— Где ваши женщины, черногорцы? — обратился я к идущим со мною разбойникам.
— Наши женщины дома, — сказал Бабак-старший по-французски. — Это все албанцы.
— Чего они такие мрачные? У них такой вид, что вот-вот подойдут и пырнут ножом. У них что, нет женщин?
— У многих и нет, — сказал Бабак. — Они приезжают сюда на заработки. Раньше законы были суровее, сейчас смягчились. Те албанцы, которые живут с нами давно, менее дикие.
— Надо найти им женщин. Без женщин они вас сожрут.
— Если бы был закон, мы бы их вышвырнули, — сказал Бармалей.
— Так в чем же дело, сделайте нужный закон. Столько опасных людей… У вас в столице.
Они ничего не ответили. Потом Бабак сказал мне, догнав, ибо я пошел быстрее:
— Черногорцы никогда не признавали Титовград своей столицей. Наша столица Цетинье. Завтра мы туда вас отвезем. Там нет албанцев.
Теперь уже трудно восстановить в памяти, где происходила встреча. Это был, если не ошибаюсь, некий зал литературного клуба, или музея, или киноклуба. Зал был забит народом. Я не ожидал, что моя журналистская и литературная аудитория в Черногории столь велика. Несколько сотен человек. По своей давней привычке, я вышел из-за стола, за который меня посадили, и стал разговаривать с залом, расхаживая вдоль первых рядов аудитории. Литературная моя слава оказалась (и слава Богу, а то бы стали задавать мне вопросы по содержанию романа «Это я, Эдичка») невелика. Зато статьи мои в «Борбе» и в журнале «НИН» читали едва ли не все. Много было вопросов о войне в Славонии, о том, что случилось с Вуковаром. Для меня это было поразительно — что черногорские сербы знают о происходящем рядом так мало. Что я, не серб, должен рассказывать им об их войне. Все же я терпеливо ответил на вопросы о Вуковаре. Сказал, что был первым военным корреспондентом, попавшим в город после взятия его сербскими войсками.
— В Вуковаре был отличный исторический музей. Уцелел ли музей? Скажите, пожалуйста, — спросил меня пожилой черногорец в сером мятом костюме в полоску, какие обычно носят крестьяне.
— Музей весь разрушен, — сообщил я. — Под корень, один фундамент остался. Вообще город как срезан весь до высоты полуэтажа. Восстанавливать его нет смысла, сказали эксперты. Легче новый рядом построить. Там и птиц я не видел. Птицы боятся летать над городом, над тем, что от него осталось.
Встал сосед пожилого. Узкоплечий, с бледным лицом. С усиками. Издалека он был разительно похож на Гитлера.
— А зачем бомбили такой прекрасный город, жемчужину, пример архитектуры маленьких городов Австро-Венгерской империи? Что, нельзя было договориться?
— Уф! — сказал я. — Спросите что-нибудь полегче. Там идет война. Не я ее начинал, не мне судить, было ли возможно договориться.
— Варварски разрушили прекрасный город! — воскликнул «Гитлер».
— Вы, наверное, венгр, — сказал я. И тем вызвал взрыв хохота. Венгры считаются у сербов хитрецами. Венгрия спит и видит, как заполучить себе Воеводину, соседнюю сербскую провинцию с большим количеством этнических венгров.
— А что, нужно было отдать землю католикам? — отозвалась женщина в другом конце зала.
— Венгр! Католик! — закричали из задних рядов. — Заткнись!
— Я албанец! — сказал «Гитлер».
— Албанцы хотят уничтожить сербов! Вы все заодно, — закричал человек в сербской конфедератке. Он сидел в заднем ряду. — Русский писец прав: вы все желаете сербам гибели.
— А зачем нам знать про эту вашу войну? — Человек, который показался мне самым спокойным, потому я ткнул в него пальцем, видя, что он тянет руку, желая задать вопрос, оказался не совсем спокойным. — Зачем вы приехали к нам в Черногорию, чтобы возбуждать нас на войну? Вы хотите втянуть нас в войну с Хорватией? — Вот тебе и спокойный седовласый интеллигент с внешностью человека искусства!
— Русский писец приглашен Союзом писателей Черногории, — напомнил залу от стола Бабак-старший.
— Тогда пусть он говорит о литературе, а не призывает нас к войне с католиками. У Черногории своя судьба. Мы не хотим быть втянуты в авантюры Белграда!
— Сербские сербы — наши братья, кретин! — сказал из-за стола Бабак.
Я увидел, как парень в конфедератке вскочил и вдруг, выхватив из одежды револьвер, два раза выстрелил, нет, не в меня, но в потолок.
— Сербия! Сербия! — закричал он.
Вы думаете, черногорцы испугались и разбежались? Ничуть не бывало. Они навалились на парня, скрутили его, а револьвер принесли мне. Очень довольные.
Вот именно в этот момент я их понял и полюбил.
— Скажите, чтоб его не били, — попросил я Бабака.
— Никто его не бил, — заверил меня Бабак-старший. — Мы его знаем. Он хороший парень, просто разволновался перед встречей с вами. Выпил. Мы его отпустили, домой пошел.
— И часто он так?
— Нечасто. Но бывает, когда переволнуется. — Они явно не считали стрельбу происшествием. Потом мы отправились на банкет в ресторан, где умеренно напились.
На обратном пути в одном автомобиле со мной Бабак вдруг попросил своего товарища за рулем изменить маршрут.
— Я хочу вас познакомить с моей семьей.
У профессора оказалась небольшая квартира в пятиэтажном доме на окраине. Открыла нам дверь его жена. Несмотря на поздний час, она была в темной косынке, словно куда-то собралась уходить. Однако на ней было длинное домашнее платье со скромным черно-белым рисунком. Профессор познакомил нас с женой и повел нас в свой кабинет. Как и полагается, основным убранством кабинета были книги. На французском. Жена принесла нам в кабинет бокалы. Брынзу, сушеное мясо и хлеб на одном большом блюде. И удалилась. Профессор достал из шкафа бутылку коньяка и разлил ее. Его товарищ водитель не отказался от коньяка, из чего я понял, что блюстители порядка в Черногории не строги.
— Мы много столетий воевали с турками и, конечно, в результате стали чем-то похожи на них, — признался Бабак-старший после часу ночи. — Мы держим наших женщин взаперти, — он кивнул на дверь, куда давно уже удалилась его жена. — Мужскими компаниями мы проводим вечера, а как их проводят наши женщины? Дома. Вы думаете, моя жена — домохозяйка? Она профессор, как и я. Только профессор испанской и латиноамериканской литературы. Если я ее сейчас подыму и приглашу сюда, она испугается и не пойдет. Потому что это не принято. Поверьте, вы первый гость, которого я пригласил в дом за несколько лет. — Он посмотрел на своего товарища. Тот помолчал. Потом подтвердил:
— Я здесь первый раз.
— В сущности, турки победили нас тем, что отуречили нас, навязали нам не свою веру, но свои обычаи. Православство (он так сказал, «православство») мы отстояли, а вот их обычаи переняли. Они победили нас.
Я стал уговаривать его, что это не так. Но когда его товарищ, проводив меня до моего номера в отеле, оставил меня одного, я, лежа в постели, согласился с пьяным Бабаком: турки их сумели отуречить. Теперь еще им албанцев не хватало.
Утром они явились смирные, опустившие взоры. Причесанные по мере возможности. Очень разящие одеколонами. Дело в том, что мы собрались в Цетинье, к его высокопреосвященству владыке Черногорскому. Поэтому разбойники приняли набожный вид. К ним присоединились еще трое таких же по виду разбойников, и мы пустились в путь. Маленькие наши автомобили проносились мимо больших и величественных гор.
То, что горы черные, — это неверно. Они — серые, там, где они лишены растительности. По современным понятиям, они не такие уж отчаянно-неприступные, хотя столетиями турки не могли туда проникнуть, высшая точка гор — чуть более 2.500 метров. Там, на горах, и устроилась надолго твердыня православия на Балканах — государство православных горных разбойников во главе с владыками из династии Негош. Для того чтобы выжить в борьбе со свирепым противником, они стали еще более свирепыми. Обряд инициации юноши в звание молодого мужчины, юнака, включал в себя непременным условием привезенную на пике голову «турчина». Еще в тридцатые годы XIX века частоколы черногорских селений и самого Цетинье — столицы теократического государства — украшали головы турок. Турецкие власти посылали против Черногории карательные экспедиции. Но выжить свободолюбивых юнаков из Черных Гор так и не смогли. В результате постоянной борьбы выживали сильнейшие. Черногорцы, как правило, великаны, хотя встречаются и люди среднего роста, такие как Бабак-старший. Великий их литератор и вождь Петр Негош был тонким монахом в два метра с лишним. Черногорцы хвастают тем, что победили Наполеона. Действительно, спустившись с гор, они как-то ловким меневром опрокинули войско наполеоновского маршала (вот запамятовал его имя) и обратили его в бегство, захватив французские пушки. Однако черногорцы не любят воевать далеко от дома. Закатив пушки к себе на горы, они успокоились и забыли о войне. Недавно, год назад, история повторилась с точностью до деталей. Черногорцы, видя, как сербы безуспешно осаждают красивейший Дубровник — славянскую Венецию — и не могут вышвырнуть оттуда хорватов, решили прийти на помощь своим. Собрали ополчение и, обрушившись на Дубровник сверху и сбоку (у Черногории есть кусок побережья Адриатики с городками Котор и Бар, дальше к югу они граничат с Албанией), взяли его, повторив подвиги предков. Но, захватив Дубровник, они не захотели воевать дальше. Им даже в голову не пришло попытаться удержать за собой Дубровник, который мог бы стать жемчужиной их туристской индустрии. Они вернулись к своим женам и, говорят, долго пили потом и хвастались.
Сербы сочиняют об их восточной чудовищной лени и такой же чудовищной храбрости анекдоты. Однако черногорцам не откажешь в расчетливости. Они избегли участи своих братьев сербов, которых за непокорность выбомбили самолеты европейцев и американцев. Черногорцев ожидала бы такая же участь, если бы они попытались удержать за собой Дубровник. Сейчас они и вовсе сочли нужным отделиться от братьев-сербов в Сербии. Интересно, что черногорцы в Сербии традиционно занимают руководящие должности. Они словно родились для того, чтобы быть руководителями.
Мы въехали в тихое, сонное, подернутое дымком Цетинье. Пахло навозом, даже молоком, домашними животными — одним словом, горной деревней. Движение по улицам было минимальное. Цетинье так резко контрастировало с барачной албанской Подгорицей! Казалось, да и было средневековой столицей небольшого сказочного рыцарского государства. Мы проехали ко дворцу владыки Черногории. Сложенный из красного кирпича, был ли он и дворцом теократических правителей Негошей в прежние времена? Сие осталось мне неведомым, так как мои разбойники сделались молчаливы, усиленно крестились прямо на большом заброшенном паркинге, падали ниц. Мы были единственными посетителями. На паркинге стоял лишь старенький хозяйственный автомобиль.
В приемной владыки пахло теплым воском свечей и печным жаром. Разбойники встали по стенам и начали переживать. Многие из них вспотели, я видел. А ведь была зима и стояла минусовая температура! Когда вышел владыка, тот самый священнослужитель, который летел со мной в самолете, тонкий и стройный, в черной рясе и шапочке, простой и бледный, у разбойников наступил катарсис. На глазах нескольких появились слезы. Владыка подошел ко мне и дал мне руку. Я не знал, что делать с рукой владыки, и дружески пожал ее сверху, поскольку он подал мне комок руки, а не пятерню. Глаза тех из разбойников, кто оказался за спиной владыки, преисполнились ужасом. Но владыка вышел из положения. Он положил на мою руку свою вторую и таким образом оказался на высоте положения. Он перекрестил меня.
Потом к руке владыки по очереди подошли разбойники. И все поцеловали ему руку. А он перекрестил их. Затем вошел служка, а может быть, дьякон, и принес нам на подносе серебряные стаканчики со сливовицей. Сербские священники проще, человечнее и симпатичнее русских. Они владеют искусством выигрышного жеста. Их вера страдала дольше русской, потому они не принимают ханжества. Мы выпили свои рюмки и скромно поставили их.
Владыка заговорил со мной по-русски, так как он знает свободно четыре языка, кроме родного. Я был осведомлен о его репутации националиста и о том, что у него много врагов. Владыка был осведомлен о моей репутации, о том, что я вошел в Вуковар с освободившими его частями. Мы дружески побеседовали. Я заверил его в том, что в России есть люди, готовые помочь Сербии, что я не разделяю курс официальной РФ — предательский по отношению к Сербии.
— Мы всегда были вашими самыми верными друзьями, — сказал владыка грустно. — А вы всегда предпочитали болгар, которые предпочитали германцев и турок.
Владыка подарил мне кипарисовый крест, из которого сочилась сладкая кипарисовая смола.
Владыка попросил открыть для меня мощи святого Петра Негоша, и мы попрощались. В этот раз я поцеловал руку владыке. Разбойники, поцеловав руку, пятились задом и задом же покидали приемную, выпрямляясь только в коридоре.
Нам открыли склеп и в склепе открыли гроб. Позднее мне сказали, что этой чести не удостаивались и главы государств. В гробу в красной с золотыми шнурами мантии лежал длинный скелет. Кожа на черепе сохранилась. Рук не было видно, они были прикрыты.
— Здесь очень сухой воздух, — сказал старый служитель. — К тому же святые не разлагаются. — Он был серьезен, также как и я.
Усевшись в автомобили, они опять стали разбойниками. Мы доехали до первой попавшейся харчевни у дороги. Там мои спутники мгновенно напились и пытались побить нескольких албанцев, которые на них не так смотрели.
Вскоре я улетел в Белград, а оттуда в Париж. А из Парижа в Москву. На Конгресс патриотов.
Воевода
— Наши женщины дома, — сказал Бабак-старший по-французски. — Это все албанцы.
— Чего они такие мрачные? У них такой вид, что вот-вот подойдут и пырнут ножом. У них что, нет женщин?
— У многих и нет, — сказал Бабак. — Они приезжают сюда на заработки. Раньше законы были суровее, сейчас смягчились. Те албанцы, которые живут с нами давно, менее дикие.
— Надо найти им женщин. Без женщин они вас сожрут.
— Если бы был закон, мы бы их вышвырнули, — сказал Бармалей.
— Так в чем же дело, сделайте нужный закон. Столько опасных людей… У вас в столице.
Они ничего не ответили. Потом Бабак сказал мне, догнав, ибо я пошел быстрее:
— Черногорцы никогда не признавали Титовград своей столицей. Наша столица Цетинье. Завтра мы туда вас отвезем. Там нет албанцев.
Теперь уже трудно восстановить в памяти, где происходила встреча. Это был, если не ошибаюсь, некий зал литературного клуба, или музея, или киноклуба. Зал был забит народом. Я не ожидал, что моя журналистская и литературная аудитория в Черногории столь велика. Несколько сотен человек. По своей давней привычке, я вышел из-за стола, за который меня посадили, и стал разговаривать с залом, расхаживая вдоль первых рядов аудитории. Литературная моя слава оказалась (и слава Богу, а то бы стали задавать мне вопросы по содержанию романа «Это я, Эдичка») невелика. Зато статьи мои в «Борбе» и в журнале «НИН» читали едва ли не все. Много было вопросов о войне в Славонии, о том, что случилось с Вуковаром. Для меня это было поразительно — что черногорские сербы знают о происходящем рядом так мало. Что я, не серб, должен рассказывать им об их войне. Все же я терпеливо ответил на вопросы о Вуковаре. Сказал, что был первым военным корреспондентом, попавшим в город после взятия его сербскими войсками.
— В Вуковаре был отличный исторический музей. Уцелел ли музей? Скажите, пожалуйста, — спросил меня пожилой черногорец в сером мятом костюме в полоску, какие обычно носят крестьяне.
— Музей весь разрушен, — сообщил я. — Под корень, один фундамент остался. Вообще город как срезан весь до высоты полуэтажа. Восстанавливать его нет смысла, сказали эксперты. Легче новый рядом построить. Там и птиц я не видел. Птицы боятся летать над городом, над тем, что от него осталось.
Встал сосед пожилого. Узкоплечий, с бледным лицом. С усиками. Издалека он был разительно похож на Гитлера.
— А зачем бомбили такой прекрасный город, жемчужину, пример архитектуры маленьких городов Австро-Венгерской империи? Что, нельзя было договориться?
— Уф! — сказал я. — Спросите что-нибудь полегче. Там идет война. Не я ее начинал, не мне судить, было ли возможно договориться.
— Варварски разрушили прекрасный город! — воскликнул «Гитлер».
— Вы, наверное, венгр, — сказал я. И тем вызвал взрыв хохота. Венгры считаются у сербов хитрецами. Венгрия спит и видит, как заполучить себе Воеводину, соседнюю сербскую провинцию с большим количеством этнических венгров.
— А что, нужно было отдать землю католикам? — отозвалась женщина в другом конце зала.
— Венгр! Католик! — закричали из задних рядов. — Заткнись!
— Я албанец! — сказал «Гитлер».
— Албанцы хотят уничтожить сербов! Вы все заодно, — закричал человек в сербской конфедератке. Он сидел в заднем ряду. — Русский писец прав: вы все желаете сербам гибели.
— А зачем нам знать про эту вашу войну? — Человек, который показался мне самым спокойным, потому я ткнул в него пальцем, видя, что он тянет руку, желая задать вопрос, оказался не совсем спокойным. — Зачем вы приехали к нам в Черногорию, чтобы возбуждать нас на войну? Вы хотите втянуть нас в войну с Хорватией? — Вот тебе и спокойный седовласый интеллигент с внешностью человека искусства!
— Русский писец приглашен Союзом писателей Черногории, — напомнил залу от стола Бабак-старший.
— Тогда пусть он говорит о литературе, а не призывает нас к войне с католиками. У Черногории своя судьба. Мы не хотим быть втянуты в авантюры Белграда!
— Сербские сербы — наши братья, кретин! — сказал из-за стола Бабак.
Я увидел, как парень в конфедератке вскочил и вдруг, выхватив из одежды револьвер, два раза выстрелил, нет, не в меня, но в потолок.
— Сербия! Сербия! — закричал он.
Вы думаете, черногорцы испугались и разбежались? Ничуть не бывало. Они навалились на парня, скрутили его, а револьвер принесли мне. Очень довольные.
Вот именно в этот момент я их понял и полюбил.
— Скажите, чтоб его не били, — попросил я Бабака.
— Никто его не бил, — заверил меня Бабак-старший. — Мы его знаем. Он хороший парень, просто разволновался перед встречей с вами. Выпил. Мы его отпустили, домой пошел.
— И часто он так?
— Нечасто. Но бывает, когда переволнуется. — Они явно не считали стрельбу происшествием. Потом мы отправились на банкет в ресторан, где умеренно напились.
На обратном пути в одном автомобиле со мной Бабак вдруг попросил своего товарища за рулем изменить маршрут.
— Я хочу вас познакомить с моей семьей.
У профессора оказалась небольшая квартира в пятиэтажном доме на окраине. Открыла нам дверь его жена. Несмотря на поздний час, она была в темной косынке, словно куда-то собралась уходить. Однако на ней было длинное домашнее платье со скромным черно-белым рисунком. Профессор познакомил нас с женой и повел нас в свой кабинет. Как и полагается, основным убранством кабинета были книги. На французском. Жена принесла нам в кабинет бокалы. Брынзу, сушеное мясо и хлеб на одном большом блюде. И удалилась. Профессор достал из шкафа бутылку коньяка и разлил ее. Его товарищ водитель не отказался от коньяка, из чего я понял, что блюстители порядка в Черногории не строги.
— Мы много столетий воевали с турками и, конечно, в результате стали чем-то похожи на них, — признался Бабак-старший после часу ночи. — Мы держим наших женщин взаперти, — он кивнул на дверь, куда давно уже удалилась его жена. — Мужскими компаниями мы проводим вечера, а как их проводят наши женщины? Дома. Вы думаете, моя жена — домохозяйка? Она профессор, как и я. Только профессор испанской и латиноамериканской литературы. Если я ее сейчас подыму и приглашу сюда, она испугается и не пойдет. Потому что это не принято. Поверьте, вы первый гость, которого я пригласил в дом за несколько лет. — Он посмотрел на своего товарища. Тот помолчал. Потом подтвердил:
— Я здесь первый раз.
— В сущности, турки победили нас тем, что отуречили нас, навязали нам не свою веру, но свои обычаи. Православство (он так сказал, «православство») мы отстояли, а вот их обычаи переняли. Они победили нас.
Я стал уговаривать его, что это не так. Но когда его товарищ, проводив меня до моего номера в отеле, оставил меня одного, я, лежа в постели, согласился с пьяным Бабаком: турки их сумели отуречить. Теперь еще им албанцев не хватало.
Утром они явились смирные, опустившие взоры. Причесанные по мере возможности. Очень разящие одеколонами. Дело в том, что мы собрались в Цетинье, к его высокопреосвященству владыке Черногорскому. Поэтому разбойники приняли набожный вид. К ним присоединились еще трое таких же по виду разбойников, и мы пустились в путь. Маленькие наши автомобили проносились мимо больших и величественных гор.
То, что горы черные, — это неверно. Они — серые, там, где они лишены растительности. По современным понятиям, они не такие уж отчаянно-неприступные, хотя столетиями турки не могли туда проникнуть, высшая точка гор — чуть более 2.500 метров. Там, на горах, и устроилась надолго твердыня православия на Балканах — государство православных горных разбойников во главе с владыками из династии Негош. Для того чтобы выжить в борьбе со свирепым противником, они стали еще более свирепыми. Обряд инициации юноши в звание молодого мужчины, юнака, включал в себя непременным условием привезенную на пике голову «турчина». Еще в тридцатые годы XIX века частоколы черногорских селений и самого Цетинье — столицы теократического государства — украшали головы турок. Турецкие власти посылали против Черногории карательные экспедиции. Но выжить свободолюбивых юнаков из Черных Гор так и не смогли. В результате постоянной борьбы выживали сильнейшие. Черногорцы, как правило, великаны, хотя встречаются и люди среднего роста, такие как Бабак-старший. Великий их литератор и вождь Петр Негош был тонким монахом в два метра с лишним. Черногорцы хвастают тем, что победили Наполеона. Действительно, спустившись с гор, они как-то ловким меневром опрокинули войско наполеоновского маршала (вот запамятовал его имя) и обратили его в бегство, захватив французские пушки. Однако черногорцы не любят воевать далеко от дома. Закатив пушки к себе на горы, они успокоились и забыли о войне. Недавно, год назад, история повторилась с точностью до деталей. Черногорцы, видя, как сербы безуспешно осаждают красивейший Дубровник — славянскую Венецию — и не могут вышвырнуть оттуда хорватов, решили прийти на помощь своим. Собрали ополчение и, обрушившись на Дубровник сверху и сбоку (у Черногории есть кусок побережья Адриатики с городками Котор и Бар, дальше к югу они граничат с Албанией), взяли его, повторив подвиги предков. Но, захватив Дубровник, они не захотели воевать дальше. Им даже в голову не пришло попытаться удержать за собой Дубровник, который мог бы стать жемчужиной их туристской индустрии. Они вернулись к своим женам и, говорят, долго пили потом и хвастались.
Сербы сочиняют об их восточной чудовищной лени и такой же чудовищной храбрости анекдоты. Однако черногорцам не откажешь в расчетливости. Они избегли участи своих братьев сербов, которых за непокорность выбомбили самолеты европейцев и американцев. Черногорцев ожидала бы такая же участь, если бы они попытались удержать за собой Дубровник. Сейчас они и вовсе сочли нужным отделиться от братьев-сербов в Сербии. Интересно, что черногорцы в Сербии традиционно занимают руководящие должности. Они словно родились для того, чтобы быть руководителями.
Мы въехали в тихое, сонное, подернутое дымком Цетинье. Пахло навозом, даже молоком, домашними животными — одним словом, горной деревней. Движение по улицам было минимальное. Цетинье так резко контрастировало с барачной албанской Подгорицей! Казалось, да и было средневековой столицей небольшого сказочного рыцарского государства. Мы проехали ко дворцу владыки Черногории. Сложенный из красного кирпича, был ли он и дворцом теократических правителей Негошей в прежние времена? Сие осталось мне неведомым, так как мои разбойники сделались молчаливы, усиленно крестились прямо на большом заброшенном паркинге, падали ниц. Мы были единственными посетителями. На паркинге стоял лишь старенький хозяйственный автомобиль.
В приемной владыки пахло теплым воском свечей и печным жаром. Разбойники встали по стенам и начали переживать. Многие из них вспотели, я видел. А ведь была зима и стояла минусовая температура! Когда вышел владыка, тот самый священнослужитель, который летел со мной в самолете, тонкий и стройный, в черной рясе и шапочке, простой и бледный, у разбойников наступил катарсис. На глазах нескольких появились слезы. Владыка подошел ко мне и дал мне руку. Я не знал, что делать с рукой владыки, и дружески пожал ее сверху, поскольку он подал мне комок руки, а не пятерню. Глаза тех из разбойников, кто оказался за спиной владыки, преисполнились ужасом. Но владыка вышел из положения. Он положил на мою руку свою вторую и таким образом оказался на высоте положения. Он перекрестил меня.
Потом к руке владыки по очереди подошли разбойники. И все поцеловали ему руку. А он перекрестил их. Затем вошел служка, а может быть, дьякон, и принес нам на подносе серебряные стаканчики со сливовицей. Сербские священники проще, человечнее и симпатичнее русских. Они владеют искусством выигрышного жеста. Их вера страдала дольше русской, потому они не принимают ханжества. Мы выпили свои рюмки и скромно поставили их.
Владыка заговорил со мной по-русски, так как он знает свободно четыре языка, кроме родного. Я был осведомлен о его репутации националиста и о том, что у него много врагов. Владыка был осведомлен о моей репутации, о том, что я вошел в Вуковар с освободившими его частями. Мы дружески побеседовали. Я заверил его в том, что в России есть люди, готовые помочь Сербии, что я не разделяю курс официальной РФ — предательский по отношению к Сербии.
— Мы всегда были вашими самыми верными друзьями, — сказал владыка грустно. — А вы всегда предпочитали болгар, которые предпочитали германцев и турок.
Владыка подарил мне кипарисовый крест, из которого сочилась сладкая кипарисовая смола.
Владыка попросил открыть для меня мощи святого Петра Негоша, и мы попрощались. В этот раз я поцеловал руку владыке. Разбойники, поцеловав руку, пятились задом и задом же покидали приемную, выпрямляясь только в коридоре.
Нам открыли склеп и в склепе открыли гроб. Позднее мне сказали, что этой чести не удостаивались и главы государств. В гробу в красной с золотыми шнурами мантии лежал длинный скелет. Кожа на черепе сохранилась. Рук не было видно, они были прикрыты.
— Здесь очень сухой воздух, — сказал старый служитель. — К тому же святые не разлагаются. — Он был серьезен, также как и я.
Усевшись в автомобили, они опять стали разбойниками. Мы доехали до первой попавшейся харчевни у дороги. Там мои спутники мгновенно напились и пытались побить нескольких албанцев, которые на них не так смотрели.
Вскоре я улетел в Белград, а оттуда в Париж. А из Парижа в Москву. На Конгресс патриотов.
Воевода
Я думаю, я сноб. Я перестал участвовать в сербских делах и бывать на Балканах, как только в Сербию зачастили делегации русских патриотов. Они очнулись поздно, году в 1994-м. Почему они безмятежно спали до этого, мне неведомо. Толстокожие? Плешивые отставные генералы и демагоги-депутаты потянулись в Сербию. Они грязнили и опошляли в моих глазах образ героической земли, где героические люди, простые крестьянские Ахиллы и Патроклы, насмерть бились за свои горы, за свои сады и тени дубовых рощ. Генералы и депутаты из Московии профанировали Сербию своими башмаками, туловищами, плевками, сопением, водочной отрыжкой и словарем. А когда еще туда потянулись наглые жириновцы… О! Мне стало совсем противно.
Русские, как и американцы, в большом числе невыносимы вне своих границ. Бесцеремонные, шумные, тяжелые, неуклюжие, они закабаляют пространство. Когда стали ездить одна за одной делегации, когда все прибывающие стали бить себя в грудь и клясться православием и дружбой славянских народов, я тихо встал из заднего ряда, взял свою кепку, купленную в универмаге Титовграда, взял свои пистолет и синюю сумку и вышел. Пусть без меня.
Одинокий воин, я вложил свою лепту, сделал все, что в моих силах. Празднества ханжества пусть совершаются без меня.
Но это случилось после трех лет моего соучастия в судьбе сербов, в 1993-м. В начале 1992-го, после первой моей войны в Славонии и поездки в Черногорию, которая расширила мою личную биографию и историю, но была второстепенна, поскольку первостепенно лишь то, что приводит к смерти, я метался в Белграде, тоскуя и бредя во сне войной. Я ходил к Дунаю, брошенному, как голубая офицерская шинель, к белградскому укрепленному замку, бродил по центру города, по улице князя Михаила, вглядывался в позеленевшие с белой окалиной бронзовые скульптуры воителей, королей и президентов. В этих бесцельных по сути своей блужданиях меня иногда сопровождали мои белградские знакомые. Часто это бывала переводчица моих книг и статей Радмила Мохович.
Как-то вместе с ней я оказался у отеля «Славия». Это стеклянный куб в стиле советских гостиниц 60-х годов. Мне привелось жить в отеле «Славия» в 1989 году. Тогда я впервые попал в Сербию. Я был приглашен в числе шестидесяти иностранных писателей на ежегодную октябрьскую встречу писателей. Тема встречи была: «Поражение в истории и литературе». Интересно, что я тогда был приглашен в Югославию. А с Радмилой мы пришли к отелю «Славия» уже после поражения, в государстве, называемом уже Сербия. Поражение чувствовалось уже даже только потому, что в «Славии» сейчас жили не писатели, но беженцы. Беженцы толпами стояли у отеля. Мы вошли в глубь живого коллектива беженцев. Радмила — крестьянская дочь — отличалась хорошим инстинктом общения. Она одинаково непринужденно могла говорить и с министрами, и с крестьянами.
Вцепившись в старуху на костылях, с отекшими ногами, Радмила, не спрашиваясь меня, завела разговор.
— Старая женщина, вы откуда бежали? Я Радмила Мохович, переводчик русского «писца», — указала она на меня.
— Из-под города Сисак, в Кроатии. — Старуха переступила костылями, сморщилась и вдруг заплакала. — Что же вы, русы, нас бросили?!
— Ельцин — усташа! — убежденно сказал старый, засушенный, как старое корявое дерево, крестьянин в кепке.
Это утверждение мне позже пришлось слышать в различных частях Сербии. «Усташи» — это название хорватской террористической организации 1930-х годов. Усташи убили югославского короля Александра в 1934 году, он был серб из рода Карагеоргиевичей. В 1941-м с помощью германцев глава усташей Анте Павелич стал вождем независимого хорватского государства. Во время войны усташи уничтожили 1,5 миллиона сербов. «Усташа» — это в устах серба чуть хуже дьявола.
— Ельцин — усташа! Почему вы не уберете Ельцина? — сказала сквозь рыдания старуха на костылях.
— Россия должна нам помочь! Вы же сильнее всех. — Эти слова принадлежали девочке-подростку в жалкой какой-то курточке розового цвета. Дальше я ее не рассмотрел, потому что толпа постоянно плескалась вокруг меня, как море. Я едва успевал выхватывать взглядом лица обращающихся ко мне.
— Рус, у вас, руссов, есть атомна бомба. Почему вы не остановите убийство сербов? Мы же братья, наши народы — православны!
— Писец, напиши как мы живем. Нашему правительству мы тоже не нужны. Мы хотим вернуться домой.
— Наши дома захвачены!
— Пойдем, рус, я покажу тебе, как я живу, — сказал крестьянин в кепке, с лицом старого дерева. Он схватил меня за руку.
Я пошел. Честно говоря, проклиная общительность Радмилы. Она пошла со мной. Лицо у нее было виноватое.
Лифт в отеле не функционировал. В холле были в беспорядке навалены какие-то тюки. Несмотря на раскрытые стеклянные двери, в холле несвеже пахло мочой и… распаренным зерном, вероятнее всего, где-то в глубинах варила свою кашу столовая. По мере подымания по лестницам запах бедных и несчастных людей все усиливался. Я верю в то, что поры несчастных людей выделяют некие испарения неудовольствия, страха и несчастья, извергаемые телами людей в беде. Одежда несчастных может быть чиста, они могут даже не иметь еды в помещениях, где содержатся (питаться где-то вне помещений, в кантинах), однако запах остается, даже если принимать душ ежедневно, он будет. Я потом проверил свою теорию через десяток лет в тюрьмах и лагере. В лагере нас, заключенных, заставляли ежедневно убирать жилые помещения, в баню нас водили регулярно, и там же стирали белье, однако запах несчастья не исчезал…
Лицо «старого дерева» сморщилось.
— Здесь, — выдавил шамкающий рот.
Он открыл двери. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.
— Это русский писец. Он приехал написать о вас.
— Пусть напишет, — женщина помладше, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами. — А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?
— Есть, — я вынул из кармана бушлата «мыльницу».
— Я не хочу фотографию… Не хочу! — заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.
— Ма-а-а! — закричал малыш в самом дальнем углу.
К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.
— Садитесь сюда! — Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул. — Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.
Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.
— Меня зовут Зоран. Зоран Зорич, — представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…
Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора — люди черствые, а потому, что читатели — люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей — сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России, и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия, — равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы «позавидовали» все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.
Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…
В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.
То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту, мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии — то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:
— Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.
Шешель в 90-е годы гремел на всю Сербию. Этот двухметровый гигант с выразительным именем Воислав был председателем радикальной националистической партии Сербска Радикальна спилка. Его партия имела вторую по численности, после правящей Социалистической партии Сербии Слободана Милошевича, фракцию депутатов в югославском Парламенте — Скупщине. Обе партии состояли в альянсе. Шешель сумел мобилизовать проявившийся в те годы все растущий антагонизм между рвущимися прочь из Югославии хорватами, словенцами (чуть позже мусульманами) и сербами, более всех трагически пострадавшими от распада Югославии. Ибо у сербов — самого многочисленного народа из южных славян — испокон веков существовали многочисленные диаспоры в виде густонаселенных анклавов внутри других республик Югославского Союза. И теперь сербы лишались своей земли в этих анклавах. Шешель не был фольклорным националистом, каким, несомненно, был в России глава общества «Память» Дмитрий Васильев. Не походил он и на какого-нибудь мрачного Баркашова. Он носил костюмы и галстуки, возглавлял фракцию в Парламенте. Однако у партии были отряды добровольцев, воевавшие во многих, если не во всех сербских анклавах. Если московский национализм 90-х был в значительной степени литературным «ремейком» реакционных движений начала XX века, то национализм Шешеля был современным, вынужденным к тому же, оборонительным.
К Шешелю я отправился после встречи с беженцами. Впоследствии, и всегда, и поныне, я предпочитал общение с солдатами, с теми, кто активно делает войну, а не с ее жертвами. Среди солдат я встречал немало молодых героев, любящих воевать. Но только жертвы войны — беженцы исчерпывающе свидетельствовали о правоте сербских солдат. Я сознаю, что у хорватов были свои беженцы, и они доказывали правоту хорватских солдат, а у мусульманских солдат их беженцы доказывали их правоту. Однако я оказался с сербами, вот я и принял их сторону. Я пошел к Шешелю. Стремясь понять национализм. Однако на две третьих меня уже убедили беженцы. Такое количество страданий не может быть неубедительно.
Русские, как и американцы, в большом числе невыносимы вне своих границ. Бесцеремонные, шумные, тяжелые, неуклюжие, они закабаляют пространство. Когда стали ездить одна за одной делегации, когда все прибывающие стали бить себя в грудь и клясться православием и дружбой славянских народов, я тихо встал из заднего ряда, взял свою кепку, купленную в универмаге Титовграда, взял свои пистолет и синюю сумку и вышел. Пусть без меня.
Одинокий воин, я вложил свою лепту, сделал все, что в моих силах. Празднества ханжества пусть совершаются без меня.
Но это случилось после трех лет моего соучастия в судьбе сербов, в 1993-м. В начале 1992-го, после первой моей войны в Славонии и поездки в Черногорию, которая расширила мою личную биографию и историю, но была второстепенна, поскольку первостепенно лишь то, что приводит к смерти, я метался в Белграде, тоскуя и бредя во сне войной. Я ходил к Дунаю, брошенному, как голубая офицерская шинель, к белградскому укрепленному замку, бродил по центру города, по улице князя Михаила, вглядывался в позеленевшие с белой окалиной бронзовые скульптуры воителей, королей и президентов. В этих бесцельных по сути своей блужданиях меня иногда сопровождали мои белградские знакомые. Часто это бывала переводчица моих книг и статей Радмила Мохович.
Как-то вместе с ней я оказался у отеля «Славия». Это стеклянный куб в стиле советских гостиниц 60-х годов. Мне привелось жить в отеле «Славия» в 1989 году. Тогда я впервые попал в Сербию. Я был приглашен в числе шестидесяти иностранных писателей на ежегодную октябрьскую встречу писателей. Тема встречи была: «Поражение в истории и литературе». Интересно, что я тогда был приглашен в Югославию. А с Радмилой мы пришли к отелю «Славия» уже после поражения, в государстве, называемом уже Сербия. Поражение чувствовалось уже даже только потому, что в «Славии» сейчас жили не писатели, но беженцы. Беженцы толпами стояли у отеля. Мы вошли в глубь живого коллектива беженцев. Радмила — крестьянская дочь — отличалась хорошим инстинктом общения. Она одинаково непринужденно могла говорить и с министрами, и с крестьянами.
Вцепившись в старуху на костылях, с отекшими ногами, Радмила, не спрашиваясь меня, завела разговор.
— Старая женщина, вы откуда бежали? Я Радмила Мохович, переводчик русского «писца», — указала она на меня.
— Из-под города Сисак, в Кроатии. — Старуха переступила костылями, сморщилась и вдруг заплакала. — Что же вы, русы, нас бросили?!
— Ельцин — усташа! — убежденно сказал старый, засушенный, как старое корявое дерево, крестьянин в кепке.
Это утверждение мне позже пришлось слышать в различных частях Сербии. «Усташи» — это название хорватской террористической организации 1930-х годов. Усташи убили югославского короля Александра в 1934 году, он был серб из рода Карагеоргиевичей. В 1941-м с помощью германцев глава усташей Анте Павелич стал вождем независимого хорватского государства. Во время войны усташи уничтожили 1,5 миллиона сербов. «Усташа» — это в устах серба чуть хуже дьявола.
— Ельцин — усташа! Почему вы не уберете Ельцина? — сказала сквозь рыдания старуха на костылях.
— Россия должна нам помочь! Вы же сильнее всех. — Эти слова принадлежали девочке-подростку в жалкой какой-то курточке розового цвета. Дальше я ее не рассмотрел, потому что толпа постоянно плескалась вокруг меня, как море. Я едва успевал выхватывать взглядом лица обращающихся ко мне.
— Рус, у вас, руссов, есть атомна бомба. Почему вы не остановите убийство сербов? Мы же братья, наши народы — православны!
— Писец, напиши как мы живем. Нашему правительству мы тоже не нужны. Мы хотим вернуться домой.
— Наши дома захвачены!
— Пойдем, рус, я покажу тебе, как я живу, — сказал крестьянин в кепке, с лицом старого дерева. Он схватил меня за руку.
Я пошел. Честно говоря, проклиная общительность Радмилы. Она пошла со мной. Лицо у нее было виноватое.
Лифт в отеле не функционировал. В холле были в беспорядке навалены какие-то тюки. Несмотря на раскрытые стеклянные двери, в холле несвеже пахло мочой и… распаренным зерном, вероятнее всего, где-то в глубинах варила свою кашу столовая. По мере подымания по лестницам запах бедных и несчастных людей все усиливался. Я верю в то, что поры несчастных людей выделяют некие испарения неудовольствия, страха и несчастья, извергаемые телами людей в беде. Одежда несчастных может быть чиста, они могут даже не иметь еды в помещениях, где содержатся (питаться где-то вне помещений, в кантинах), однако запах остается, даже если принимать душ ежедневно, он будет. Я потом проверил свою теорию через десяток лет в тюрьмах и лагере. В лагере нас, заключенных, заставляли ежедневно убирать жилые помещения, в баню нас водили регулярно, и там же стирали белье, однако запах несчастья не исчезал…
Лицо «старого дерева» сморщилось.
— Здесь, — выдавил шамкающий рот.
Он открыл двери. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.
— Это русский писец. Он приехал написать о вас.
— Пусть напишет, — женщина помладше, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами. — А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?
— Есть, — я вынул из кармана бушлата «мыльницу».
— Я не хочу фотографию… Не хочу! — заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.
— Ма-а-а! — закричал малыш в самом дальнем углу.
К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.
— Садитесь сюда! — Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул. — Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.
Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.
— Меня зовут Зоран. Зоран Зорич, — представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…
Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора — люди черствые, а потому, что читатели — люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей — сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России, и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия, — равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы «позавидовали» все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.
Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…
В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.
То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту, мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии — то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:
— Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.
Шешель в 90-е годы гремел на всю Сербию. Этот двухметровый гигант с выразительным именем Воислав был председателем радикальной националистической партии Сербска Радикальна спилка. Его партия имела вторую по численности, после правящей Социалистической партии Сербии Слободана Милошевича, фракцию депутатов в югославском Парламенте — Скупщине. Обе партии состояли в альянсе. Шешель сумел мобилизовать проявившийся в те годы все растущий антагонизм между рвущимися прочь из Югославии хорватами, словенцами (чуть позже мусульманами) и сербами, более всех трагически пострадавшими от распада Югославии. Ибо у сербов — самого многочисленного народа из южных славян — испокон веков существовали многочисленные диаспоры в виде густонаселенных анклавов внутри других республик Югославского Союза. И теперь сербы лишались своей земли в этих анклавах. Шешель не был фольклорным националистом, каким, несомненно, был в России глава общества «Память» Дмитрий Васильев. Не походил он и на какого-нибудь мрачного Баркашова. Он носил костюмы и галстуки, возглавлял фракцию в Парламенте. Однако у партии были отряды добровольцев, воевавшие во многих, если не во всех сербских анклавах. Если московский национализм 90-х был в значительной степени литературным «ремейком» реакционных движений начала XX века, то национализм Шешеля был современным, вынужденным к тому же, оборонительным.
К Шешелю я отправился после встречи с беженцами. Впоследствии, и всегда, и поныне, я предпочитал общение с солдатами, с теми, кто активно делает войну, а не с ее жертвами. Среди солдат я встречал немало молодых героев, любящих воевать. Но только жертвы войны — беженцы исчерпывающе свидетельствовали о правоте сербских солдат. Я сознаю, что у хорватов были свои беженцы, и они доказывали правоту хорватских солдат, а у мусульманских солдат их беженцы доказывали их правоту. Однако я оказался с сербами, вот я и принял их сторону. Я пошел к Шешелю. Стремясь понять национализм. Однако на две третьих меня уже убедили беженцы. Такое количество страданий не может быть неубедительно.