Страница:
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мёртвых оконных проёмах.
Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.
Чёрт возьми, ещё пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я – поэт ваш, я – злость ваша, мука и смех,
Я – ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.
Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье чёрного дня…
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплён с её тяжкой судьбою.
У развалин Ливонского замка
Воробышек
В ночном Ростове
Закат
Декада национального искусства
Молодая мать
Подражание Корану
Глава XCIX
Пепел
Богородица
1
2
3
4
5
6
Грек
Сад на краю пустыни
Призраки
У собак
Ваш спутник
Южный полдень
Звезда
Похороны
Улица печали
Заложник
Мой день
То да сё
У гроба
Соловей поёт
Одна моя знакомая
В этих мёртвых оконных проёмах.
Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.
Чёрт возьми, ещё пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я – поэт ваш, я – злость ваша, мука и смех,
Я – ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.
Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье чёрного дня…
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплён с её тяжкой судьбою.
1952
У развалин Ливонского замка
Быстро по залу ливонского замка
Старый епископ шагал.
«Смерть божества – это смерть моей смерти, —
Он по привычке шептал.
Звенели кольчуги.
Борзые и слуги
Наполнили сумрачный зал.
Рыцарей смяло славянское войско,
Бросить заставив щиты.
Всюду валялось оружье с гербами —
Грифы, олени, кресты.
Измучились кони.
Под ветром погони
Поникнув, дрожали кусты.
Крикнул епископ: «Не бойтесь осады.
Наша твердыня крепка.
Знаменьем крестным её осенила
Архистратига рука.
Гранитные своды,
Подземные ходы
Останутся здесь на века!»
Ядра вонзались в могучие стены,
Блеском смертельным блестя.
Рыцари в латах своих задыхались,
Камни к бойницам катя,
И падали с башен.
И, кровью окрашен,
Шиповник расцвёл, не цветя.
Вот и остались от замка руины
И ничего – от владык.
Плесень забила подземные ходы,
В камне – паук-крестовик,
И только безвестный
Шиповник прелестный
Под гнётом веков не поник.
Так же цветёт на родном моём юге,
Сушится в душной избе,
Пахнет в ауле, где сакли пустые,
Дым не идёт по трубе,
Калмыцким курганом
Иль рижским органом
Он миру твердит о себе:
«О сколько прошло их, – ужасно их сходство,
Желавших богатства, искавших господства.
Грозивших мечом и огнём!
Невнятно им было,
Что главная сила
Сокрыта в цветенье моём.
Для многих я был незаметен вначале,
Когда же меня свысока замечали,
То выжечь пытались мой цвет,
Копытом глушили,
В газовне душили,
Но вновь я рождался на свет.
Не в зданьях высотных, не в замках бессчётных,
Не в пышных гербах главарей мимолётных
Читаются знаки судьбы.
Челнок, и мотыга,
И парус, и книга —
Мои вековые гербы.
Колючками слабо дано уколоть мне,
Но розами горе дано побороть мне,
Свою раздарив красоту.
И там я сильнее,
Где розы нежнее,
Где алые розы в цвету».
1952
Воробышек
Заколочены дачи. Не едут машины.
Лишь бормочут во сне ближних сосен вершины,
Прочным снегом лесок подмосковный одет.
Так чему же ты рад, мой поэт воробьиный,
В сером джемпере жгучий брюнет?
Медно-красного солнца сиянье сухое
На тропинки легло, задрожало на хвое,
Обожгло беспредельных снегов белизну,
Ядом соли вошло в твоё сердце живое,
И почуял ты, бедный, весну.
И тебе показалось, что нежен и розов
Небосвод, что уж больше не будет морозов,
В толщу снега проникла горячая дрожь,
Даже в дальних знакомых гудках паровозов
Ты весёлую весть узнаёшь.
То-то прыгаешь ты среди зимнего царства
И чирикаешь вечную песню бунтарства.
Ух, какой озорной! Вот взлетел на забор,
И суровых, тяжёлых снегов государство
Охватил твой мятущийся взор.
Белка, хвост распушив, постоит перед ёлкой.
Иль вдали ты заметишь монтёра с кошёлкой.
Говоришь себе: «Скоро приедут жильцы,
Это всё не случайно. Заной же, защёлкай,
Чтоб тепла встрепенулись гонцы!»
Мой дружок, ты обманут, не жди ты веселий.
Этот огненный шар, что горит между елей,
Он снегов холодней, он тепла не принёс.
Если хочешь ты знать, он предвестник метелей,
И в него-то ударит мороз.
Ну куда тебе петь! Скоро стужею дикой
Будешь ты унесён по равнине великой.
Впрочем, больно и стыдно тебя огорчать.
Песни нет, а настала пора, так чирикай,
Потому что труднее молчать.
И быть может, когда ты сидел на заборе,
Впрямь весна родилась, и пахучие зори,
И свобода воды, и ликующий гром, —
Ибо всё это было в мятущемся взоре
И в чириканье жалком твоём.
1953
В ночном Ростове
Светло на площади Ростова,
На спусках глухо и темно,
И только в тихом Доне снова
Ночное пламя зажжено, —
То азиатскими коврами
На лёгкой зыблется волне,
То светозарными столбами
Горит в недвижной глубине.
Порой, полнеба озаряя,
Там, на невидимом мосту,
Сверкнёт галактика трамвая,
Ниспровергаясь в темноту.
Речной вокзал, толпу с поклажей,
Влюблённой пары «да» и «нет»,
Как нити из непрочной пряжи,
Выхватывает белый свет.
Мне вспомнилось другое пламя.
Горела степь, горел Ростов.
Закат взвивался, точно знамя
Завоевательских полков.
Майор НКВД, с бумагой,
Накопленной за столько лет,
В машине драпал… Над беднягой
Смеясь, ему глядел я вслед.
Смеясь… А сам я ждал, что буду
Я в этом пламени сожжён,
Но жаждал чуда, верил чуду,
Бежал, огнём заворожён,
А тихий Дон, а Дон жестокий
Торжествовал: «Бегишь? Бегишь?
Беги: погибнешь на востоке,
А нет – на западе сгоришь!»
Но сердце Дону отвечало:
«Молчи ты, голубой лампас!
Сгорю, но жить начну сначала:
Мой смертный час – мой светлый час!»
Мой светлый час… Огни трамвая,
Реки блистанье, смех впотьмах…
О неужели правда злая
Таилась, Дон, в твоих словах?
1954
Закат
Выкован серп. Он мгновенно остыл
И высоко заблистал над полями.
Небо – как сельская кузня. И пламя
Пышет – огромное, полное сил.
Реет орёл по горящему своду,
Рдеют цветы на гранитной скале.
Голубь из кубка – из ямки в земле —
Пьёт дождевую нагретую воду.
Горы в каком-то смущенье стоят,
Словно пришли они к пахарям в гости,
Ждут, что предложат им спелые грозди,
Ждут, что попросят в пылающий сад.
Если увижу конец мирозданья,
Вспомню я лето и вечер в горах,
И позабудутся горечь и страх,
Наше бесплодное бремя страданья.
1954
Декада национального искусства
Кавказская дудка запела в Колонном,
И вдруг показалось чинушам,
Что стадо пестреет на склоне зелёном,
Внимая напевам пастушьим.
А там просыпается, давит зевоту
Колхозник в селении сонном,
И колокол кличет людей на работу
Угрюмым безжизненным звоном.
1955
Молодая мать
Лежала Настенька па печке,
Начфин проезжий – на полу.
Посапывали две овечки
За рукомойником в углу.
В окне белела смутно вишня,
В кустах таился частокол.
И старой бабке стало слышно,
Как босиком начфин прошёл.
Её испуг, его досада
И тихий жаркий разговор.
– Не надо, дяденька, не надо!
– Нет, надо ! – отвечал майор.
Не на Дону, уже за Бугом
Начфин ведёт свои дела,
Но не отделалась испугом,
Мальчонку Настя родила.
Черты бессмысленного счастья,
Любви бессмысленной черты, —
Пленяет и пугает Настя
Сияньем юной красоты,
Каким-то робким просветленьем,
Понятным только ей одной,
Слегка лукавым удивленьем
Пред сладкой радостью земной.
Она совсем ещё невинна
И целомудренна, как мать.
Ещё не могут глазки сына
Ей никого напоминать.
Кого же? Вишню с белой пеной?
Овечек? Частокол в кустах?
Каков собою был военный:
Красив ли? Молод ли? В годах?
Все горечи ещё далеки,
Ещё таит седая рань
Станичниц грубые попрёки,
И утешения, и брань.
Она сойдёт с ребёнком к Дону,
Когда в цветах забродит хмель,
Когда Сикстинскую мадонну
С неё напишет Рафаэль.
1955
Подражание Корану
Глава XCIX
Не упаду на горы и поля
Ни солнцем тёплым, ни дождём весенним:
Ты сотрясёшься, твёрдая земля,
Тебе обетованным сотрясеньем.
Ты мертвецов извергнешь из могил,
Разверзнутся блистательные недра.
Твой скорбный прах сокровища таил,
И ты раздашь их правильно и щедро.
Узнает мир о друге и враге,
О помыслах узнает и поступках
Закоченевших в тундре и тайге,
Задушенных в печах и душегубках.
Один воскликнет нагло и хитро:
– Да, сотворил я зло, но весом в атом! —
Другой же скажет с видом виноватым:
– Я весом в атом сотворил добро.
1955
Пепел
Постарались и солнце, и осень,
На деревьях листву подожгли.
Дети племени клёнов и сосен,
Отпылав, на земле полегли.
Очертаньем, окраскою кожи,
Плотью, соком, красою резной
Друг на друга листы не похожи,
Но лежат они кучей сплошной.
В этом, красном, – обличье индийца,
Этот, жёлтый, – ну, право, монгол.
Этот миром не мог насладиться,
Зеленея, сгорел, отошёл.
Не хотим удивляться бессилью,
Словно так им и надо лежать,
Пеплом осени, лагерной пылью
Под ногами прохожих шуршать.
Отчего же осенним затишьем
Мы стоим над опавшей листвой
И особенным воздухом дышим
И не знаем вины за собой?
Тополей и засохших орешин,
Видно, тоже судьба не проста.
Ну а я-то не лист, не безгрешен,
Но, быть может, я лучше листа?
Знал я горе, стремление к благу,
Муки совести, жгучий позор…
Неужели вот так же я лягу —
Пепел осени, лагерный сор?
1956
Богородица
1
Гремели уже на булыжнике
Немецкие танки вдали.
Уже фарисеи и книжники
Почётные грамоты жгли.
В то утро скончался Иосиф,
Счастливец, ушёл в тишину,
На муки жестокие бросив
Рожавшую в муках жену.
2
Ещё их соседи не предали,
От счастья балдея с утра,
Ещё даже имени не дали
Ребенку того столяра,
Душа ещё реяла где-то
Умершего сына земли,
Когда за слободкою в гетто
И мать, и дитя увели.
3
Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди —
Единое племя убийц.
Свежа ещё мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
4
Земное осело, отсеялось,
Но были земные дела.
Уже ни на что не надеялась,
Но всё же чего-то ждала.
Ждала, чтобы вырос он, милый,
Пошёл бы, сначала ползком,
И мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
5
И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, чёрная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
6
Не стала иконой прославленной,
Свалившись на глиняный прах,
И мальчик упал окровавленный
С её молоком на губах.
Ещё не нуждаясь в спасенье,
Солдаты в казарму пошли,
Но так началось воскресенье
Людей, и любви, и земли.
1956
Грек
У самого Понта Эвксинского,
Где некогда жил Геродот,
У самого солнца грузинского,
Где цитрус привольно растёт,
Где дышит в апреле расцветшая
Пугливая прелесть цветов,
Где пышет вражда сумасшедшая
Различных племён и родов,
Где землю копают историки
На твёрдом морском берегу, —
Кофейню в неприбранном дворике
Никак я забыть не могу.
Туристы, простые и знатные,
Дороги не ищут сюда.
Бывают здесь люди приятные,
Почтенные люди труда.
Армяне-сапожники, умницы,
Портные, торговая сеть,
Мыслители рынка и улицы
Здесь любят в прохладе сидеть.
В обычаях жителя местного —
Горячий, но вежливый спор.
За чашечкой кофе чудесного
Неплохо вести разговор.
Там, в дальнем углу, – завсегдатаи,
И это видать по всему.
Как рады, худые, усатые,
Соседу они своему!
Он смотрит глазами блестящими,
Издёрганный, смуглый, седой.
Поднимет руками дрожащими
То кофе, то чашку с водой,
Поднимет – и в жгучем волнении
На столик поставит опять.
«…Я сделал им там заявление:
– А что, если смогут узнать,
О нашей проведают гибели
Бойцы Белояниса вдруг?
За это и зубы мне выбили».
«А много ли?» – «Тридцать на круг».
«Да что ты, чудак, ерепенишься?
Вернулся? Живи как-нибудь!
Ещё ты не старый, ты женишься.
Но рот себе справь, не забудь».
Он слушал и шутки отбрасывал
Оливковой нервной рукой.
А море закат опоясывал,
И шум утихал городской.
Казалось, что крик человеческий
Рождался в глубинах морских:
Одних проклинал он по-гречески,
По-русски рыдал о других.
1956
Сад на краю пустыни
Сад роскошен, высок и велик.
В темноте растворилась ограда.
Лают псы, чей-то слышится крик.
Словно голубь, воркует арык,
Лишь молчит население сада.
Что ему в этих звёздных очах,
В дальней ругани, в пьяных ночах,
Где тревога и горе таятся,
Где в пустынных ревёт камышах
Тигр в оранжевых брюках паяца.
Для чего ему, саду, слова,
Если ветками яблони всеми
Доказал он, что правда жива,
Что недаром полны торжества
И бесстрашны плодовые семьи.
Только я вот, на каждом шагу
Должен мыслью обманывать гибкой,
Откровенностью, выдумкой зыбкой,
А бывает – слезой и улыбкой,
Даже болью сердечною лгу.
Как нужна эта горькая смелость,
Эта чаша, что пьётся до дна,
Для которой и жить бы хотелось,
Для которой и песня бы пелась,
Для которой и ложь не нужна!
А в саду зарождаются розы.
Мир дробится на капли глюкозы,
Чтобы целостным сделаться вновь,
Затеваются ливни и грозы,
У стены, где надрезаны лозы,
Как счастливые, первые слёзы
Виноградная капает кровь.
1956
Призраки
Портреты вождей увеличим,
Тряхнём торжественным кличем,
Сварганим пейзаж.
Халтурщики, дилетанты,
Сомнительные таланты,
Я с вами, я ваш.
Мы сами, познав бесправье,
Себя обрекли на бесславье,
На жалкий удел.
Есть кое-что на сберкнижке,
Но мы всё те же мальчишки,
Так Бог захотел.
Нас нет в печатных обзорах,
Мы призраки, о которых
Не знает никто.
Не сломимся, хоть согнёмся,
Едва лишь для Бога проснёмся,
Мы пишем про то,
Что дышит смертельно и трудно,
Хоть сверху живёт, а подспудно,
Про слёзы и стыд,
Про то, что в грязи прозябает.
Себя самоё презирает,
Себя победит.
Кто может сказать России,
Что мы, только мы – живые,
Что действует храм,
Что мы, только мы – прямые
Наследники Иеремии.
О, горе нам!
1957
У собак
Закрутили покрепче мы гайку,
Чтоб никто не сумел отвернуть,
В герметическом ящике Лайку
В планетарный отправили путь.
На траву она смотрит понуро,
На дорожный неведомый знак,
Не поймёт, что заехала, дура,
В государство разумных собак.
Перед нею сады и чертоги,
Академии строгий дворец,
А на площади – четвероногий
Знаменитый гранитный мудрец.
Депутаты, жрецы, лицедеи,
Псы-учёные, псы-лекаря
Пожелали узнать поскорее
Первобытного пса-дикаря.
И толпа, орденами блистая,
На советскую жучку глядит,
От её допотопного лая
Ощущая и ужас, и стыд.
Что вы знаете, вы, кавалеры
Золотого созвездия Пса,
О страданьях, которым ни меры,
Ни числа не найдут небеса?
Что запели бы вы в своём доме,
Услыхав директивы цинги,
И просторы республики Коми,
И указы державной тайги?
Благосклонный не стал благородным,
Если с низким забыл он родство,
Он не вправе считаться свободным,
Если цепи на друге его.
Ни к чему вашей мысли паренье,
Словопренье о зле и добре,
Если в сердце лишь страх и презренье
К бессловесной, безумной сестре.
1957
Ваш спутник
Я – земной, но сказка стала былью:
На вселенской мельнице тружусь,
И, осыпан мелкой млечной пылью,
Вместе с вами, звёзды, я кружусь.
Я б навек от смертных откололся,
Утверждаясь в собственном тепле,
Но грибок внутри меня завёлся
И сигналы подаёт земле.
Боже правый, я не жду награды,
Верьте, что, кляня судьбу мою,
Предаю вас, чистые Плеяды,
Солнце и Луну я предаю.
Скучно мне лететь в свободном небе,
Страшно мне глядеть с вершины дней,
И, быть может, мой блестящий жребий
Многих мрачных жребиев трудней.
Может быть, в каком-то жутком блоке,
Где-нибудь в Лефортовской тюрьме,
Более свободен дух высокий,
Что светить умеет и во тьме.
Я парю в паренье планетарном,
Но, я знаю, долговечней тот,
Кто сейчас в забое заполярном
Уголь репрессивный достаёт.
Пусть я нов, но я надеждой беден,
Потому что не к добру мой труд.
Стану я ненужен, даже вреден,
И меня без шума уберут.
После кратких вынужденных странствий,
Связанный с тобой, земная гниль,
Разобьюсь в космическом пространстве,
Распылюсь, как лагерная пыль.
1957
Южный полдень
Южный полдень. Так женственно нежны
Серых скал и хребтов очертанья,
Так под ними белы, безмятежны
Санаторные зданья,
Так легка синева небосклона,
Каждый раз так чудесно-нежданна
Над балконом, над жёлто-зелёной
Головою каштана.
Только листья бормочут порою,
Только пташек слышна перекличка
Да внизу, далеко за листвою,
Прогудит электричка.
Только ветер, холодный и чистый,
Сквозь жару набежит с перевала, —
Будто здесь не бывали фашисты
И убийств не бывало.
Что ж, проходят кровавые годы,
Эту прелесть ничто не порочит,
Но в короткую память природы
Сердце верить не хочет.
1955
Звезда
Я слыхал, что в системах вселенной
Есть такая ж, как наша, звезда.
Силой техники, всё ещё пленной,
Мы проникнуть не можем туда.
Только знаем: не то что подобна,
А тождественна нашей во всём,
Та звезда повторяет подробно
Всё, что здесь, на земле, мы найдём.
Тот же волк пожирает овечек,
Те же муки, и счастье, и вздор,
И такой же, как я, человечек
Там вздыхает, куря «Беломор».
Так же душу смущает сиянье
Загоревшихся маленьких звёзд…
До любимой его расстоянье —
Ну не более тысячи вёрст.
Выйти из дому, вдруг, без предлога.
Сесть в вагон – небольшие труды.
Только к ней тяжелее дорога.
Чем до самой далёкой звезды.
1955
Похороны
Умерла Татьяна Васильевна,
Наша маленькая, близорукая,
Обескровлена, обессилена
Восемнадцатилетнею мукою.
С ней прощаются нежно и просто,
Без молитвы и суеты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.
Для чего копаться в истории,
Как возникли навет и поклёп?
Но когда опускался гроб
В государственном крематории, —
Побелевшая от обид,
Горем каторжным изнурённая,
Покорённая, примирённая,
Зарыдала тундра навзрыд.
Это раны раскрылись живые,
Это крови хлестала струя,
Это плакало сердце России —
Пятьдесят восьмая статья.
И пока нам, грешным, не терпится
Изменить иль обдумать судьбу,
Наша маленькая страстотерпица
Входит в пламя – уже в гробу.
Но к чему о скорби всеобщей
Говорить с усмешкою злой?
Но к чему говорить об усопшей,
Что святая стала золой?
Помянуть бы её, как водится
От языческих лет славянства…
Но друзья постепенно расходятся,
Их Москвы поглощает пространство.
Лишь безмолвно стоят у моста,
Посреди городской духоты,
Шаповалов из Княж-Погоста,
Яков Горовиц из Ухты.
1958
Улица печали
Говорливый, безумный базар воробьев
На деревьях – свидетелях давних боёв,
Вавилонская эта немая тоска
Потемневшего известняка.
Эта улица, имя которой Печаль,
И степная за ней безысходная даль,
Тишина и тепло, лишь один воробьи
Выхваляют товары свои.
Да сидят у подвала с газетой старик
И старуха, с которой болтать он привык,
И смотрю я на них, и текут в забытьи
Бесприютные слёзы мои.
1959
Заложник
От Москвы километров отъехали на сто,
И тогда мимо нас, как-то царственно вкось,
Властелин-вавилонянин с телом гимнаста,
Пробежал по тропинке породистый лось.
Князь быков, жрец верховный коровьего стада,
Горбоносый заложник плебея-врага,
От людей не отвёл он бесслёзного взгляда,
И как знак звездочёта темнели рога.
Он боялся машин и дорожного шума,
Как мужчины порою боятся мышей,
Был испуг маловажен, а важная дума
В нём светилась печальною сутью вещей.
Побежать, пожевать бы кипрей узколистный,
А свобода – в созвездиях над головой!
Пленник мира, на мир он смотрел ненавистный,
На союз пожирателей плоти живой.
1960
Мой день
Как молитвы, рождаются дни,
И одни состоят из тумана,
В тальниках замирают они,
Как вечерняя заумь шамана.
У других голоса – как леса,
Переполненные соловьями,
И у них небеса – туеса,
Туеса с голубыми краями.
Вот у этих запевка тиха,
А у тех – высока, хрипловата,
В пёстрый гребень муллы-петуха
Заключат они краски заката.
А бывают такие утра:
Будто слёзы из самого сердца,
Льётся солнце у них из нутра —
Изуверская кровь страстотерпца.
Как молитвы, рождаются дни,
И одни – как пасхальная скатерть
Посреди подгулявшей родни,
А в окошке – покровская паперть.
Ну а мне – на заре ветерок.
Бесприютная, смутная дрёма,
Пьяный дворник взошёл на порог —
Судный день накануне погрома.
1960
То да сё
Красивый сон про то да сё
Поведал нам Жан-Жак Руссо.
Про то, как мир обрёл покой
И стал невинным род людской.
Про то, как все живут кругом
Трудом земли, святым трудом.
Как пахари и пастухи
Дудят в дуду, поют стихи,
Они поют про то да сё,
Играют мальчики в серсо…
Жан-Жак, а снились ли тебе
Селенья за Курган-Тюбе?
За проволокой – дикий стан
Самарских высланных крестьян?
Где ни былинки, ни листка
В пустыне долгой, как тоска?
Где тигр трубил издалека?
Где хлопок вырос из песка?
Где чахли дети мужика
В хозяйстве имени Чека?
Там был однажды мой привал.
Я с комендантом выпивал.
С портрета мне грозил Coco,
И думал я про то да сё.
1960
У гроба
В окруженье траурных венков
Он лежал, уже не постигая
Ни цветов, ни медленных шагов,
И не плакала жена седая.
Только к тёсу крышки гробовой
Ангелы угрюмо прикорнули,
Да оркестр трудился духовой,
И друзья томились в карауле.
Точно с первой горсточкой тепла
Робкого ещё рукопожатья,
К мертвецу с букетом подошла
Женщина в потёртом сером платье.
Скрылась, поглощённая толпой,
Что молчание хранила свято…
А была когда-то молодой
И любила мертвеца когда-то.
А какие он писал слова
Существу, поблекшему уныло,
Пусть узнает лишь его могила
Да припомнит изредка вдова…
Если верить мудрецам индийским,
Стану после смерти муравьем,
Глиняным кувшином, лунным диском,
Чьей-то мыслью, чьим-то забытьём,
Но к чему мне новое понятье,
Если не увижу никогда
Вот такую, в старом сером платье,
Что пришла к покойнику сюда.
1960
Соловей поёт
Соловей поёт за рекой лесной,
Он поёт, – расстаются вдруг
То ли брат с сестрой, то ли муж с женой,
То ль с любовницей старый друг.
Поезда гудят на прямом бегу,
И кукушки дрожит ку-ку,
Дятлу хочется зашибить деньгу
Постолярничать на суку.
Ранний пар встаёт над гнилой водой,
Над зелёной тайной болот.
Умирает наш соловей седой,
Умирая, поёт, поёт…
1960
Одна моя знакомая
Мужа уводят, сына уводят
В царство глухое,
И на звериный рык переводят
Горе людское.
Обыски ночью – и ни слезинки,
Ни лихоманки
Возле окошка, возле кабинки,
Возле Лубянки.
Ей бы, разумной, – вольные речи,
Но издалече
Только могила с ней говорила,