Вышла В'есна, сказала, что муж ее, Предраг, будет вечером, солдат, он находится высоко над селом, там уже два года проходит фронт. «Спокойный фронт», — уверила нас она, обстрелы редки, и людей гибнет мало, хрваты по ту сторону фронта, некогда соседи, сейчас враги, не хотят гибнуть сами и поэтому не рвутся убивать соседей.
   Вышли смущенные дети, общим числом шесть или семь. Так как они все время находились в движении, то сосчитать их было нелегко. Всех детей представили мне и Славко. Когда дошла очередь до девочки, носившей имя Яна, то Славко насторожился. Я увидел, его лицо подтянулось.
   Милан за нашей спиной, кашлянув, признал Яну своей дочерью.
   — Это моя дочка, — сказал он.
   Как опытный «балкановед» я уже знал, что Яна — специфически хорватское имя, и можно с уверенностью сказать, что такое имя может быть дано дочке только хорватскими родителями.
   — Это моя дочка, — повторил Милан и как-то сразу постарел на наших глазах. — Моя жена хрватка, так получилось. Женились молодые, тогда был социализм, женились в Белграде, в городе мало смотрели за тем, кто на ком женат. Проблемы начались в деревне, там на нас хрваты косо стали смотреть, что муж у Десанки — серб. Когда начались события (осада Вуковара), мы выехали сюда вот, к сестре. Здесь лучше, но и здесь проблемы бывают. Детям плохое говорят. Десанке кричат иногда, что хрватка… — Милан замолчал. Теперь мне стало понятно, почему он не пригласил Йокича. Йокич постоянно декларировал свою неприязнь к хорватам.
   Я посочувствовал ему неопределенным звуком «да-а-а-а» и вздохом. Больше ничего я не мог произнести в тот момент. Передо мной была обычная трагедия смешанного брака, таких пар, как Милан и Десанка, насчитывалось на территории бывшей Югославии как минимум несколько сот тысяч. Им было нелегко.
   Славко оказался на высоте положения. Он произнес целую речь, из которой я понял, что он упомянул о том, что семья Милана не одна такая и что сербы лучше относятся к смешанным парам, а в Белграде вообще и в армии есть еще генералы-хорваты, и в Генеральном штабе много полковников-хорватов, несмотря на то что мы, сербы, с ними воюем. В конце концов он посоветовал сменить имя девочке Яне, потому что на самом деле сам черт в аду не отличит серба от хорвата, только что нательные кресты у них разной формы… Славко разрядил обстановку.
   Пришла Десанка, и внешне она не отличалась от сербских женщин ничем. Единственное, что она выглядела печальнее. А может быть, печаль ее была выдумана мною, поскольку я узнал об их семейной трагедии.
   Мы уселись в кухне, хотя нас хотели посадить в большой нетеплой гостиной. Мы сели за стол у печи. На стол поставили вино в кувшинах. Десанка и В'есна вынули из печи свежеиспеченный хлеб, и хлеб стал благоухать на весь дом. Дети схватили по куску дымящегося хлеба и убежали. Через окно было видно, как они побежали, взбрыкивая и подпрыгивая беспричинно на ходу, как это делают часто молодые жеребята. Семейная трагедия не заставила их стать пугливыми.
   Пришел Зоран — отец Милана и Весны, худой мужик лет, должно быть, семидесяти; если Милану было пятьдесят, то Зорану не менее семидесяти, да. Но вот выглядел он лишь чуть старше, чем его сын. Жилистый, худой, в старой шляпе, он поздоровался и, не снимая шляпы, запустил кочергу в пылающее брюхо печи. Потом снял с печной конфорки крышку. Оттуда выпростались многочисленные языки пламени. Сняв со стены большую, как таз, сковородку, Зоран водрузил ее на печь. Открыл на полу дверь в погреб, сошел туда со свечкой и вернулся с мерзлой половиной свиной туши. Взял топор, кинул тушу на обрезок большого пня, стоящего у печи, и в мгновение ока порубил часть полутуши на куски. Побросал куски на сковородку. Ароматные дым и чад поднялись над сковородкой. Отлично запахло жареным мясом. Я никогда раньше не видел, чтобы замороженное мясо так вот замороженным и швыряли на сковороду. Женщины тем временем поставили на стол нарезанный ломтями гигантский балканский лук. Сгребли со сковороды куски мяса на большое блюдо. Старый Зоран забросил на сковороду свежие куски. В этом чаду и аромате горящего жира мы наполнили стаканы. Я не успел опередить их с тостом. Старый Зоран произнес свой тост, глядя на меня.
   — За вас, русов! — сказал он просто. — За Руссию! Чтобы у вас все стало хорошо и по справедливости. Когда Россия могучая, сербы на Балканах спят спокойно.
   Мы выпили холодного вина за Россию и русских. Однако мы прекрасно знали, и я, и они, что и Россия, и русские этого тоста сейчас недостойны. Гнусная Раша господина Ельцина бросила сербов в беде, так же как она бросила в беде афганцев, как она бросила в беде чуть позже лояльных России чеченцев, а позже, в 1999-м, когда Запад бомбил Белград, официальная Раша не вступилась за Сербию.
   Я не смог сдержаться. Я откусил сладкого балканского лука, хлебнул вина и вне тоста, не подымая бокала, сказал:
   — Россия новых русских предала всех своих друзей, и сербы в их числе. Только русские простые люди, и то не все, остаются на стороне сербов.
   Они молчали.
   Милан подумал и сказал:
   — Мы, сербы, верим, что русы найдут дорогу к правде. Давайте выпьем за правду.
   И мы выпили за правду.
 
   Пришел сосед Зорана, высокий, сутулый серб в берете. Я полагаю, он знал, что мы приедем, и ждал, видимо, приличия ради более часа. Его звали Милан, как нашего солдата. Зоран усадил его за стол. Достал для него чистый стакан и наполнил его вином.
   — Милан, мой добрый сосед, мы с ним не ссорились в последние пятьдесят лет, — отрекомендовал он нам соседа.
   — А до этих мирных пятидесяти лет вы ссорились? — поинтересовался Славко.
   — До этих пятидесяти лет я сильно побил Зорана, потому что он увел у меня девушку, — отвечал Милан.
   — Это была наша покойная мама, — сказала В'есна, улыбаясь.
   — Ей нравился я, — сказал Зоран и даже стукнул себя в грудь.
   — Не понимаю, что она в тебе нашла. Я всегда был богаче и удачливее тебя. И ты не побил меня тогда, мы были на равных, — сказал старший Милан.
   — Зато я моложе тебя, — заявил Зоран.
   — Сколько вам лет, Милан? — поинтересовался я.
   — Будет восемьдесят.
   — Значит, вы родились в 1913-м?
   — Ну да.
   — Может быть, вы помните год, когда полковник д'Аннунцио захватил Фиуме?
   — Полковник д'Аннунцио? Итальянец?
   — Итальянец, вам должно было быть шесть лет.
   — Я жил при итальянской оккупации. Нас в школе даже учили петь их фашистский гимн. — После этих слов старый Милан проглотил свое вино из стакана, встал и, встав по стойке «смирно», вдруг запел гимн фашистов: «Facita niera… belle Abissina…»
   Все мы заулыбались, потому что это выглядело не комично, но неестественно. Стоит старый мужик в берете и с серьезным лицом исполняет фашистский гимн.
   — Итальянцы были неплохие ребята. — Старый Милан сел. — Они давали нам, детям, шоколад и тяготились службой. Я еще помню немного их язык. В детстве память крепкая.
   — И все-таки, полковник д'Аннунцио и Фиуме? Помните?
   Он даже наморщил лоб от усилий, но затем отрицательно помотал головой:
   — Нет, полковника не помню. А в Фиуме тоже стоял потом итальянский гарнизон.
   Мы еще раз выпили.
 
   — После того, как хрваты создали с позволения германцев Хрватское независимое государство в 1941-м, итальянцы, стоявшие гарнизоном в Далмации, порой защищали сербов от хрватских отрядов смерти, прятали их, не давали взять их в плен и убить. Иногда они вступали из-за сербов в боевые действия. Старый Милан прав: итальянцы неплохие ребята. Ну и что, что они пытались нас присоединить к Италии, — подал голос Славко.
   — Лучше бы мы были частью Италии, — сказал Десанка. — Им все равно, кто из нас серб, кто хорват, всех нас они зовут «слав». Итальянцы хорошие ребята.
   И они выпили за итальянцев только потому, что итальянцы не давали им резать друг друга. Если бы кто-то предложил им, они бы выпили за итальянский империализм. И я бы их понял. Итальянцы были для них меньшим из зол, чем они сами.
   Старый Милан предложил пойти посмотреть его хозяйство. Женщины остались, а мы гуськом — впереди старый Милан, за ним Зоран, потом я, потом Милан «молодой» (ну из казармы), последним Славко — отправились, выйдя через заднюю калитку. Перевалили, идя мимо стада овец, холм и оказались уже на территории старого Милана. Он не мешкая провел нас в дом. Мельком показал многочисленные прохладные комнаты. Там была обстановка богатого крестьянского дома: ковры, тяжелая мебель, телевизоры в каждой комнате. Затем мы зашли в большой, высокий сухой сарай, метров в десять высотой, не каменный, но деревянный на каменном фундаменте. Старый Милан показал нам свои припасы. На полках стояли мешки с зерном и кукурузой, высоко висели, свешиваясь с балок, копчености: окорока и колбасы. Похвалившись довольством, старый Милан взял палку с металлическим рогуликом на конце, поддел ею окорок и снял его. С окороком мы отправились все на кухню. Там Милан спустился в подвал, открыв люк и принес снизу большой кувшин вина. Большущим ножом нарезал окорок и только после этого разлил вино. Окорок был дивный: красно-коричневое твердое мясо в белых прогалинах жира. В это время ударили одиночные выстрелы. Мы насторожились все.
   — Это ничего, — счел нужным предупредить старый Милан. — Вечерами здесь такое бывает. Перекличка. Сейчас вступят пулеметы. Давайте выпьем.
   — Опять за итальянцев? — спросил я иронически.
   — Нет. Довольно за них. Давайте за прекрасную землю Далмации, по которой ходили апостолы Христа и римские легионеры, славянские орды, германские и турецкие завоеватели, фашисты Муссолини и дивизии Гитлера, усташи и четники, коммунисты Тито и националисты Драже Михайловича. За Далмацию!
   За Далмацию мы и выпили.

Белая лошадь

   Потом меня стали выталкивать из республики. Дело в том, что в каждой самопровозглашенной республике есть вещи, которые лучше бы скрыть от посторонних глаз. А тут «писец». Крутится, «рус», и все хитрым глазком замечает. А если не все, то и часть «скелетов в шкафу», по меткому выражению англосаксов, могут загубить какую угодно репутацию, даже самую белую. А у горной Сербской республики Книнская Краiна была далеко не белая репутация. Какая на самом деле была эта горная страна, раскинувшаяся на каменных плато в самом центре Хорватии, никто уже никогда не узнает. У них не нашлось своего Гомера, чтобы воспеть их подвиги и осудить их немыслимую злобу. Я видел их пороки, но я перед ними преклоняюсь. Они проявили себя немудрящими, прямыми, как древние. Они столетиями отвоевывали эту землю от завоевателей и от родственных хорватов, два раза в двадцатом столетии пытавшихся навсегда решить их вопрос — сербского анклава в сердце Хорватии. Защищая свои скудные поля, своих тонкорунных поэтических овец, защищаясь, они воевали храбро. Ну что ж, они не смогли противостоять всему Западу, ведь за хорватами стоял Запад. Но они пытались, поэтому слава им!
   Они стали мне говорить, что им больше нечего мне показывать, что я уже видел все, что скоро ожидается наступление (на самом деле оно состоялось только через два года), что здесь их земля, они обязаны умереть на ней, но не хотят брать ответственность за мою жизнь на себя. То есть они стали двигать меня к выходу. «Мой» солдат Славко Кошевич отправлялся в однодневный отпуск домой, на плато, в каменную свою деревню, и меня отпустили с ним, дав мне в попутчики полковника Княжевича. Из сегодняшней Москвы XXI века вижу внутренним взором, как мы, оставив военный автомобиль, взбираемся по каменистой тропе в ту деревню. Каждый поворот дороги открывает такие виды, что они просятся на полотно какого-нибудь древнего XVI века. Почему «древнего»? Глыбы камней первобытно-неотесаны, поросли мхом, весна уже тронула чешуйчатые высокогорные деревья, похожие на шкуру дракона, ветви их кое-где лопнули и вытеснили из себя ядовито-зеленые первые листья. Допотопные толстые травы в рост человека и выше, сохранившиеся во множестве с прошлого лета, гудят под ветром. И травы эти, и чешуйчатые деревья похожи на самих сербов — обитателей этих каменных дебрей, такие же кряжистые, агрессивные, непокоряющиеся…
   Славко Кошевич издалека заметил свою белую лошадь. Его отец пахал, ибо за лошадью была видна перевернутая свежая земля. А сзади шла небольшая женщина и разбрасывала рукой зерно. Вблизи оказалось, что лошадь скорее цвета тающего, набрякшего водой снега, нежели белая, а женщина превратилась в девочку — сестру Славко. Я никогда до этого не видел, чтоб пахали на лошади и зерно бы от руки разбрасывали. Читал в юности у римского древнего поэта Гесиода, в его поэме «Труды и дни». И вот как во дни Гесиода, передо мною в каменной стране седой отец и девочка-подросток проделывали эту работу, как в кино. Славко был с карабином, он сбросил карабин и мешок и сменил отца. Никто не остановился, сестра продолжала бросать из корзины зерно сразу за башмаками Славко, отец же подошел к нам. Чуть ниже мы увидели сложенные из тех же окружающих камней дома. Из труб шел дым, и дым относило в нашу сторону. Как всегда на Балканах, резко пахло крученым-верченым упорным деревом гор. Дым пах как дым от фруктовых поленьев.
   Отец повел нас к дому. По дороге поймал большого петуха и теперь нес его, держа за ноги, головой вниз. Петух даже особенно не сопротивлялся своей участи. Он лишь время от времени всхлопывал крыльями. Подобным же образом носили домашнюю птицу русские крестьяне. Веками.
   Отец Славко остановился, поднял в воздух петуха и произнес несколько тирад, звучавших, как звучат мелкие камни, падающие на каменную землю. Обращены они были к полковнику Княжевичу. И ко мне.
   — Он приносит извинение за то, что на обед будет петух. Свинья не опоросилась в этот раз, а прошлый приплод весь продали, чтобы закупить зерно для посевной. Засуха два года подряд. И война. Не можем как следует угостить дорогих гостей.
   — Скажите ему, что если это для меня, то пусть оставит петуха в живых. Мы отлично питаемся в казарме, — сказал я. Мне было честно жалко огненно-красного и желтого красавца, которому мой визит будет стоить жизни. Полковник перевел.
   Старый крестьянин, отец Славко, открыл щель рта и улыбнулся. Как скворечник или старый почтовый ящик. И опять камни застучали о камни.
   — Он говорит, что давно хочет зарезать именно этого петуха. Плохой петух. Он лишний. Есть еще два петуха, их вполне хватает на всех кур, а этот только мешается, претендует на куриц, принадлежащих тем двум. Дерется. Надо съесть его.
   — Ну раз надо, съедим, — согласился я.
   Навстречу нам выбежали младшие братья и сестры Славко. Число их было велико, сразу даже не сосчитаешь. Они облепили нас и стали вовсю тискать наше оружие. Полковник повесил автомат себе на грудь. Я сделал то же самое. Потому что детки тянулись все к спусковым крючкам прямиком.
   Дети были одеты тепло. Вязаные кофты и шерстяные чулки, вероятно из овечьей шерсти. На ногах грубые изделия из кожи. Мы вошли в хутор. Камни под ногами, из камней сложенные дома. Грубые, как в первом веке от рождения мира. Вблизи оказалось, что хутор имеет даже маленькую кривую каменную улочку. Пахло едким балканским дымом, подлаивали несколько собак, откуда-то доносились помыкивания и блеянья скота.
   — Бедные они тут, — сказал полковник. — Мой край богатый. У нас виноград растет, не говоря уже о сливах. По сливам мы первые экспортеры. А какая у нас сливовица! О! Но сейчас он захвачен хорватами. И мой дом захвачен, — полковник вздохнул.
   — Где это? Ваш край где? — спросил я полковника.
   — Он к югу. Недалеко от Дубровника. Вот освободим, я вас приглашу.
   — Да, — сказал я, — конечно приеду.
   А сам подумал, что строить подобные далеко идущие планы вряд ли разумно. Вокруг война, и не далее как трое суток тому назад, когда мы ехали с полковником по дороге к городку Крагуевац, на шоссе внезапно стали падать снаряды. Невесть откуда. Грузовик впереди нас подбили. Из него горохом высыпались солдаты и заняли позиции вдоль дороги. Судьба не велела, чтоб снаряд попал в нашу машину. Но что ей взбредет в голову следующий раз, судьбе?
   Мы осмотрели нехитрое хозяйство семьи. Заборы тоже были из камня, и даже загоны для овец. Сказывалась нехватка дерева. Даже у кур был каменный сарай.
   Крестьяне старятся быстро. Мать Славко была как бабушка, хотя он был в семье старшим, а ему не могло быть больше 25 лет. Мать взяла петуха и отошла с ним в прорезь кухни, двери не было. Вернулась она с петухом, но уже безголовым. Он еще дергался в агонии. Взяла таз и стала ощипывать петуха над тазом. И пух и перья летели в таз, пока мы беседовали, сидя на лавке, облепленные детьми как мухами. Постепенно петух стал голым.
   О чем мы беседовали? Сербы имеют вечную тему для бесед, и это, нетрудно догадаться, их враги и соседи — хрваты. Говорили о планируемом хрватском наступлении. Шел 1993 год. Через два года случится действительно это наступление, а тогда хрваты только готовились. Вооружались, тренировались под руководством военных инструкторов из Германии, Австрии и Венгрии. Неспешно готовились, потому что вели войну с другой Сербской республикой — Боснийской, тот фронт был растянутым, боснийские сербы были много сильнее книнских, та республика многолюднее Книнской. Хрваты следовали правильной тактике, стремясь перебить своих противников поодиночке. Еще книнские сербы ругали в тот год президента Сербии Слободана Милошевича, утверждая, что он вошел в сговор с Западом и хочет сдать Книнскую республику хрватам. Бедный Милошевич, замученный в тюрьме в Европе.
   Пришли соседи: старый мужик с музыкальным инструментом, похожим на скрипку, но только с двумя струнами. И сделан был инструмент из некрашеного дерева. Грубо. На голове мужика-музыканта была шляпа. И еще один старый мужик, но без инструмента. Молодых мужиков никто и не ожидал. Молодые все были заняты войной. Второй мужик был одет в мятый черный пиджак и галстук, ноги же его заканчивались такой же грубой обувью, как у детей, от носов этих, с позволения сказать, «ботинок» шел такой грубый шов, поверху дратвой. Мужик явно принарядился, и это было трогательно. Старался.
   Петуха сунули в печь. Дети бегали в кухню и заглядывали в печь, как он там. Видно было по всему, что петухов они едят нечасто.
   Между тем смеркалось, и мы перешли в дом. В кухню, поближе к петуху. За большой стол. Зажгли лампу. Водитель полковника извлек из мешка большие бутыли сливовой водки, повеселевшие крестьяне поставили на стол сыр, творог, какие-то вкусные печеные овощи, огромный лук — непременное блюдо сербского стола, свежий хлеб. Выпив, крестьянин со «скрипкой» заиграл, не снимая шляпы, а тот, что в галстуке, запел хриплым голосом. Я тогда записал, что он пел, но, как и многие мои записи и имущество, жизнь поглотила тот блокнот, а жаль. То были частушки, с русской точки зрения. Там повторялся припев, что-то о том, что Тито, потому что был хрват, во всем виноват. Что-то такое. «Тито хрват — виноват». Впрочем, прошло столько лет, точно не помню.
   Масляная лампа обильно коптила. От печки было больше света, чем от лампы. В полумраке отсвечивали глаза детей. По стенам жестикулировали тени. Детям было весело. Еще отсвечивало наше оружие, так как мы и не подумали с ним расстаться, ну там поставить его в угол. Нет. В этих продуваемых ветром горах все могло случиться. Соседний хутор, мы его проезжали, был хорватский, и хотя соседи давно бежали на земли, удерживаемые хрватами, говорят, ночами хрваты совершали порой карательные экспедиции.
   Подали петуха. Я взял себе намеренно костлявый кусок, пусть поедят дети. В моей офицерской казарме, когда я там ночевал, завтрак приносили крутобедрые сербские красотки, обильно надушенные, завтрак обычно состоял из содержимого банки консервов, выложенного на тарелку, огромных кусков свежего хлеба и литровой кружки отличного чая. Я питался хорошо. Если я не застревал на фронте, я обедал в солдатской столовой ягнятиной, да еще и пил вино.
   Музыкант умел играть все их восточные мелодии, а у сербов от многих сотен лет жизни бок о бок с турками все мелодии восточные. Сидели мы, воины Гомера или византийского императора, завернувшие в бедную хижину родителей нашего солдата, допоздна.
   От петуха мало что осталось. У детей были крепкие зубы.
 
   Потом вместе с белой лошадью из темноты пришла сестра Славко — девочка-подросток. Ей оставили крыло петуха, и она стало жадно поедать его с печеными овощами и луком. Белая лошадь в это время стояла в каменном загоне и шумно жевала сено. Прямо из дома, из кухни пятно света падало на белую лошадь, и блестел ее глаз. Было холодно и пахло так чудесно: дымом, травой, возможно, древними камнями этой земли, политыми крестьянским потом.
   Я не мог сказать об этом моим друзьям сербам, но я сидел и думал о том, что в этой войне обе стороны правы. Ибо шла война за землю — за самое дорогое, что есть у крестьянина.
   Славко пошел к лошади. Вынул из солдатской сумки ломти хлеба, взятые им накануне из солдатской столовой, и стал терпеливо кормить хлебом белую лошадь. Лошадь кушала и благодарно фыркнула несколько раз. Она устала от пахоты, ей по праву полагалось за такую тяжелую работу зерно, а не сено, но и хлеб — было хорошо. Славко подумал о лошади. Он был солдат, но остался крестьянином.
   Сестра Славко подняла ноги на лавку, покрыла их длинной юбкой и теперь сидела, обхватив колени, и глядела на печь, от которой исходил свет. Дрова в печи не догорели, но установился ровный такой жар, обычно предшествующий догоранию. Младшие дети, потирая глаза, исчезли в глубинах темного дома. Закричала какая-то птица или животное.
   Княжевич, подхватив автомат под руку, пошел из дому. Покурить. За ним увязался и я.
   — Не удержимся мы здесь, — сказал полковник, глядя не на меня, а в темноту гор. — Милошевич нас продаст.
   — Не верю, — сказал я. — Я встречался с ним, у меня есть знакомые депутаты-социалисты. Милошевич серб и патриот, как он может предать вас?
   — Он серб и патриот, ты прав, рус, ты прав. Но у Слободана есть избиратели, в основном это сербские крестьяне из Восточной Сербии. Они возделывают пшеницу и сливы. Они устали от войны. Блокада лишила их бензина для тракторов и сбыта продукции. Даже если ценой неимоверных усилий им удается посеять и собрать урожай, урожай некуда девать. Раньше пшеница шла за границу. Крестьяне из мамки-Сербии хотят скорейшего окончания войны. Им не наплевать, что будет с нами, но у них есть дети, и их дети ближе им, чем мы и наши дети. Слободан договаривается отдать Книнскую Краiну, хватит ему проблем с Боснийской Сербской республикой. В обмен на снятие блокады он обещал Европе не оказывать нам помощь. Без помощи мамки-Сербии мы долго не протянем…
   В горах было тихо. Только ветер, было слышно, плотно втискивается в единственную улочку хутора. Втискиваясь, ветер за что-то задевал, и оно дребезжало, а когда ветер втискивался в некий узкий, невидимый желоб либо дырку, он свистел, втискиваясь.
   — Я, знаешь, рус, офицер-то совсем зеленый. Я год только воюю. Мне сейчас шестьдесят два года, я ушел на пенсию в шестьдесят, так и не нюхав пороха, ну учения не считаются. Югославия ни с кем не вела войн, как ты знаешь, с конца Второй мировой. Я ушел на пенсию, уехал в родную деревню, занялся виноградниками. И тут все и началось. Нас вытребовали в армию. Никогда не думал, что мне придется воевать. Мы готовились к войне, да. Но не к гражданской войне между республиками Югославии. Так вот. Нас здесь 350 тысяч сербов, окруженных со всех сторон хорватами. Мы живем тут столетиями. Так исторически сложилось. Это наша земля… Не удержимся мы тут без помощи Сербии…
   — Я думал, полковник, что только белградская прозападная интеллигенция выступает против помощи восставшим сербам диаспоры. Печально, что крестьяне в самой Сербии тоже против. Из-за бензина…
   Мы помолчали, потом пошли спать.
 
   Разбудили нас на рассвете выстрелы. Сдернув с лица полу военного пальто, я схватил автомат и выбежал из дома. Во дворе уже находились Славко, полковник Княжевич, отец и мать Славко. Только дети отсутствовали. Все прижались к забору.
   — Что случилось? — спросил я полковника.
   — Пытаюсь понять. — Он выглянул поверх невысокого забора. Как бы в ответ на его появление над забором несколько пуль горячо шлепнули по камням. Теперь стало понятно, что нас обстреливают. Полковник пригнулся. Славко, прислонив ствол своего карабина к плечу, сделал несколько выстрелов куда-то.
   — Стреляют от овчарни, — сообщил он нам.
   Мы тоже сделали несколько выстрелов по одинокому каменному сараю у въезда в деревню. Нам ответили несколькими очередями. Заржала испуганно лошадь.
   Мы ответили несколькими очередями. Лошадь заржала еще сильнее и захрипела.
   — Лошадь ранили, — сказал Славко. Отец побежал по двору к каменному загону, в котором поставили на ночь лошадь.
   Славко, полковник и я стреляли по сараю одиночными выстрелами, но нам уже никто не отвечал. Прижимаясь к забору, мы стояли, не зная, что предпринять. Полковник выглянул поверх забора. Ответом на его появление была тишина.
   — Они ушли, — сказал Славко, также выпрямившийся над забором. — Там за овчарней — ущелье. Они ушли ущельем.
   — Кто они??
   — Хрваты, кто еще. Кто еще здесь стреляет в сербов? Соседние хрваты, — сказал отец Славко, присоединившийся к нам. — Они убили лошадь. — Отец был спокоен, видимо, еще не понял, что семья лишилась кормилицы. Он был в шоке, потому спокоен.