Страница:
Три удара в дверь.
– Кэн?
– Гэт аут, Эдди. Пожар в 1037-м.
Я вскочил и вышел к нему. В коридоре пахло гарью и висели, ясно видимые, как паутины, нити дыма в углах. У 1037-го собралась кучка наших. Розали и Базука, одетые на выход, мощнейшие зады затянуты в искусственный шелк, он лучше всего липнет к телу; в абсолютно идентичных накидках из голубого искусственного меха на плечах, каблуки рвут ковер, губы накрашены. Целая банда тинэйджеров с девятого этажа, этим постоянно не фига делать, еще десяток черных рож, среди них эФ-мэн, и даже наш китаец. Старый китаец считался у нас белым, хотя, с другой стороны, его поганая рожа была скорее зеленого цвета. Поганым считал его Кэн, он мне сообщил, что китаец «поганый», и я, не вдумываясь в тонкости, принял точку зрения Кэна и черного большинства – за что-то они его не любили. Но выжить не могли. Впрочем, китайцев не смогли выжить даже монголы…
Наши стояли и смотрели под дверь 1037-го. Из-под двери подымался дым, густой и черный. Появился Кэмпбэлл, затемненные очки старого неудачника, джинсы, клетчатая рубашка, бывшие блондинистые, а теперь серые буклины надо лбом. Связка ключей в руке. За ним жирный мексиканский Пэрэс, зам-менеджера, или младший менеджер, энтузиаст, нес огнетушитель. Наши радостно закричали.
Кэмпбэлл отпер дверь. Из комнаты в коридор ввалился сразу десяток кубических метров вонючего дыма. Как будто горел склад автомобильных по крышек. Отважные менеджеры прошли в дым. Кашляя, выскочили из дыма.
– Пойду позвоню пожарным, – сказал, разворачиваясь, эФ-мэн.
– Стой где стоишь, – закричал Кэмпбэлл. – меня оштрафовали твои пожарные за предыдущий пожар. Справимся сами. Всего лишь тлеет матрас.
– эФ-мэн прав, – сказал мне тихо Кэн. Но так как все мы или почти все постоянно были в долгу у Кэмлбэлла, часто должны были за много месяцев назад, даже самые умные умники заткнулись. Кэмпбэлл и Пэрэс, намочив платки и набросив их на лица, ушли в дым. Кто-то из них разбил стекло в окне, и дым потянуло из коридора. Выскочив подышать, отплевавшись и отхаркавшись, они вернулись из второго похода со злополучным матрасом. Из черной дыры в брюхе матраса вздымались черный и серый дымы. Матрас был скорым пробегом вынесен на одну из лестниц, ближайшую, и обильно залит водой. Мы, толкаясь, разумеется, протиснулись и на лестницу. Включая Розали и Базуку.
– Чего приперлись, – сказал нам Кэмпбэлл. – Вам что, делать нечего? Рты раскрыли… А вы, красотки, валите на улицу, вас уже клиенты ищут. – Кэмпбэлл шлепнул Базуку по заднице.
Смущенные, мы стали расходиться. Нам действительно нечего было делать, а пожар – крупное развлечение. И бесплатное. Кэн, я, банда тинейджеров и эФ-мэн – ни у кого из нас не было денег. Мы были народные массы отеля. У народа нет денег. Деньги есть у серьезных людей. В «Эмбасси» серьезные люди были видны по одежде. Серьезные люди были сутенеры или (часто в одном и том же лице) наркобизнесмены. Не драг-пушеры, прыгающие целый день в холле с пакетиками, но дилеры – те, кто снабжает пушеров пакетиками. Серьезные люди с такими, как я, Кэн или эФ-мэн, даже не разговаривали. О чем?.. За все время моего пребывания в отеле один раз ночью в лифте со мной заговорил сутенер. Протирая платком бриллиант на кольце. И в эту ночь я был одет в мои лучшие тряпки. «Если тебе нужны отличные девочки – приходи в 532-й».
Кэн спустился в холл, я вернулся в компанию Муссолини.
В 1901 году Бенито, так же, как и я в этом возрасте, писал стихи, пытаясь их опубликовать. Расчувствовавшись, я вспомнил, как покойный Витька Проуторов и Сашка Тищенко понесли мое произведение в газету «Ленинська Змина», а я остался на противоположной стороне Сумской улицы – в парке Шевченко среди весенней зелени, – потел, переживая. Стихотворение, написанное мной к празднику Первомая (я был готов продать свой талант), комсомольская газета отвергла. Деликатно посоветовав моим приятелям: «Пусть ваш друг вначале научится писать стихи» и вручив им лист бумаги с титулом книги если я не ошибаюсь, Матусовского «Как научиться писать стихи». Мое горькое поражение мы запили портвейном в кустах парка Шевченко. Но я хотя бы жил в городе с миллионным населением, в Харькове, а Муссолини – в деревне Предаппио… Летом 1902 года, в возрасте 19 лет, Муссолини, сбежал в Швейцарию. Почему? Никаких убедительных сведений о причине побега не сохранилось. Б. Смиф высказал несколько упреков в адрес юноши Бенито, якобы бросившего семью без поддержки, в момент когда паппу Аллесандро посадили в тюрьму, и даже не постеснявшегося выманить у матери деньги на билет. Историки, вынужден был заметить я, немедленно становятся тупыми, если речь идет не о профессорском знании, но об опыте «подлой» жизни. Мне казалось естественным, что молодой человек бежит из Предаппио в Швейцарию. Смиф же искал причину. Да без причины, остолоп. Инстинктивно. Весной 1961 г я, продав свой вело Борьке Чурилову за 50 рублей, уехал в Новороссийск. Один.
В Швейцарии Бенито взяли чернорабочим на строительство шоколадной фабрики. Сука историк укорил его, что долго на своем первом рабочем месте он не удержался. Тебя бы в чернорабочие, достойный Смиф, профессор Оксфорда, я посмотрел бы, как долго бы ты удержался. Живой ум и пылкое сердце всегда стремятся вырваться из капкана трудоустройства. На своей первой работе – чернорабочий бригады монтажников-высотников – я проработал с октября 1960 г. по февраль 1961-го. Мы сооружали далеко на окраине Харькова новый цех танкового завода. В степной грязи и жуткой стуже. Я выдерживал стужу лучше, нежели общество грубых людей… Я застрял на странице 17-й потому, что на ней обнаружилось сразу целое множество неизвестных мне слов, приходилось вгрызаться в словарь, и кое-каких слов в нем не оказалось…
От борьбы со словами меня отвлек запах. Дыма. Взглянув на дверь, я обнаружил, что ленивые толстые нити серого дыма просачиваются из-под нее в комнату. Распахнув дверь, я оказался лицом к плотной стене дыма. В дыму было слышно, хлопали двери. Пожар. Новый, еще один.
Я проявил хладнокровие, для меня не удивительное, так как мне случалось уже замечать, что лицом к лицу с опасностью я становлюсь холоден и рассудителен. Я захлопнул дверь. Вынул из-под кровати чемодан с дневниками и рукописями (я хранил их в чемодане не на случай пожара, но использовав оный как архив). Взглянул на часы. Был час ночи. Я надел кожаное пальто. Намочил грязную рубашку, валявшуюся в ванной. Снял с двери, где он висел среди прочих одежд, прикрытый тряпкой, белый костюм. Накрыв голову рубашкой, я вдохнул глубоко и вышел в дым. Закрыл дверь на ключ. И, держась рукой за стену, побежал.
Я даже не пытался разглядеть что-либо в дыму. Я знал, что дверь на пожарную лестницу в этой части здания была четвертой после двери Кэна Я выскочил на пожарную лестницу во вполне приличном состоянии Не наглотавшись дыма, лишь с мокрой головы текли по спине и груди липкие струи. На лестнице не горел свет, но возможно было дышать. Спускаясь, я вспомнил о Кэне. Что если он спит? Перед тем, как заснуть, он обыкновенно долго кашляет. Мне его кашель хорошо слышен, ибо наши комнаты разделяет окрашенная в цвет стен бывшая дверь, некогда связывавшая две их в приличный номер Он не кашлял – следовательно, его нет в номере. Да он и никогда не ложится в постель в столь раннее время. Разве что пьяный: Через несколько маршей воздух совсем очистился.
Внизу, в холле, хохотали, собравшись с чемоданчиками, сумками и пластиковыми мешками в руках, такие же погорельцы, как я, и сочувствующие Черный человек, насколько я могу судить исходя из личного опыта употребляет смех не только в качестве демонстрации своей радости, но и для демонстрации многих других эмоций. Смущения, например, или же замешательства Я знаю теперь, что черные смеются даже от страха. Холл стонал от хохота. Плакал лишь грудной младенец на руках мамы-подростка.
У телефонов-автоматов в глубине хохотали, сгибаясь и держась за животы, телефонирующие типы. У конторки спинами к Кэмпбэллу хохотали словно у бара, три сутенера, почему-то собравшиеся вместе, хохотали торговцы наркотиками, поспешно собирая с подоконников образчики товара… Ведь ожидались пожарные, а с ними, конечно же, прибудет и полиция… «Га-гага-ха, горим!» Баретта, держа пуделька на поводке, ошейник ослепительно сиял гранеными стеклами, поздоровался с приятелем: «Горим, брат! Горим!»
В тот период жизни мне удалось отрезать себя от прошлого. Я был обитатель «Эмбасси», а не русский парень – сын советского офицера, внук русских крестьян. Позднее, через годы, я воссоединил себя с моими корнями, вспомнил что я русский, что папа мой проходил всю жизнь в эмвэдэшных галифе с синим кантом и все такое прочее, но в течение нескольких лет я был только я. Мне нечего было терять, как и моим соседям; горел отель, и хорошо бы сгорела с отелем вся эта такая жизнь. Весь Нью-Йорк хорошо бы сгорел. Когда у тебя ничего нет, ты хочешь, чтобы все сгорело, может быть, тебе даже что-нибудь достанется в пожаре. И потому, увидев Кэна, я бросился к нему, веселый, с чемоданом и белым костюмом в руке, мокрой головой… «Гага-га-га, горим, брат!»
Он хлестанул своей ладонью о мою, мы шлепнули еще раз ладонями. «Горим, брат, горим!» Кэн уже выпил, видно было по его сочным губам. «Ну и видок у тебя, Эдди!» – сообщил он мне хохоча.
– Знаю, – признал я и захохотал. – Потому что горим, брат, горим!
Мастодонтами, в слоновьих ботах с заклепками, в касках, ввалились пожарные, таща за собой кишки и все их дьяволово оборудование. Толпа пожарных. Часть их стала подниматься по трем лестницам, один отряд захватил лифт, выгрузив оттуда кучу протестующих, черт знает куда собравшихся – не на горящий ли десятый этаж? – разряженную группу девок и парией… Отель надрывался от хохота.
К двум часам утра первые группы наших стали робко просачиваться на свой этаж. Вопреки строгому запрету пожарных. Три комнаты зияли выгоревшими черными дырами вместо дверей, коридор был залит водой, пожарные выволакивали из коридора на лестницы обгоревшую, мокрую, еще дымящуюся мебель. Наши с Кэном комнаты оказались нетронутыми пожаром, ибо находились хотя и недалеко от 1037-го, но в другом колене коридора. Это в 1037-м, затушенный, остался тлеть под макетом невидимый очажок огня и раздулся до размеров большого пожара. Осторожно появившись из разных лестниц, мы сбились в толпу. Все наши, то есть те же подростки с девятого этажа, Кэн, я, китаец, эФ-мэн, девки, вся семья человека по кличке Кассиус. (Если жена и трое детей сидели под дверьво 1051-го, всякому в отеле ясно было, что Кассиус напился, выгнал семью и трахает свою тринадцатилетнюю дочь. Происходило это раз в неделю. Ни жена Кассиуса, ни он сам, ни его дочь не делали из банального инцеста трагедии.)…Мы наблюдали и комментировали.
Время от времени кто-нибудь из пожарных, раздраженный нашим хохотом и замечаниями, отрываясь от выброса мебели или разрушения топориком остатков двери, огрызался: «Исчезните отсюда, черти, валите вниз!»
– Мы здесь живем, – кричали ему наши. – Идти нам некуда. Мы принадлежим к здесь, спасибо дяде Сэму… Га-га-га…
Огонь был уничтожен якобы повсюду, когда обнаружилось, что продолжает пузыриться почему-то краска на стене коридора, не затронутой пожаром. Пожарные решили проверить изнутри комнату, которой принадлежала пузырящаяся стена, и так как менеджера поблизости не было, вез церемоний врезали по замку топориком. И ворвались. Мирно и не спеша горела панель 1043-го и спал себе на кровати одеты жилец.
Когда он вышел, мокрый, протирая глаза, – смесь черного с китайцем или корейцем, черная рожа, но узкие глаза и прямые волосы, – вышел, качаясь и моргая, мы все, не сговариваясь, зааплодировали.
– Что происходит? – спросил человек, хватая протянутую ему бутылку в бумажном пакете. – Что случилось? – Он отхлебнул из бутылки, закашлял и, очевидно проснувшись наконец, сказал: – Сдается мне, уж не пожар ли?..
Подростки завопили и запрыгали от восторга.
– Ему кажется, что это похоже на пожар, а? – эФ-мэн обвел всех вас взглядом, как бы приглашая в свидетели…
Явился Кэмпбэлл, злой оттого, очевидно, что всем было ясно, что это он виноват во втором пожаре, и разогнал нас. Обсуждая происшедшее, качая голо вами, мы разошлись. Я лег спать, потому как переживания и беготня меня утомили. Все остальные вовсе не легли спать, но веселились до рассвета. По жар не сумел заставить их изменить инстинкту даже на одну ночь.
Влево от моего окна стена изгибается в один из двух внутренних дворов отеля, образованный тремя его крыльями. Тихо во дворе. Одиннадцать часов утра – самый тихий час в «Эмбасси». Не переговариваются из окна в окно, спят обитатели. Устали. Накричались, натанцевались, наглотались алкоголя и на: Только проснется вдруг нервно особенно поздно засидевшийся вчера в баре и, обнаружив рядом роскошный черный зад подруги, приладится, и, разбуженная, закричит обладательница зада, засмеется, задышит тяжело… Окна обыкновенно открыты, старый отель фыркает радиаторами, хорошо отапливается, – потому стоны пары реверберируются двором-колоколом, всем слышны… А то прилетят и заорут над двором, заклюют нечистоты на дне его неправдоподобные, казалось бы, в каменном городе чайки. Отстонет пара в тяжелом алкогольном сексе, улетят чайки, и опять тихо… Спит отель, омываемый тяжелым прибоем Бродвея…
Я уже не спал, я читал, оставшись в кровати.
Смиф был суров к Муссолини, как директор школы к плохому подростку. «Плохой конец» – труп Бенито, подвешенный за ноги на Пьяззале Лорето в Милане, – казался оксфордскому профессору достаточным основанием для произнесения поучений девятнадцатилетнему итальянцу, бродяжничающему по Швейцарии. «Подобно Гитлеру в Вене, он не любил тяжелых работ, кроме этого ему не хватало силы воли или же качеств, необходимых для регулярного за работка».
«Для регулярного заработка ему не хватало глупости», – воскликнул я и выбрался из постели. Нужно было собираться в бюро по трудоустройству на 14-й улице, куда меня вызвали письмом. Я знал, что мой инспектор проведет со мной беседу, убеждая меня найти работу, угрожая лишить меня пособия, и нужно выглядеть жалким и как можно более глупым. Я пошел в ванную комнату и прорепетировал нужное выражение лица – раскрыл рот. Готовясь к походу, я не брился уже несколько дней, жиденькая татаро-монгольская щетина под носом и на кончике подбородка выглядела грязью. Сам себе я был противен, следовательно, буду противен и инспектору. Явиться в бюро по трудоустройству в моем нормальном виде (чистые джинсы, пиджак фиолетового бархата) еще не значит, что инспектор лишит меня пособия, это решает комиссия; но он может настучать рапорт в комиссию, и через полгода чертова машина может выбросить меня из числа облагодетельствованных. Не следует смущать инспектора – бедняк должен выглядеть как бедняк. Если Муссолини попрошайничал в Швейцарии и «употреблял насилие, чтобы добыть себе питание» (основываясь неизвестно на чем, утверждает Смиф), то в нынешние времена этот метод не годится. Если бедняк схватит богатство за горло у фонтана Линкольн-центра, бедняк отправится в тюрьму. В благополучных государствах, чтобы выжить, бедные люди научились хитрить. Мы прикидываемся дураками… Уже одетый, я вернулся к кровати и заглянул в книгу: «Он часто посещал ночлежки, но находил невыносимыми контакты с другими нищими. Однажды ночью он нашел убежище в ящике под „Гранд Понт“ в Лозанне. Едва ли несколько недель прошло после того, как он покинул Италию, но он уже был арестован за бродяжничество. Полицейский рапорт замечает, что он „болен и мало склонен к работе“». Приключившееся в Швейцарии с Муссолини показалось мне настолько актуальным, так захватило меня, что я взял книгу с собой.
Между Историей с большой буквы и жизнью обитателей ночлежек или отелей типа «Эмбасси» (я вошел в лифт «Эмбасси») нет обыкновенно никаких точек соприкосновения. История с большой буквы движется первыми учениками, приличными членами общества – парламентариями, профессорами, министрами и генералами. Она совершается в результате заседаний, постановлений, голосований, в хорошо освещенных залах дворцов. В массовые сцены допускаются почетные караулы в военных костюмах прошлых веков, стенографистки, посыльные, лакеи в белых перчатках. Посему плохо скрытое презрение сквозило в повествовании оксфордского Смифа (пополам с гадливостью и недоумением), когда он вынужден был констатировать, что вот иногда «История с большой буквы» забредает под «Гранд Понт» в Лозанне или в ночлежки. Смиф потерялся и, не зная, как себя вести, осудил юного итальянца по кодексу морали даже не профессорской, но буржуазной: «не обладал любовью к постоянному труду… подобно Гитлеру в Вене…»
Пересекая Бродвей, направляясь к остановке автобуса, я злорадно представлял себе оксфордского Смифа (или другую суку со страстью к Истории с большой буквы), насильственно поселенного в «Эмбасси». Дабы он понял, что существуют иные нравы, иные нормы. Я представил себе, как эФ-мэн, сделав страшные глаза, подкатится к профессору и скажет «Дай мне десять долларов, парнишка, если хочешь дожить до утра!» Позеленев, Смиф будет рыться в карманах в поисках десятки. Получив деньги, эФ-мэн дождется профессора в холле утром и, поддав его пузом, как тугим мешком, придвинет к стене. Дыша свининой и пивом в профессорский нос, прогундосит: «Дай мне еще червонец, паренек, если хочешь дожить до вечера…» – и прижмет профессора пузом. Только если в душе у тебя, профессор, есть настоящая решимость ударить ножом в брюхо эФ-мэна, если она светится в глазах твоих ярко, ты сможешь остановить процесс своего заклевывания. эФ-мэн – трус, однажды в моем присутствии его избили тинэйджеры с девятого этажа, но ты-то этого не знаешь. Он всего лишь толстый шакал и вымогатель, но он знает, как надуть щеки, выпятить губы, как следует понизить голос, дабы напугать белого человека. Понять, что эФ-мэн трус – в Оксфорде этому не учат. Для тебя он будет Циклоп Полифем. А я знаю, что у него слабые бока и возможно, если не противно, защекотать его до истерики…
В центре на 14-й воняло, как в ночлежке. Ясно, что клиентов запускали в девять и выгоняли в шесть, но за это время они успевали загадить воздух.
Бледный, шелушащиеся (от кожной болезни) морщинистые щеки, инспектор заметил книгу на моих коленях. Привстал заинтересованный, протянул руку:
– Можно? Муссолини… Ты читаешь это?
– Медленно. Для практики английского… Очень медленно. – Я подумал, что совершил ошибку, взяв книгу с собой. Одной из причин для получения пособия служило мне незнание английского. Основной причиной.
Инспектор помазал книгой коллеге за соседним столом:
– Посмотри на это, Джерри. Полюбуйся. Они теперь пропагандируют фашистов. Долбаный издательский бизнес. За грош они продадут родную мать. Их не трогает, какое влияние могут иметь подобные книги…
Я хотел было успокоить инспектора, сказать ему, что даже уцененная до 99 центов книга «Дуче», очевидно, не заинтересовала его соотечественников, ибо, пройдя мимо магазина, где я ее купил, я увидел, что цена на «Дуче» снижена до 79 центов, но я промолчал.
– Нравится тебе книга? – спросил инспектор.
– Я не знаю еще. Он был бродягой в Швейцарии. Ночевал в ночлежках. Интересно.
– Он был одни из самых крупных сукиных сынов в современной Истории, – воскликнул инспектор и, вдруг схватившись за стол, объехал угол. Оказался рядом со мной, едва ли не упираясь в меня коленями.
– Может быть, – сказал я, стараясь звучать равнодушно. – Однако в Италии, где я прожил четыре месяца, простые люди говорили мне, что он построил дома для рабочих, дал людям хлеб и работу… – Я хотел сказать, если Муссолини сукин сын дли моего инспектора, не обязательно он сукин сын для всех. Инспектор уехал на стуле на свое нормальное место.
– Я говорю тебе, Джерри, однажды мы будем иметь здесь в Соединенных Штатах, своего Муссолини или Гитлера. Черни у нас скопилось достаточно. Они лишь ждут сигнала. Суровый экономический кризис, и они выльются из отелей на улицы… – Он покосился на меня, как бы подозревая и меня в намерении вылиться из отеля на улицы в момент прихода экономического кризиса. Шлепнул моей книгой о стол рядом со мной.
– Ты ищешь работу?
– Разумеется, – сказал я вяло. – Но вы же знаете, в Нью-Йорке депрессия. Работы нет, тем более… – я хотел добавить обычное: «для не знающего английского», но не добавил, оборвал фразу.
– Я знаю, я знаю…
Собеседование вернулось в формальное русло. Он обязан был вызывать Мр. Савенко раз в шесть месяцев. Дабы оставить в моем досье запись о собеседовании. Он даже не мог развести передо мной демагогию, что он и другие американские налогоплательщики нас содержат. Нам они давали деньги, которые недоплачивали нашим же братьям – беднякам. «Нью-Йорк Таймс» только что опубликовала статью «Вэлфэровские деньги», где объяснила, что, платя работающим идиотам из национальных меньшинств по 2,50 в час, Америка содержит таких, как я, да еще и имеет прибыль.
Двадцать минут мы дружно сочиняли фальшивую бумагу. Я называл ему имена организаций, в которых я якобы побывал за последние недели, ища работу. Он безостановочно писал, наклонившись над моим «делом», не переспрашивал меня, может быть, даже добавил несколько организаций по своей собственной инициативе.
На скамье меж двух потоков Бродвея сидел полупьяный и злой Ян, дожидаясь меня. С бутылкой водки «Абсолют». Он приходил теперь в мой отель выпить со мной и встретиться с Розали. До этого он находил проституток на улице. Я рассказал ему о простом трюке со стуком в дверь и просовыванием банкноты.
Мы поднялись. В коридоре, у лифта, стоял почему-то комод. Мы подняли его и понесли. У меня в 1026-м стоял точно такой же, но имущество мое недавно увеличилось. Я получил «в подарок» несколько ящиков рубашек, пиджаков и брюк. Проще говоря, наследник старика (я подрабатывал грузчиком) намеревался вышвырнуть тряпки на тротуар, я лишь спас их от мусорного трака. Если меня вдруг одолевало желание замаскироваться, я напяливал тяжелый черный костюм, могущий плащ и шпионом совершал по Бродвею круг почета. До 42-й и обратно.
– Тяжелый, б…, весь заплыл от краски, как бронированный, – выругался Ян, когда мы внесли комод в мою комнату. – Ты что, теперь и спишь с Муссолини, на хрена тягаешь с собой книгу?! – В голосе его звучало раздражение. Он был такой истерик, что лишние полкило веса, книга, положенная мной на комод, раздражила его.
– Ходил на собеседование в Эмплоймэнт-секцию. Обычно приходится ждать минимум час, делать не фига, К тому же в юности дуче нахожу множество эпизодов, сходных с эпизодами моей юности.
– Б… какой важный… Он находит… – Я чувствовал, что Ян меня за что-то уважает. Отчасти, несомненно, по причине того, что я русский (Ян гордо называл себя антисемитом). Отчасти за то, что я жил себе единственным белым в отеле с черными. Отчасти за несколько статей, которые я успел напечатать в «Русском Деле», пока меня не уволили. А может быть, потому, что я не был мрачен и истеричен, подобно ему.
– Слушай, а ты не находишь, случайно, что фашизм придет еще раз?
– Трудный вопрос задали вы мне, товарищ…
– Ты не кривляйся, Эдюня, я тебя серьезно спрашиваю. Здесь никого нет, ты, я и телевизор «Адвенчурэр»: «Что ты думаешь насчет будущего фашизма?» Я вот тебе признаюсь первый открыто, что считаю себя фашистом. Ментально то есть, а не членом чего-либо. Я за то, чтоб сильные люди правили миром, а не вся эта погань, только потому, что они удобно родились в нужном месте и посещали нужные университеты. Я за то, чтоб фашизм пришел опять.
– Знаешь анекдот про слона? У клетки со слоном стоит посетитель и читает табличку: «В день слон съедает 50 кг моркови, 50 кг капусты, 200 кг сена…» Подходит сторож зоопарка. Посетитель спрашивает сторожа: «А что, дед, правда слон все это может съесть? Так много?» – «Съесть-то он съест, – смеется сторож. – да хто же ему дасть…»
Ян, сбросив ботинки, потер ступней о ступню. Носки на нем были рваные. Не по причине нищеты, но от небрежности:
– И что ты этой басней хотел сказать? Я тебя не понял.
– То, что ты можешь только угодно считать себя фашистом, если тебе это льстит, но что ты можешь сделать? Система работает на подавление тебя, а не твоих мыслей. Ты эффективно подавлен: живешь еще с тремя бедняками на девяностых улицах в полуразвалившейся квартире, получаешь, как и твой покорный слуга (я ткнул себя в грудь), пособие, подторговываешь пластинками, у тебя есть деньги на водку, иногда – на Розали… Ясно, что ты можешь сожрать много, как слон из анекдота. Тебе тридцать, ты можешь потребить много баб и хорошего шампанского, и в тебе достаточно свирепости и истеричности, чтобы выпустить кровь из большого количества богатых обитателей Парк-Авеню и Пятой, но хто тебе дасть, Ян? Посмотри на себя в зеркало. Полупьян, челочка прилипла ко лбу, такими в телесериях изображают невысокого класса злодеев, районного, так сказать, масштаба… садящимися на электрический стул. – В качестве свидетеля я указал Яву на телевизор «Андвенчурэр».
– На себя погляди, – пробурчал он, но я знал, что он не захочет обидеться. Он ходил ко мне именно в надежде на такие разговоры, он специально за водил их, такие разговоры. Водку он мог пить и с тремя холостяками-соседями. Мне разговоры с ним также были нужны. И не только потому, что он единственный продолжал посещать меня и не боялся «Эмбасси». Он еще был для меня крайним примером, как бы живым экземпляром человека, каким и я могу сделаться, но каким не следует быть. Злобин был неприятный тип, без шарма, поганый и опасный, как кусок старого оконного стекла, да… однако у него были жадные, свирепые грезы волка, а не домашнего животного.
– Кэн?
– Гэт аут, Эдди. Пожар в 1037-м.
Я вскочил и вышел к нему. В коридоре пахло гарью и висели, ясно видимые, как паутины, нити дыма в углах. У 1037-го собралась кучка наших. Розали и Базука, одетые на выход, мощнейшие зады затянуты в искусственный шелк, он лучше всего липнет к телу; в абсолютно идентичных накидках из голубого искусственного меха на плечах, каблуки рвут ковер, губы накрашены. Целая банда тинэйджеров с девятого этажа, этим постоянно не фига делать, еще десяток черных рож, среди них эФ-мэн, и даже наш китаец. Старый китаец считался у нас белым, хотя, с другой стороны, его поганая рожа была скорее зеленого цвета. Поганым считал его Кэн, он мне сообщил, что китаец «поганый», и я, не вдумываясь в тонкости, принял точку зрения Кэна и черного большинства – за что-то они его не любили. Но выжить не могли. Впрочем, китайцев не смогли выжить даже монголы…
Наши стояли и смотрели под дверь 1037-го. Из-под двери подымался дым, густой и черный. Появился Кэмпбэлл, затемненные очки старого неудачника, джинсы, клетчатая рубашка, бывшие блондинистые, а теперь серые буклины надо лбом. Связка ключей в руке. За ним жирный мексиканский Пэрэс, зам-менеджера, или младший менеджер, энтузиаст, нес огнетушитель. Наши радостно закричали.
Кэмпбэлл отпер дверь. Из комнаты в коридор ввалился сразу десяток кубических метров вонючего дыма. Как будто горел склад автомобильных по крышек. Отважные менеджеры прошли в дым. Кашляя, выскочили из дыма.
– Пойду позвоню пожарным, – сказал, разворачиваясь, эФ-мэн.
– Стой где стоишь, – закричал Кэмпбэлл. – меня оштрафовали твои пожарные за предыдущий пожар. Справимся сами. Всего лишь тлеет матрас.
– эФ-мэн прав, – сказал мне тихо Кэн. Но так как все мы или почти все постоянно были в долгу у Кэмлбэлла, часто должны были за много месяцев назад, даже самые умные умники заткнулись. Кэмпбэлл и Пэрэс, намочив платки и набросив их на лица, ушли в дым. Кто-то из них разбил стекло в окне, и дым потянуло из коридора. Выскочив подышать, отплевавшись и отхаркавшись, они вернулись из второго похода со злополучным матрасом. Из черной дыры в брюхе матраса вздымались черный и серый дымы. Матрас был скорым пробегом вынесен на одну из лестниц, ближайшую, и обильно залит водой. Мы, толкаясь, разумеется, протиснулись и на лестницу. Включая Розали и Базуку.
– Чего приперлись, – сказал нам Кэмпбэлл. – Вам что, делать нечего? Рты раскрыли… А вы, красотки, валите на улицу, вас уже клиенты ищут. – Кэмпбэлл шлепнул Базуку по заднице.
Смущенные, мы стали расходиться. Нам действительно нечего было делать, а пожар – крупное развлечение. И бесплатное. Кэн, я, банда тинейджеров и эФ-мэн – ни у кого из нас не было денег. Мы были народные массы отеля. У народа нет денег. Деньги есть у серьезных людей. В «Эмбасси» серьезные люди были видны по одежде. Серьезные люди были сутенеры или (часто в одном и том же лице) наркобизнесмены. Не драг-пушеры, прыгающие целый день в холле с пакетиками, но дилеры – те, кто снабжает пушеров пакетиками. Серьезные люди с такими, как я, Кэн или эФ-мэн, даже не разговаривали. О чем?.. За все время моего пребывания в отеле один раз ночью в лифте со мной заговорил сутенер. Протирая платком бриллиант на кольце. И в эту ночь я был одет в мои лучшие тряпки. «Если тебе нужны отличные девочки – приходи в 532-й».
Кэн спустился в холл, я вернулся в компанию Муссолини.
В 1901 году Бенито, так же, как и я в этом возрасте, писал стихи, пытаясь их опубликовать. Расчувствовавшись, я вспомнил, как покойный Витька Проуторов и Сашка Тищенко понесли мое произведение в газету «Ленинська Змина», а я остался на противоположной стороне Сумской улицы – в парке Шевченко среди весенней зелени, – потел, переживая. Стихотворение, написанное мной к празднику Первомая (я был готов продать свой талант), комсомольская газета отвергла. Деликатно посоветовав моим приятелям: «Пусть ваш друг вначале научится писать стихи» и вручив им лист бумаги с титулом книги если я не ошибаюсь, Матусовского «Как научиться писать стихи». Мое горькое поражение мы запили портвейном в кустах парка Шевченко. Но я хотя бы жил в городе с миллионным населением, в Харькове, а Муссолини – в деревне Предаппио… Летом 1902 года, в возрасте 19 лет, Муссолини, сбежал в Швейцарию. Почему? Никаких убедительных сведений о причине побега не сохранилось. Б. Смиф высказал несколько упреков в адрес юноши Бенито, якобы бросившего семью без поддержки, в момент когда паппу Аллесандро посадили в тюрьму, и даже не постеснявшегося выманить у матери деньги на билет. Историки, вынужден был заметить я, немедленно становятся тупыми, если речь идет не о профессорском знании, но об опыте «подлой» жизни. Мне казалось естественным, что молодой человек бежит из Предаппио в Швейцарию. Смиф же искал причину. Да без причины, остолоп. Инстинктивно. Весной 1961 г я, продав свой вело Борьке Чурилову за 50 рублей, уехал в Новороссийск. Один.
В Швейцарии Бенито взяли чернорабочим на строительство шоколадной фабрики. Сука историк укорил его, что долго на своем первом рабочем месте он не удержался. Тебя бы в чернорабочие, достойный Смиф, профессор Оксфорда, я посмотрел бы, как долго бы ты удержался. Живой ум и пылкое сердце всегда стремятся вырваться из капкана трудоустройства. На своей первой работе – чернорабочий бригады монтажников-высотников – я проработал с октября 1960 г. по февраль 1961-го. Мы сооружали далеко на окраине Харькова новый цех танкового завода. В степной грязи и жуткой стуже. Я выдерживал стужу лучше, нежели общество грубых людей… Я застрял на странице 17-й потому, что на ней обнаружилось сразу целое множество неизвестных мне слов, приходилось вгрызаться в словарь, и кое-каких слов в нем не оказалось…
От борьбы со словами меня отвлек запах. Дыма. Взглянув на дверь, я обнаружил, что ленивые толстые нити серого дыма просачиваются из-под нее в комнату. Распахнув дверь, я оказался лицом к плотной стене дыма. В дыму было слышно, хлопали двери. Пожар. Новый, еще один.
Я проявил хладнокровие, для меня не удивительное, так как мне случалось уже замечать, что лицом к лицу с опасностью я становлюсь холоден и рассудителен. Я захлопнул дверь. Вынул из-под кровати чемодан с дневниками и рукописями (я хранил их в чемодане не на случай пожара, но использовав оный как архив). Взглянул на часы. Был час ночи. Я надел кожаное пальто. Намочил грязную рубашку, валявшуюся в ванной. Снял с двери, где он висел среди прочих одежд, прикрытый тряпкой, белый костюм. Накрыв голову рубашкой, я вдохнул глубоко и вышел в дым. Закрыл дверь на ключ. И, держась рукой за стену, побежал.
Я даже не пытался разглядеть что-либо в дыму. Я знал, что дверь на пожарную лестницу в этой части здания была четвертой после двери Кэна Я выскочил на пожарную лестницу во вполне приличном состоянии Не наглотавшись дыма, лишь с мокрой головы текли по спине и груди липкие струи. На лестнице не горел свет, но возможно было дышать. Спускаясь, я вспомнил о Кэне. Что если он спит? Перед тем, как заснуть, он обыкновенно долго кашляет. Мне его кашель хорошо слышен, ибо наши комнаты разделяет окрашенная в цвет стен бывшая дверь, некогда связывавшая две их в приличный номер Он не кашлял – следовательно, его нет в номере. Да он и никогда не ложится в постель в столь раннее время. Разве что пьяный: Через несколько маршей воздух совсем очистился.
Внизу, в холле, хохотали, собравшись с чемоданчиками, сумками и пластиковыми мешками в руках, такие же погорельцы, как я, и сочувствующие Черный человек, насколько я могу судить исходя из личного опыта употребляет смех не только в качестве демонстрации своей радости, но и для демонстрации многих других эмоций. Смущения, например, или же замешательства Я знаю теперь, что черные смеются даже от страха. Холл стонал от хохота. Плакал лишь грудной младенец на руках мамы-подростка.
У телефонов-автоматов в глубине хохотали, сгибаясь и держась за животы, телефонирующие типы. У конторки спинами к Кэмпбэллу хохотали словно у бара, три сутенера, почему-то собравшиеся вместе, хохотали торговцы наркотиками, поспешно собирая с подоконников образчики товара… Ведь ожидались пожарные, а с ними, конечно же, прибудет и полиция… «Га-гага-ха, горим!» Баретта, держа пуделька на поводке, ошейник ослепительно сиял гранеными стеклами, поздоровался с приятелем: «Горим, брат! Горим!»
В тот период жизни мне удалось отрезать себя от прошлого. Я был обитатель «Эмбасси», а не русский парень – сын советского офицера, внук русских крестьян. Позднее, через годы, я воссоединил себя с моими корнями, вспомнил что я русский, что папа мой проходил всю жизнь в эмвэдэшных галифе с синим кантом и все такое прочее, но в течение нескольких лет я был только я. Мне нечего было терять, как и моим соседям; горел отель, и хорошо бы сгорела с отелем вся эта такая жизнь. Весь Нью-Йорк хорошо бы сгорел. Когда у тебя ничего нет, ты хочешь, чтобы все сгорело, может быть, тебе даже что-нибудь достанется в пожаре. И потому, увидев Кэна, я бросился к нему, веселый, с чемоданом и белым костюмом в руке, мокрой головой… «Гага-га-га, горим, брат!»
Он хлестанул своей ладонью о мою, мы шлепнули еще раз ладонями. «Горим, брат, горим!» Кэн уже выпил, видно было по его сочным губам. «Ну и видок у тебя, Эдди!» – сообщил он мне хохоча.
– Знаю, – признал я и захохотал. – Потому что горим, брат, горим!
Мастодонтами, в слоновьих ботах с заклепками, в касках, ввалились пожарные, таща за собой кишки и все их дьяволово оборудование. Толпа пожарных. Часть их стала подниматься по трем лестницам, один отряд захватил лифт, выгрузив оттуда кучу протестующих, черт знает куда собравшихся – не на горящий ли десятый этаж? – разряженную группу девок и парией… Отель надрывался от хохота.
К двум часам утра первые группы наших стали робко просачиваться на свой этаж. Вопреки строгому запрету пожарных. Три комнаты зияли выгоревшими черными дырами вместо дверей, коридор был залит водой, пожарные выволакивали из коридора на лестницы обгоревшую, мокрую, еще дымящуюся мебель. Наши с Кэном комнаты оказались нетронутыми пожаром, ибо находились хотя и недалеко от 1037-го, но в другом колене коридора. Это в 1037-м, затушенный, остался тлеть под макетом невидимый очажок огня и раздулся до размеров большого пожара. Осторожно появившись из разных лестниц, мы сбились в толпу. Все наши, то есть те же подростки с девятого этажа, Кэн, я, китаец, эФ-мэн, девки, вся семья человека по кличке Кассиус. (Если жена и трое детей сидели под дверьво 1051-го, всякому в отеле ясно было, что Кассиус напился, выгнал семью и трахает свою тринадцатилетнюю дочь. Происходило это раз в неделю. Ни жена Кассиуса, ни он сам, ни его дочь не делали из банального инцеста трагедии.)…Мы наблюдали и комментировали.
Время от времени кто-нибудь из пожарных, раздраженный нашим хохотом и замечаниями, отрываясь от выброса мебели или разрушения топориком остатков двери, огрызался: «Исчезните отсюда, черти, валите вниз!»
– Мы здесь живем, – кричали ему наши. – Идти нам некуда. Мы принадлежим к здесь, спасибо дяде Сэму… Га-га-га…
Огонь был уничтожен якобы повсюду, когда обнаружилось, что продолжает пузыриться почему-то краска на стене коридора, не затронутой пожаром. Пожарные решили проверить изнутри комнату, которой принадлежала пузырящаяся стена, и так как менеджера поблизости не было, вез церемоний врезали по замку топориком. И ворвались. Мирно и не спеша горела панель 1043-го и спал себе на кровати одеты жилец.
Когда он вышел, мокрый, протирая глаза, – смесь черного с китайцем или корейцем, черная рожа, но узкие глаза и прямые волосы, – вышел, качаясь и моргая, мы все, не сговариваясь, зааплодировали.
– Что происходит? – спросил человек, хватая протянутую ему бутылку в бумажном пакете. – Что случилось? – Он отхлебнул из бутылки, закашлял и, очевидно проснувшись наконец, сказал: – Сдается мне, уж не пожар ли?..
Подростки завопили и запрыгали от восторга.
– Ему кажется, что это похоже на пожар, а? – эФ-мэн обвел всех вас взглядом, как бы приглашая в свидетели…
Явился Кэмпбэлл, злой оттого, очевидно, что всем было ясно, что это он виноват во втором пожаре, и разогнал нас. Обсуждая происшедшее, качая голо вами, мы разошлись. Я лег спать, потому как переживания и беготня меня утомили. Все остальные вовсе не легли спать, но веселились до рассвета. По жар не сумел заставить их изменить инстинкту даже на одну ночь.
Влево от моего окна стена изгибается в один из двух внутренних дворов отеля, образованный тремя его крыльями. Тихо во дворе. Одиннадцать часов утра – самый тихий час в «Эмбасси». Не переговариваются из окна в окно, спят обитатели. Устали. Накричались, натанцевались, наглотались алкоголя и на: Только проснется вдруг нервно особенно поздно засидевшийся вчера в баре и, обнаружив рядом роскошный черный зад подруги, приладится, и, разбуженная, закричит обладательница зада, засмеется, задышит тяжело… Окна обыкновенно открыты, старый отель фыркает радиаторами, хорошо отапливается, – потому стоны пары реверберируются двором-колоколом, всем слышны… А то прилетят и заорут над двором, заклюют нечистоты на дне его неправдоподобные, казалось бы, в каменном городе чайки. Отстонет пара в тяжелом алкогольном сексе, улетят чайки, и опять тихо… Спит отель, омываемый тяжелым прибоем Бродвея…
Я уже не спал, я читал, оставшись в кровати.
Смиф был суров к Муссолини, как директор школы к плохому подростку. «Плохой конец» – труп Бенито, подвешенный за ноги на Пьяззале Лорето в Милане, – казался оксфордскому профессору достаточным основанием для произнесения поучений девятнадцатилетнему итальянцу, бродяжничающему по Швейцарии. «Подобно Гитлеру в Вене, он не любил тяжелых работ, кроме этого ему не хватало силы воли или же качеств, необходимых для регулярного за работка».
«Для регулярного заработка ему не хватало глупости», – воскликнул я и выбрался из постели. Нужно было собираться в бюро по трудоустройству на 14-й улице, куда меня вызвали письмом. Я знал, что мой инспектор проведет со мной беседу, убеждая меня найти работу, угрожая лишить меня пособия, и нужно выглядеть жалким и как можно более глупым. Я пошел в ванную комнату и прорепетировал нужное выражение лица – раскрыл рот. Готовясь к походу, я не брился уже несколько дней, жиденькая татаро-монгольская щетина под носом и на кончике подбородка выглядела грязью. Сам себе я был противен, следовательно, буду противен и инспектору. Явиться в бюро по трудоустройству в моем нормальном виде (чистые джинсы, пиджак фиолетового бархата) еще не значит, что инспектор лишит меня пособия, это решает комиссия; но он может настучать рапорт в комиссию, и через полгода чертова машина может выбросить меня из числа облагодетельствованных. Не следует смущать инспектора – бедняк должен выглядеть как бедняк. Если Муссолини попрошайничал в Швейцарии и «употреблял насилие, чтобы добыть себе питание» (основываясь неизвестно на чем, утверждает Смиф), то в нынешние времена этот метод не годится. Если бедняк схватит богатство за горло у фонтана Линкольн-центра, бедняк отправится в тюрьму. В благополучных государствах, чтобы выжить, бедные люди научились хитрить. Мы прикидываемся дураками… Уже одетый, я вернулся к кровати и заглянул в книгу: «Он часто посещал ночлежки, но находил невыносимыми контакты с другими нищими. Однажды ночью он нашел убежище в ящике под „Гранд Понт“ в Лозанне. Едва ли несколько недель прошло после того, как он покинул Италию, но он уже был арестован за бродяжничество. Полицейский рапорт замечает, что он „болен и мало склонен к работе“». Приключившееся в Швейцарии с Муссолини показалось мне настолько актуальным, так захватило меня, что я взял книгу с собой.
Между Историей с большой буквы и жизнью обитателей ночлежек или отелей типа «Эмбасси» (я вошел в лифт «Эмбасси») нет обыкновенно никаких точек соприкосновения. История с большой буквы движется первыми учениками, приличными членами общества – парламентариями, профессорами, министрами и генералами. Она совершается в результате заседаний, постановлений, голосований, в хорошо освещенных залах дворцов. В массовые сцены допускаются почетные караулы в военных костюмах прошлых веков, стенографистки, посыльные, лакеи в белых перчатках. Посему плохо скрытое презрение сквозило в повествовании оксфордского Смифа (пополам с гадливостью и недоумением), когда он вынужден был констатировать, что вот иногда «История с большой буквы» забредает под «Гранд Понт» в Лозанне или в ночлежки. Смиф потерялся и, не зная, как себя вести, осудил юного итальянца по кодексу морали даже не профессорской, но буржуазной: «не обладал любовью к постоянному труду… подобно Гитлеру в Вене…»
Пересекая Бродвей, направляясь к остановке автобуса, я злорадно представлял себе оксфордского Смифа (или другую суку со страстью к Истории с большой буквы), насильственно поселенного в «Эмбасси». Дабы он понял, что существуют иные нравы, иные нормы. Я представил себе, как эФ-мэн, сделав страшные глаза, подкатится к профессору и скажет «Дай мне десять долларов, парнишка, если хочешь дожить до утра!» Позеленев, Смиф будет рыться в карманах в поисках десятки. Получив деньги, эФ-мэн дождется профессора в холле утром и, поддав его пузом, как тугим мешком, придвинет к стене. Дыша свининой и пивом в профессорский нос, прогундосит: «Дай мне еще червонец, паренек, если хочешь дожить до вечера…» – и прижмет профессора пузом. Только если в душе у тебя, профессор, есть настоящая решимость ударить ножом в брюхо эФ-мэна, если она светится в глазах твоих ярко, ты сможешь остановить процесс своего заклевывания. эФ-мэн – трус, однажды в моем присутствии его избили тинэйджеры с девятого этажа, но ты-то этого не знаешь. Он всего лишь толстый шакал и вымогатель, но он знает, как надуть щеки, выпятить губы, как следует понизить голос, дабы напугать белого человека. Понять, что эФ-мэн трус – в Оксфорде этому не учат. Для тебя он будет Циклоп Полифем. А я знаю, что у него слабые бока и возможно, если не противно, защекотать его до истерики…
В центре на 14-й воняло, как в ночлежке. Ясно, что клиентов запускали в девять и выгоняли в шесть, но за это время они успевали загадить воздух.
Бледный, шелушащиеся (от кожной болезни) морщинистые щеки, инспектор заметил книгу на моих коленях. Привстал заинтересованный, протянул руку:
– Можно? Муссолини… Ты читаешь это?
– Медленно. Для практики английского… Очень медленно. – Я подумал, что совершил ошибку, взяв книгу с собой. Одной из причин для получения пособия служило мне незнание английского. Основной причиной.
Инспектор помазал книгой коллеге за соседним столом:
– Посмотри на это, Джерри. Полюбуйся. Они теперь пропагандируют фашистов. Долбаный издательский бизнес. За грош они продадут родную мать. Их не трогает, какое влияние могут иметь подобные книги…
Я хотел было успокоить инспектора, сказать ему, что даже уцененная до 99 центов книга «Дуче», очевидно, не заинтересовала его соотечественников, ибо, пройдя мимо магазина, где я ее купил, я увидел, что цена на «Дуче» снижена до 79 центов, но я промолчал.
– Нравится тебе книга? – спросил инспектор.
– Я не знаю еще. Он был бродягой в Швейцарии. Ночевал в ночлежках. Интересно.
– Он был одни из самых крупных сукиных сынов в современной Истории, – воскликнул инспектор и, вдруг схватившись за стол, объехал угол. Оказался рядом со мной, едва ли не упираясь в меня коленями.
– Может быть, – сказал я, стараясь звучать равнодушно. – Однако в Италии, где я прожил четыре месяца, простые люди говорили мне, что он построил дома для рабочих, дал людям хлеб и работу… – Я хотел сказать, если Муссолини сукин сын дли моего инспектора, не обязательно он сукин сын для всех. Инспектор уехал на стуле на свое нормальное место.
– Я говорю тебе, Джерри, однажды мы будем иметь здесь в Соединенных Штатах, своего Муссолини или Гитлера. Черни у нас скопилось достаточно. Они лишь ждут сигнала. Суровый экономический кризис, и они выльются из отелей на улицы… – Он покосился на меня, как бы подозревая и меня в намерении вылиться из отеля на улицы в момент прихода экономического кризиса. Шлепнул моей книгой о стол рядом со мной.
– Ты ищешь работу?
– Разумеется, – сказал я вяло. – Но вы же знаете, в Нью-Йорке депрессия. Работы нет, тем более… – я хотел добавить обычное: «для не знающего английского», но не добавил, оборвал фразу.
– Я знаю, я знаю…
Собеседование вернулось в формальное русло. Он обязан был вызывать Мр. Савенко раз в шесть месяцев. Дабы оставить в моем досье запись о собеседовании. Он даже не мог развести передо мной демагогию, что он и другие американские налогоплательщики нас содержат. Нам они давали деньги, которые недоплачивали нашим же братьям – беднякам. «Нью-Йорк Таймс» только что опубликовала статью «Вэлфэровские деньги», где объяснила, что, платя работающим идиотам из национальных меньшинств по 2,50 в час, Америка содержит таких, как я, да еще и имеет прибыль.
Двадцать минут мы дружно сочиняли фальшивую бумагу. Я называл ему имена организаций, в которых я якобы побывал за последние недели, ища работу. Он безостановочно писал, наклонившись над моим «делом», не переспрашивал меня, может быть, даже добавил несколько организаций по своей собственной инициативе.
На скамье меж двух потоков Бродвея сидел полупьяный и злой Ян, дожидаясь меня. С бутылкой водки «Абсолют». Он приходил теперь в мой отель выпить со мной и встретиться с Розали. До этого он находил проституток на улице. Я рассказал ему о простом трюке со стуком в дверь и просовыванием банкноты.
Мы поднялись. В коридоре, у лифта, стоял почему-то комод. Мы подняли его и понесли. У меня в 1026-м стоял точно такой же, но имущество мое недавно увеличилось. Я получил «в подарок» несколько ящиков рубашек, пиджаков и брюк. Проще говоря, наследник старика (я подрабатывал грузчиком) намеревался вышвырнуть тряпки на тротуар, я лишь спас их от мусорного трака. Если меня вдруг одолевало желание замаскироваться, я напяливал тяжелый черный костюм, могущий плащ и шпионом совершал по Бродвею круг почета. До 42-й и обратно.
– Тяжелый, б…, весь заплыл от краски, как бронированный, – выругался Ян, когда мы внесли комод в мою комнату. – Ты что, теперь и спишь с Муссолини, на хрена тягаешь с собой книгу?! – В голосе его звучало раздражение. Он был такой истерик, что лишние полкило веса, книга, положенная мной на комод, раздражила его.
– Ходил на собеседование в Эмплоймэнт-секцию. Обычно приходится ждать минимум час, делать не фига, К тому же в юности дуче нахожу множество эпизодов, сходных с эпизодами моей юности.
– Б… какой важный… Он находит… – Я чувствовал, что Ян меня за что-то уважает. Отчасти, несомненно, по причине того, что я русский (Ян гордо называл себя антисемитом). Отчасти за то, что я жил себе единственным белым в отеле с черными. Отчасти за несколько статей, которые я успел напечатать в «Русском Деле», пока меня не уволили. А может быть, потому, что я не был мрачен и истеричен, подобно ему.
– Слушай, а ты не находишь, случайно, что фашизм придет еще раз?
– Трудный вопрос задали вы мне, товарищ…
– Ты не кривляйся, Эдюня, я тебя серьезно спрашиваю. Здесь никого нет, ты, я и телевизор «Адвенчурэр»: «Что ты думаешь насчет будущего фашизма?» Я вот тебе признаюсь первый открыто, что считаю себя фашистом. Ментально то есть, а не членом чего-либо. Я за то, чтоб сильные люди правили миром, а не вся эта погань, только потому, что они удобно родились в нужном месте и посещали нужные университеты. Я за то, чтоб фашизм пришел опять.
– Знаешь анекдот про слона? У клетки со слоном стоит посетитель и читает табличку: «В день слон съедает 50 кг моркови, 50 кг капусты, 200 кг сена…» Подходит сторож зоопарка. Посетитель спрашивает сторожа: «А что, дед, правда слон все это может съесть? Так много?» – «Съесть-то он съест, – смеется сторож. – да хто же ему дасть…»
Ян, сбросив ботинки, потер ступней о ступню. Носки на нем были рваные. Не по причине нищеты, но от небрежности:
– И что ты этой басней хотел сказать? Я тебя не понял.
– То, что ты можешь только угодно считать себя фашистом, если тебе это льстит, но что ты можешь сделать? Система работает на подавление тебя, а не твоих мыслей. Ты эффективно подавлен: живешь еще с тремя бедняками на девяностых улицах в полуразвалившейся квартире, получаешь, как и твой покорный слуга (я ткнул себя в грудь), пособие, подторговываешь пластинками, у тебя есть деньги на водку, иногда – на Розали… Ясно, что ты можешь сожрать много, как слон из анекдота. Тебе тридцать, ты можешь потребить много баб и хорошего шампанского, и в тебе достаточно свирепости и истеричности, чтобы выпустить кровь из большого количества богатых обитателей Парк-Авеню и Пятой, но хто тебе дасть, Ян? Посмотри на себя в зеркало. Полупьян, челочка прилипла ко лбу, такими в телесериях изображают невысокого класса злодеев, районного, так сказать, масштаба… садящимися на электрический стул. – В качестве свидетеля я указал Яву на телевизор «Андвенчурэр».
– На себя погляди, – пробурчал он, но я знал, что он не захочет обидеться. Он ходил ко мне именно в надежде на такие разговоры, он специально за водил их, такие разговоры. Водку он мог пить и с тремя холостяками-соседями. Мне разговоры с ним также были нужны. И не только потому, что он единственный продолжал посещать меня и не боялся «Эмбасси». Он еще был для меня крайним примером, как бы живым экземпляром человека, каким и я могу сделаться, но каким не следует быть. Злобин был неприятный тип, без шарма, поганый и опасный, как кусок старого оконного стекла, да… однако у него были жадные, свирепые грезы волка, а не домашнего животного.