невзирая на близкую к армянской фамилию, — он украинец. Лет ему около тридцати, телосложения он умеренного, сильного, но, как бросается в глаза, рама его, скелет тела подустал нести Сочана. Слова его, резкие и тяжелые, сегодня свободны от бытовых интонаций. На него дохнул ледяной воздух ожидаемого приговора, первый клуб судебного перегара, надышанного судебным разбирательством, когда закон пил и пил, не отрываясь, грязь и кровь их уголовного дела: факты, цифры, гулкие слова никчемных и ничтожных свидетелей. Сочан очистился приближением приговора. Я видел его с десяток дней до этого. Затем в моем процессе объявили перерыв, я не видел Сочана, и вот он предстал предо мной очищенным, простым, суровым, величественным, торжественным.
— Как у тебя? — Он остановился передо мной.
Я отвечаю, что приступили к допросу свидетелей обвинения. Что большинство свидетелей обвинения дают показания в мою пользу. «Что, ты думаешь, дадут?» — спрашивает он. Тем, что он спрашивает у меня в такой для него день, он подымает меня высоко в глазах у зэков. В сложный день, в тяжелый день на пороге меж тем и этим миром он обращается ко мне. Я отвечаю, что думаю, что дадут. Сколько, не представляю. Могут и двадцать три, и семь десятых дать. Я считал.
— Нам, конечно, один-то пыж обеспечен, — говорит Сочан. — Хитрому вывесят камень на шею. Он показал судье, представляешь, Хитрый, как он стоял в яме и у него, у Хитрого, был маленький такой пистолетик, а я стоял сверху с большим пистолетом и приказывал ему дострелить труп. Ну что я мог сделать, Ваша Честь, только подчиниться. У него маленький пистолетик, у меня большой, а, каково?
Сочан оглядывает нас, обводит взором, приглашая подивиться глупости Хитрого. Мы натягиваем рты, как бы улыбаясь. Я знаю этот эпизод. Хитрый хотел вывернуться, показал на суде, что его принудил стрелять якобы Сочан. Сочан отрицает это, и в деле нет ни единого свидетельства, что он, Сочан, застрелил хотя бы одного из пяти «потерпевших», но теперь все эти детали не имеют значения. Теперь и Сочану, и Хитрому, и Морде, и Угрюмому, и Прохору — всем восьмерым придется выслушать приговор. У Сочана твердое костистое лицо непростого человека. В лице нет и мельчайшего указания, что вот человек из города Энгельса Саратовской области, предприниматель и бандит. Можно определить его: вот человек из Ломбардии или вот человек — гладиатор из школы гладиаторов, первый век нашей эры. Или персонаж фильма Пазолини о ранних христианах. Сухие щеки — срезанный тростник, прямой нос, твердые губы. Никаких покраснений, никаких кратеров прыщей, нет угрей, ровная суровая германская серость. И светлые глаза под бровями. Такой взмахивает двуручным мечом или едет на танке по русской равнине. Германец.
Via Dolorosa — дорога Боли. Сочан уходит по дороге страданий, дороге Боли.
Глаза темны от русского мороза,
Как весел, как прекрасен русский лес.
В последний раз по Via Dolorosa
Уходит в ночь дивизия СС…
— Зачем же Вы, Веретельников, взяли пистолет с собой, — спрашивает судья, — если Вы не собирались убивать?
— Ваша честь, — отвечает Хитрый, — я боялся за свою жизнь. Что этот, с большим пистолетом, может и меня прикончить.
— А, как вам это? — Сочан опять обводит нас взором.
Нам? Для нас он и Хитрый сравнялись. Как бы они там ни выворачивались, выгораживая себя. Теперь они стоят перед лицом вечности все, прижавшись, группа из восьми мужиков. И судья Каневский поехал в Москву. Привезет им приговор и огласит, сколько жизни отберет государство из их личной вечности у каждого. У одного из них государство наверняка отберет всю оставшуюся жизнь. И возьмет себе, чтобы тупо глядеть спрятанными под повязкой Фемиды слепыми, наглыми очами, как вянет человек, словно цветок в подвале.
Утренняя сцена эта прерывается soldaten. Солдат шумно отпирает замок и отворяет дверь ногой внутрь. Дверь, как и стены, больна стригущим лишаем, и ее расперло. Дверь влетает в адвокатскую. Вместе с ней — собачий лай, звон ключей, шаги зэка и конвойных. Soldaten: «Приготовиться к медосмотру!» Мы раздеваемся, складывая на имеющийся стол и три железных стула наши покровы, один за другим. Только нижнюю футболку полагается выносить с собой к фельдшеру, вывернутую наизнанку. Швы футболки рассматривает, стоя в резиновых перчатках на продоле, фельдшерица. Ее личность охраняют солдат с ротвейлером и спустившиеся для этого случая с этажей soldaten. Ищут у нас только насекомых. Потому что, помимо футболок, осматривают еще только головы. Мои средневековые волосы долгое время служили предметом ошеломляющим для фельдшериц. Теперь ко мне привыкли и только вздыхают, заглядывая меж моих длинных прядей.
ГЛАВА 2
В Саратов нас, революционеров, привезли на самолете. Спецрейсом. На правительственном «Ан» компании «Россия». На самолете этой компании обычно путешествуют президент, и правительство, и еще спикер Госдумы Селезнев. Очевидно, самолет одолжили ведомству ФСБ как родственникам президента и правительства. Команду из 18 солдат ФСБ, невиданного количества офицеров ФСБ и даже трех телеоператоров прислали в Москву из Саратова. 5 июля 2002 года меня вывели, обросшего, как аббат Фариа, в длинной олимпийке, с сумками в руках на крыльцо Лефортовской тюрьмы, и я замер, пораженный. Государство любит себя и любит устраивать во славу себе спектакли. Пространство дворика, его перспектива была убрана солдатами. Можно еще употребить выражение: было все в солдатах. Да еще в каких! Новенькие, с новыми пухлыми свиными мышцами (щеки, шея, оголенные до локтей руки — Pumping Iron). В руках — навороченные космические автоматы, словно у галактических пришельцев из Star Wars. Рукава новеньких камуфляжей завернуты до локтей, новенькие ботинки источают вонь всеми порами свиной кожи, новенькие кепки — околыши над глазами. Свиноматка этих воинов-свиней — Великая Империя Свиномордых Солдат, Соединенные Штаты Америки. В таких кабанов удобно стрелять, думал я, разглядывая их в июльском утреннем зное, прищурившись. Все это было бы военной комедией, если бы не мои такие тяжелые статьи.
— Поставьте сумки, — подсказал мне суфлер — простой soldaten из Лефортово. Он шел за мной сзади, как денщик, неказистый в своих старых, болотного цвета штанах и рубашке. Он нес мой пакет. Он, как и я, опешил от всего этого великолепия.
— Фамилия? Имя? Отчество? — возопил старший из свиноподобных, с самым ничтожным лицом, какое только возможно. Он стоял, расставив ноги, кепи на бровях, в одной оголенной до локтя руке — classeur, к телу которого американскими щипцами с пружинами была прижата русская эфэсбэшная бумага. За ним, как в амфитеатре, стояли полукольцом свежие воины Империи, нацелив в меня автоматы. Я сообщил ему мои ФИО и год рождения. Он потребовал назвать мои статьи. Я назвал и их. Меня сковали наручниками и провели к находящемуся в десятке метров автомобилю «Газель». Сняли наручники. Телеоператоры снимали происходящее, чуть ли не заглядывая мне камерой в рот, когда я заявлял себя и свои статьи… Посадили в горячий стакан. Я слышал, как они выводили и сажали моих ребят. Долго и бестолково рассаживались воины в автомобили сопровождения. Все это время я сидел, как индус, и медитировал, довольный, что оказался в темноте. В темноте было неописуемо хорошо, а стакан еще не успел нагреться. Поехали.
После путешествия по шумным, судя по звукам, улицам Москвы и по прямой длинной дороге со светофорами я наконец услышал свистящий шорох взлетающих авиалайнеров, царапающих воздух. И понял, что мы на аэродроме. Стало бесповоротно ясно, что мы полетим в Саратов, а не поплетемся поездом. Что неизбежного горемыкания этапа мы избежим…
Как всегда у русских, у них что-то не ладилось. Затерялся ключ от от нашего багажа, подъехавшего в другом автомобиле. Кто-то не подъехал. Звуковая картина происходящего могла бы называться: РАСПИЗДЯЙСТВО КАК РУССКАЯ ТРАДИЦИЯ. Далее я услышал, как один soldaten жаловался многим soldaten, что им приходится таскать вещи революционеров. «Эти могли бы и сами», — злобно пробурчал юный бас. «Не положено», — хмуро добавил голос постарше. «Что мы им, слуги?» — пожаловался юный. Во тьме стакана я, по-видимому, довольно осклабился. И пожалел, что оставил для лефортовской библиотеки книги. Штук 15 или 20. Все равно их тащили бы для меня свиноподобные.
Вдруг меня открыли сверкающему полдню. Был ветер, зной, и, бледный, я обнаружил себя на пустом поле аэродрома. Рядом находился длинный узкий самолет с трапом. Приказали идти по трапу. В самолете воняло, как во всех самолетах: вчерашней блевотиной, технической пылью, шампунем для ковров, воняло свиноподобными: их нагуталиненными ботинками на шнурках и их свиной плотью, армейскими новенькими прибамбасами и смазкой навороченных автоматов. В наручниках меня провели через весь самолет и посадили в самом дальнем салоне, в самом последнем ряду. К окну вначале сел гигант-блондин, украшенный ржаными усиками. Каждая его оголенная до плеча рука была как моя ляжка. Через проход напротив уселся тип с навороченным стрелковым чудом (оптика, непонятные кнопки, наросты, рожки) и уставил его в меня. Физиономия его — о Боже! только этого не хватало — была украшена черными боевыми узорами! Вслед за мной ввели маленькую Нину Силину. Ее также охраняли двое. Только у окна вместо ржаноусого уселась мощная блондинка-спецназовка, офицерша.
В нашем салоне, помимо меня и товарища Силиной, в таком же порядке поместили товарищей Аксенова и Пентелюка. То есть по принципу нанизанного на шампур шашлыка: лук-мясо-лук. Солдат-революционер-солдат. Два слизняка, предатели Карягин и Лалетин, помещались в ином салоне, ближе к носу самолета. Там же, в неведомых глубинах, летели офицеры ФСБ и телеоператоры, снимавшие нашу загрузку из тюрьмы Лефортово и на аэродроме. Это был спецрейс. Государство, дабы перевезти шесть национал-большевиков, одна из них — девочка метр с кепкой, мобилизовало столько свиней и целый правительственный самолет, гудя, вывез нас на взлетную полосу.
Мы взлетели в июльское небо. Ржавоусый затянул окно серой занавеской. Его примеру последовали все конвоиры. В салоне установилась ровная, серо-бежевая, воняющая вещевым складом, мелкая вселенная. Небо нам закрыли, чтобы мы не могли ориентироваться в розе ветров: север-юг, запад-восток, идентифицировать облака?
Рейс был короткий. Но, учитывая путешествие из тюрьмы Лефортово на военный аэродром, московские пробки, вынужденные ожидания повсюду, прошли уже многие часы. Мочевой пузырь поджало. Я обратился к держащему меня на линии огня супермену в боевых узорах. «Я хочу в туалет», — просто сказал я. Он искривился лицом, но ничего не ответил и только делал движения зрачками и губами, как немой, не отрывая рук от своего чудо-оружия. Он явно нервничал. Стал двигать губами, как будто говорил, но звуки изо рта не исходили. Идиот! — подумал я и повернулся к дремлющему рядом рыжеусому. Толкнул его локтем, так как ничего иного придумать не мог, руки же мои были в наручниках. «Хочу в туалет!» — сказал я. «Не положено!» — заявил добродушно ржаноусый хряк и закрыл глаза. Я подумал, что они воспитали породу дебилов-свиней, половина которых — перепуганные, а другая половина — замедленные. В довершение всего неизвестный мне офицер прошел в туалет как раз за моей спиной и слил там воду. Было непонятно, почему мне нельзя пройти туда же и отлить. Наконец, самолет сел. В этот момент, к конфузу наших конвоиров и к позору супермена, целившего в товарища Силину, упал на пол его, супермена, навороченный прибор для скорострельного убиения! Пиздец, да и только! Нина, довольно улыбаясь, обернулась ко мне. Я ответил ей довольной улыбкой.
Нас повели по самолету к выходу. В ближайшем к выходу салоне между проводами, катушками и камерами помещались несколько юношей с рыбьими глазами. Один из них спросил, впрочем, стесняясь своей подлой роли: «Господин Лимонов, не хотите ли Вы прокомментировать свой приезд в Саратов?»
«Нет, — сказал я, — не желаю». И вышел из самолета на трап. Где на меня вылилось горячее июльское небо. Самолет окружали десяток автомобилей. У автомобилей стояли группкой военные и гражданские люди. Некоторые из них седые и старые. Ясно было, что это эфэсбэшное и прокурорское начальство. Был осуществлен долго планировавшийся перевоз государственных преступников из города Москвы в город Саратов. Вот они и собрались как на праздник. Возможно, сдав нас в тюрьму, они поедут пить водку. Сопровождаемый свиносолдатами, я спустился на бетон аэродрома. Как выяснилось позднее, это был военный аэродром города Энгельса.
Меня и товарищей Аксенова и Пентелюка загнали в зарешеченный хвост военного джипа. В наручниках. Клетка имела два сиденья. Мы с Аксеновым уселись на одном сиденье, Пентелюк — напротив. Мы увидели друг друга первый раз за пятнадцать месяцев. (С Сергеем Аксеновым я, по правде говоря, встретился в автозэке в октябре 2001 года по недосмотру ментов. Нас обоих возили в Лефортовский суд по поводу смены меры пресечения. На обратном пути олухи-менты посадили нас, подельников, не разобравшись, в одну голубятню.) Мы некоторое время оставались в джипе, сидя на солнцепеке на взлетной полосе. Затем караван построился и двинулся. Когда мы переезжали Волгу, стало ясно, что нас везут в Саратовский централ. Это определил Пентелюк, ведь его арестовывали здесь в марте 2001 года. Перебивая друг друга, мы, радостные, как дети, рассказывали о своей жизни в Лефортово. И жадно разглядывали пыльный, старый, раздолбанный город Саратов. Свиньи в новеньких формах с презрением смотрели на пыльные улицы. Мы смотрели с нежностью. Даже самые оцарапанные ноги любой дешевой шалавы представлялись нам после Лефортовской тьмы обожаемым предметом.
Во дворе Саратовского централа ходили, как на сценической площадке фильма «1984», толпы в черных робах и черных высоких кепи. Мы, питомцы тюремных казематов Лефортово, догадались, что это хозбанда. Однако их была целая тьма, слишком много. Двор тюрьмы, оказалось, кипел жизнью. Сопровождающие нас лица вышли из своих автомобилей и ушли в здание тюрьмы. От одного из автомобилей нашего каравана отделился… не кто иной, как высокий подполковник Кузнецов в темных очках. Первым его увидел Сергей Аксенов и показал мне. Почему оперативник, арестовывавший нас во главе группы захвата на Алтае, явился сажать нас в тюрьму в городе Саратове, мне было абсолютно непонятно. Неизвестно также было, нарушают они этим какой-либо закон либо не нарушают. Впрочем, они всегда нарушают законы.
Через некоторое время из джипа первым вынули меня и повели в тюрьму. Предварительно сняв с меня наручники и выдав мне мои вещи: две сумки и пакет. В пакете у меня была еда: чай, сахар, возможно, что-то еще, я уже не помню. Совсем недавно это было, а я уже запамятовал свои московские продукты, привезенные в Саратов. Напрягаясь, я втащил свое добро во входное отверстие тюрьмы. И пошел туда, куда вели. Мне приказали встать у стены в самом конце коридора. Приказали поставить вещи. Я поставил. Слева в углу располагались две клетки, углом друг к другу. Одна клетка, очевидно служившая отстойником, была полностью забита арестованными. Другая — пустая. Меня посадили в пустую. Клетка была в состоянии крайнего ущерба, в ней воняло мочой и пылью, а из пола торчала вонючая обрезанная труба. Убедившись, что soldaten, приведший меня, ушел, я приблизился к трубе, расстегнул молнию и с облегчением отлил, целя в трубу. И мне по окончании этого примитивного физиологического действа стало хорошо. Когда они еще выведут меня в туалет. Правда, был риск сразу получить по плечам дубинкой. Впрочем, я не знаю, как бы они меня наказали. Вернее всего, предпочли бы не заметить.
— Поставьте сумки, — подсказал мне суфлер — простой soldaten из Лефортово. Он шел за мной сзади, как денщик, неказистый в своих старых, болотного цвета штанах и рубашке. Он нес мой пакет. Он, как и я, опешил от всего этого великолепия.
— Фамилия? Имя? Отчество? — возопил старший из свиноподобных, с самым ничтожным лицом, какое только возможно. Он стоял, расставив ноги, кепи на бровях, в одной оголенной до локтя руке — classeur, к телу которого американскими щипцами с пружинами была прижата русская эфэсбэшная бумага. За ним, как в амфитеатре, стояли полукольцом свежие воины Империи, нацелив в меня автоматы. Я сообщил ему мои ФИО и год рождения. Он потребовал назвать мои статьи. Я назвал и их. Меня сковали наручниками и провели к находящемуся в десятке метров автомобилю «Газель». Сняли наручники. Телеоператоры снимали происходящее, чуть ли не заглядывая мне камерой в рот, когда я заявлял себя и свои статьи… Посадили в горячий стакан. Я слышал, как они выводили и сажали моих ребят. Долго и бестолково рассаживались воины в автомобили сопровождения. Все это время я сидел, как индус, и медитировал, довольный, что оказался в темноте. В темноте было неописуемо хорошо, а стакан еще не успел нагреться. Поехали.
После путешествия по шумным, судя по звукам, улицам Москвы и по прямой длинной дороге со светофорами я наконец услышал свистящий шорох взлетающих авиалайнеров, царапающих воздух. И понял, что мы на аэродроме. Стало бесповоротно ясно, что мы полетим в Саратов, а не поплетемся поездом. Что неизбежного горемыкания этапа мы избежим…
Как всегда у русских, у них что-то не ладилось. Затерялся ключ от от нашего багажа, подъехавшего в другом автомобиле. Кто-то не подъехал. Звуковая картина происходящего могла бы называться: РАСПИЗДЯЙСТВО КАК РУССКАЯ ТРАДИЦИЯ. Далее я услышал, как один soldaten жаловался многим soldaten, что им приходится таскать вещи революционеров. «Эти могли бы и сами», — злобно пробурчал юный бас. «Не положено», — хмуро добавил голос постарше. «Что мы им, слуги?» — пожаловался юный. Во тьме стакана я, по-видимому, довольно осклабился. И пожалел, что оставил для лефортовской библиотеки книги. Штук 15 или 20. Все равно их тащили бы для меня свиноподобные.
Вдруг меня открыли сверкающему полдню. Был ветер, зной, и, бледный, я обнаружил себя на пустом поле аэродрома. Рядом находился длинный узкий самолет с трапом. Приказали идти по трапу. В самолете воняло, как во всех самолетах: вчерашней блевотиной, технической пылью, шампунем для ковров, воняло свиноподобными: их нагуталиненными ботинками на шнурках и их свиной плотью, армейскими новенькими прибамбасами и смазкой навороченных автоматов. В наручниках меня провели через весь самолет и посадили в самом дальнем салоне, в самом последнем ряду. К окну вначале сел гигант-блондин, украшенный ржаными усиками. Каждая его оголенная до плеча рука была как моя ляжка. Через проход напротив уселся тип с навороченным стрелковым чудом (оптика, непонятные кнопки, наросты, рожки) и уставил его в меня. Физиономия его — о Боже! только этого не хватало — была украшена черными боевыми узорами! Вслед за мной ввели маленькую Нину Силину. Ее также охраняли двое. Только у окна вместо ржаноусого уселась мощная блондинка-спецназовка, офицерша.
В нашем салоне, помимо меня и товарища Силиной, в таком же порядке поместили товарищей Аксенова и Пентелюка. То есть по принципу нанизанного на шампур шашлыка: лук-мясо-лук. Солдат-революционер-солдат. Два слизняка, предатели Карягин и Лалетин, помещались в ином салоне, ближе к носу самолета. Там же, в неведомых глубинах, летели офицеры ФСБ и телеоператоры, снимавшие нашу загрузку из тюрьмы Лефортово и на аэродроме. Это был спецрейс. Государство, дабы перевезти шесть национал-большевиков, одна из них — девочка метр с кепкой, мобилизовало столько свиней и целый правительственный самолет, гудя, вывез нас на взлетную полосу.
Мы взлетели в июльское небо. Ржавоусый затянул окно серой занавеской. Его примеру последовали все конвоиры. В салоне установилась ровная, серо-бежевая, воняющая вещевым складом, мелкая вселенная. Небо нам закрыли, чтобы мы не могли ориентироваться в розе ветров: север-юг, запад-восток, идентифицировать облака?
Рейс был короткий. Но, учитывая путешествие из тюрьмы Лефортово на военный аэродром, московские пробки, вынужденные ожидания повсюду, прошли уже многие часы. Мочевой пузырь поджало. Я обратился к держащему меня на линии огня супермену в боевых узорах. «Я хочу в туалет», — просто сказал я. Он искривился лицом, но ничего не ответил и только делал движения зрачками и губами, как немой, не отрывая рук от своего чудо-оружия. Он явно нервничал. Стал двигать губами, как будто говорил, но звуки изо рта не исходили. Идиот! — подумал я и повернулся к дремлющему рядом рыжеусому. Толкнул его локтем, так как ничего иного придумать не мог, руки же мои были в наручниках. «Хочу в туалет!» — сказал я. «Не положено!» — заявил добродушно ржаноусый хряк и закрыл глаза. Я подумал, что они воспитали породу дебилов-свиней, половина которых — перепуганные, а другая половина — замедленные. В довершение всего неизвестный мне офицер прошел в туалет как раз за моей спиной и слил там воду. Было непонятно, почему мне нельзя пройти туда же и отлить. Наконец, самолет сел. В этот момент, к конфузу наших конвоиров и к позору супермена, целившего в товарища Силину, упал на пол его, супермена, навороченный прибор для скорострельного убиения! Пиздец, да и только! Нина, довольно улыбаясь, обернулась ко мне. Я ответил ей довольной улыбкой.
Нас повели по самолету к выходу. В ближайшем к выходу салоне между проводами, катушками и камерами помещались несколько юношей с рыбьими глазами. Один из них спросил, впрочем, стесняясь своей подлой роли: «Господин Лимонов, не хотите ли Вы прокомментировать свой приезд в Саратов?»
«Нет, — сказал я, — не желаю». И вышел из самолета на трап. Где на меня вылилось горячее июльское небо. Самолет окружали десяток автомобилей. У автомобилей стояли группкой военные и гражданские люди. Некоторые из них седые и старые. Ясно было, что это эфэсбэшное и прокурорское начальство. Был осуществлен долго планировавшийся перевоз государственных преступников из города Москвы в город Саратов. Вот они и собрались как на праздник. Возможно, сдав нас в тюрьму, они поедут пить водку. Сопровождаемый свиносолдатами, я спустился на бетон аэродрома. Как выяснилось позднее, это был военный аэродром города Энгельса.
Меня и товарищей Аксенова и Пентелюка загнали в зарешеченный хвост военного джипа. В наручниках. Клетка имела два сиденья. Мы с Аксеновым уселись на одном сиденье, Пентелюк — напротив. Мы увидели друг друга первый раз за пятнадцать месяцев. (С Сергеем Аксеновым я, по правде говоря, встретился в автозэке в октябре 2001 года по недосмотру ментов. Нас обоих возили в Лефортовский суд по поводу смены меры пресечения. На обратном пути олухи-менты посадили нас, подельников, не разобравшись, в одну голубятню.) Мы некоторое время оставались в джипе, сидя на солнцепеке на взлетной полосе. Затем караван построился и двинулся. Когда мы переезжали Волгу, стало ясно, что нас везут в Саратовский централ. Это определил Пентелюк, ведь его арестовывали здесь в марте 2001 года. Перебивая друг друга, мы, радостные, как дети, рассказывали о своей жизни в Лефортово. И жадно разглядывали пыльный, старый, раздолбанный город Саратов. Свиньи в новеньких формах с презрением смотрели на пыльные улицы. Мы смотрели с нежностью. Даже самые оцарапанные ноги любой дешевой шалавы представлялись нам после Лефортовской тьмы обожаемым предметом.
Во дворе Саратовского централа ходили, как на сценической площадке фильма «1984», толпы в черных робах и черных высоких кепи. Мы, питомцы тюремных казематов Лефортово, догадались, что это хозбанда. Однако их была целая тьма, слишком много. Двор тюрьмы, оказалось, кипел жизнью. Сопровождающие нас лица вышли из своих автомобилей и ушли в здание тюрьмы. От одного из автомобилей нашего каравана отделился… не кто иной, как высокий подполковник Кузнецов в темных очках. Первым его увидел Сергей Аксенов и показал мне. Почему оперативник, арестовывавший нас во главе группы захвата на Алтае, явился сажать нас в тюрьму в городе Саратове, мне было абсолютно непонятно. Неизвестно также было, нарушают они этим какой-либо закон либо не нарушают. Впрочем, они всегда нарушают законы.
Через некоторое время из джипа первым вынули меня и повели в тюрьму. Предварительно сняв с меня наручники и выдав мне мои вещи: две сумки и пакет. В пакете у меня была еда: чай, сахар, возможно, что-то еще, я уже не помню. Совсем недавно это было, а я уже запамятовал свои московские продукты, привезенные в Саратов. Напрягаясь, я втащил свое добро во входное отверстие тюрьмы. И пошел туда, куда вели. Мне приказали встать у стены в самом конце коридора. Приказали поставить вещи. Я поставил. Слева в углу располагались две клетки, углом друг к другу. Одна клетка, очевидно служившая отстойником, была полностью забита арестованными. Другая — пустая. Меня посадили в пустую. Клетка была в состоянии крайнего ущерба, в ней воняло мочой и пылью, а из пола торчала вонючая обрезанная труба. Убедившись, что soldaten, приведший меня, ушел, я приблизился к трубе, расстегнул молнию и с облегчением отлил, целя в трубу. И мне по окончании этого примитивного физиологического действа стало хорошо. Когда они еще выведут меня в туалет. Правда, был риск сразу получить по плечам дубинкой. Впрочем, я не знаю, как бы они меня наказали. Вернее всего, предпочли бы не заметить.