В парадиз, в Элизиум теней.
 
 
Тихий сонм бесплотных, беспартийных,
Тени, тени с головы до пят,
О сонетах, фугах и картинах
И о прочих штуках говорят.
 
 
Этот умер от плохого брака,
Тот – когда повёл на битву Щорс,
Та скончалась молодой от рака,
Тот в тайге в сороковом замёрз…
 
 
Притворяются или забыли?
Всё забыли, кроме ерунды,
Тоже ставшей тенью чудной были,
Видимостью хлеба и воды.
 
 
А один и впрямь забыл былое,
И себя забыл. Но кем он был?
Брахманом ли в зарослях алоэ?
На Руси родился и любил?
 
 
Он привык летать в дурное место,
Где грешат и явно, и тайком,
Где хозяйка утром ставит тесто,
Переспав с проезжим мужиком,
 
 
Где обсчитывают, и доносят.
И поют, и плачут, и казнят.
У людей прощения не просят,
А у Бога – часто невпопад…
 
 
Он глаза, как близорукий, щурит,
Силясь вспомнить некий давний день.
И, своих чураясь, жадно курит
Папиросы призрачную тень.
 
1962

Молдавский язык

 
Степь шумит, приближаясь к ночлегу,
Загоняя закат за курган,
И тяжёлую тащит телегу
Ломовая латынь молдаван.
 
 
Слышишь медных глаголов дрожанье?
Это римские речи звучат.
Сотворили-то их каторжане,
А не гордый и грозный сенат.
 
 
Отгремел, отблистал Капитолий,
И не стало победных святынь,
Только ветер днестровских раздолий
Ломовую гоняет латынь.
 
 
Точно так же блатная музыка,
Со словесной порвав чистотой,
Сочиняется вольно и дико
В стане варваров за Воркутой.
 
 
За последнюю ложку баланды,
За окурок от чьих-то щедрот
Представителям каторжной банды
Политический что-то поёт.
 
 
Он поёт, этот новый Овидий,
Гениальный болтун-чародей,
О бессмысленном апартеиде
В резервацьи воров и блядей.
 
 
Что мы знаем, поющие в бездне,
О грядущем своём далеке?
Будут изданы речи и песни
На когда-то блатном языке.
 
 
Ах, Господь, я прочёл твою книгу,
И недаром теперь мне дано
На рассвете доесть мамалыгу
И допить молодое вино.
 
1962

Забытые поэты

 
Я читаю забытых поэтов.
Почему же забыты они?
Разве краски закатов, рассветов
Ярче пишутся в новые дни?
 
 
Разве строки составлены лучше
И пронзительней их череда?
Разве терпкость нежданных созвучий
Неизвестна была им тогда?
 
 
Было всё: и восторг рифмованья,
И летучая живость письма,
И к живым, и к усопшим взыванья, —
Только не было, братцы, ума.
 
 
Я уйду вместе с ними, со всеми,
С кем в одном находился числе…
Говорят, нужен разум в эдеме,
Но нужнее – на грешной земле.
 
1963

Лунный свет

 
Городские парнишки со щупами
Ищут спрятанный хлеб допоздна,
И блестит над степными халупами,
Как турецкая сабля, луна.
 
 
Озаряет семейства крестьянские:
Их отправят в Котовск через час,
А оттуда в места казахстанские:
Ликвидируют, значит, как класс.
 
 
Будет в красных теплушках бессонница,
Будут плакать, что правда крива…
То гордится под ветром, то клонится
Аж до самого моря трава.
 
 
Стерегут эту немощь упорную —
Приумолкший угрюмый народ.
Если девушка хочет в уборную,
Вслед за нею конвойный идёт.
 
 
Дверцу надо держать приоткрытою:
Не сбежишь, если вся на виду…
Помню степь, лунным светом облитую,
И глухую людскую беду.
 
 
Я встречаю в Одессе знакомого.
Он теперь вне игры, не у дел.
Не избег он удела знакомого,
Восемнадцать своих отсидел.
 
 
Вспоминает ли, как раскулачивал?
Как со щупом искал он зерно?
Ветерок, что траву разворачивал?
Лунный свет, что не светит давно?
 
1963

Геолог

 
Листья свесились дряхло
Над водой, над судьбой.
В павильоне запахло
Шашлыком и шурпой.
 
 
В тюбетейке линялой,
Без рубашки, в пальто,
Он с улыбкой усталой
Взял два раза по сто.
 
 
Свой шатёр разбивавший
Там, где смерч и буран,
Наконец отыскавший
Этот самый уран, —
 
 
Он сорвался, геолог,
У него, брат, запой…
День безветренный долог
И наполнен толпой.
 
 
Наважденье больное —
Чудо русской толпы
В сказке пыли и зноя,
Шашлыка и шурпы!
 
 
В сорок лет он так молод,
Беден, робок и прост,
Словно трепет и холод
Горных рек, нищих звёзд.
 
1963

Обезьянник

 
Когда, забыв начальных дней понятье
И разум заповедных книг,
Разбойное и ловчее занятье
Наш предок нехотя постиг,
 
 
Когда утратил право домочадца
На сонмы звёзд, на небеса,
И начали неспешно превращаться
Поля и цветники в леса, —
 
 
Неравномерным было одичанье:
Вон там не вывелся букварь,
А там из ясной речи впал в мычанье
Ещё не зверь, уже дикарь,
 
 
А там, где шёл распад всего быстрее,
Где был активнее уран,
Властители, красавцы, грамотеи
Потомством стали обезьян.
 
 
Ещё я не нуждаюсь в длинных лапах,
Но в обезьянник я вхожу,
И, чувствуя азотно-кислый запах,
Несчастным выродкам твержу:
 
 
«Пред вами – царства Божьего обломки,
Развалины блаженных лет.
Мы, более счастливые потомки,
Идем во тьму за вами вслед».
 
1963

Рождество

 
В том стандартном посёлке,
Где троллейбус кончает маршрут,
В честь рождественской ёлки
Пляшут, пьют и поют.
 
 
В доме – племя уборщиц,
Судомоек и нянь из больниц,
Матерщинниц и спорщиц,
Работяг и блудниц.
 
 
Не ленивы как будто,
Не бегут от шитья и мытья,
Но у них почему-то
Не бытуют мужья.
 
 
У красивой Васёны
Настроенье гулять и гулять.
Аппарат самогонный
Поработал на ять.
 
 
В деревенских частушках
Есть и воля, и хмель, и метель.
В разноцветных игрушках
Призадумалась ель.
 
 
Сын смеётся: «Маманя,
Ты не видишь, что рюмка пуста!»
И, глаза ей туманя,
Набегает мечта.
 
 
А на небе сыночка
В колыбели качает луна,
Словно мать-одиночка,
Ожиданья полна.
 
1963

Молчащие

 
Ты прав, конечно. Чем печаль печальней,
Тем молчаливей. Потому-то лес
Нам кажется большой исповедальней,
Чуждающейся выспренних словес.
 
 
Есть у деревьев, лиственных и хвойных,
Бесчисленные способы страдать
И нет ни одного, чтоб передать
Своё отчаянье… Мы, в наших войнах
 
 
И днях затишья, умножаем чад
Речей, ругательств, жалоб и смятений,
Живя среди чувствительных растений,
Кричим и плачем… А они молчат.
 
1963

Вильнюсское подворье

 
Ни вывесок не надо, ни фамилий.
Я всё без всяких надписей пойму.
Мне камни говорят: «Они здесь жили,
И плач о них не нужен никому».
 
 
А жили, оказалось, по соседству
С епископским готическим двором,
И даже с ключарём – святым Петром,
И были близки нищему шляхетству,
И пан Исус, в потёртом кунтуше,
Порою плакал и об их душе.
 
 
Теперь их нет. В средневековом гетто
Курчавых нет и длинноносых нет.
И лишь в подворье университета,
Под аркой, где распластан скудный свет,
Где склад конторской мебели, – нежданно
Я вижу соплеменников моих,
Недвижных, но оставшихся в живых,
Изваянных Марию, Иоанна,
Иосифа… И слышит древний двор
Наш будничный, житейский разговор.
 
1963

Зимнее утро

 
А кто мне солнце в дар принёс,
И леса тёмную дугу,
И тени чёрные берёз
На бледно-золотом снегу?
 
 
Они, быть может, без меня
Существовать могли бы врозь —
И лес, и снег, и солнце дня,
Что на опушке родилось, —
 
 
Но их мой взгляд соединил,
Мой разум дал им имена
И той всеобщностью сроднил,
Что жизнью кем-то названа.
 
1964

Сено

 
Избы чуть видны за перелеском,
Чуть слышны растений голоса,
А в траве блестит запретным блеском
С робостью звенящая коса.
 
 
Рано утром тайно косят сено
Девочка и тощий инвалид.
Их лошадка держится степенно
И, как соучастница, молчит.
 
 
Трое на меня взглянули разом,
Двое вдруг прервали разговор,
У меня же к тем житейским фразам,
Как на грех, пристрастье с давних пор.
 
 
Но вдали – железный шум дороги,
Но густеют в небе облака,
Полные бахвальства и тревоги,
Как письмо закрытое Цека.
 
1963

Пассажир парохода

 
Я один. Накопились деньжата,
И себе я позволить могу
Путешествовать, пусть небогато,
И грустить на своём берегу.
 
 
Мне подруга не машет рукою,
Мне товарищи писем не шлют,
Только время стучится порою
Влажным стуком о стены кают.
 
 
Кроме папки в столе на Лубянке,
Никому я не нужен в стране,
Лишь порой пароходные склянки
Что-то вспомнить хотят обо мне.
 
1963. Теплоход «Шевченко»

Правительственный приём перед концертом

 
Деревья Азии поникли,
Но под дождём
Водители скучать привыкли,
Не входят в дом.
 
 
Не видит и не слышит дача,
Что выпал град.
Идёт приём. Идёт раздача
Ласк и наград.
 
 
Писатель, захмелевший быстро,
Затосковал.
К стегну красавицы-министра
Льнет аксакал.
 
 
Номенклатурная окрошка
Из высших сфер.
Из хора Пятницкого крошка
Блюёт в фужер.
 
 
Речь первого: «Всему основа —
Народ-творец… »
Концерт начнётся в полвосьмого.
Потом – конец.
 
1964

Шелковица

 
Как только в городской тиши
Ко мне придёт полубессонница,
Ночная жизнь моей души,
Как поезд, постепенно тронется.
 
 
И в полусне и в полумгле
Я жду, что поезд остановится
На том дворе, на той земле,
Где у окна росла шелковица.
 
 
Себя, быть может, обелю,
Когда я объясню старением,
Что это дерево люблю
Лишь с детским, южным ударением.
 
 
Иные я узнал дворы,
Сады, и площади, и пагоды,
Но до сих пор во рту остры
И пыльно-терпки эти ягоды.
 
 
И злоба отошедших дней,
Их споры, их разноголосица,
Ещё больней, ещё родней
Ко мне – в окно моё – доносится.
 
 
Назад, к началу, к той глуши,
Где грозы будущего копятся,
Ночная жизнь моей души
Безостановочно торопится.
 
 
Мы связаны на всем пути,
Как связаны слова пословицы,
И никуда мне не уйти
От запылившейся шелковицы.
 
1965

Телефонная будка

 
В центре города, где назначаются встречи,
Где спускаются улицы к морю покато,
В серой будке звонит городской сумасшедший,
С напряжением вертит он диск автомата.
 
 
Толстым пальцем бессмысленно в дырочки тычет,
Битый час неизвестно кого вызывая,
То ли плачет он, то ли товарищей кличет,
То ли трётся о трубку щетина седая.
 
 
Я слыхал, что безумец подобен поэту…
Для чего мы друг друга сейчас повторяем?
Опустить мы с тобою забыли монету
Мы, приятель, не те номера набираем.
 
1965

У моря

 
Шумели волны под огнём маячным,
Я слушал их, и мне морской прибой
Казался однозвучным, однозначным:
Я молод был, я полон был собой.
 
 
Но вот теперь, иною сутью полный,
Опять стою у моря, и опять
Со мною разговаривают волны,
И я их начинаю понимать.
 
 
Есть волны-иволги и волны-прачки.
Есть волны-злыдни, волны-колдуны.
Заклятьями сменяются заплачки
И бранью – стон из гулкой глубины.
 
 
Есть волны белые и полукровки.
Чья робость вдруг становится дерзка,
Есть волны – круглобёдрые торговки,
Торгующие кипенью с лотка.
 
 
Одни трепещут бегло и воздушно,
Другие – туго думные умы…
Природа не бывает равнодушна,
Всегда ей нужно стать такой, как мы.
 
 
Природа – переводческая калька:
Мы подлинник, а копия она.
В былые дни была иною галька
И по-иному думала волна.
 
1965

Арарат

 
Когда с воздушного он спрыгнул корабля,
Потом обретшего название ковчега,
На почву жёсткую по имени Земля,
И стал приискивать местечко для ночлега,
 
 
Внезапно понял он, что перед ним гора.
С вечерней синевой она соприкасалась,
И так была легка, уступчива, щедра,
Что сразу облаком и воздухом казалась.
 
 
Отец троих детей, он был ещё не стар,
Ещё нездешними наполнен голосами.
Удачливый беглец с планеты бедной Ар,
На гору он смотрел печальными глазами.
 
 
Там, на планете Ар, ещё вчера, вчера
Такие ж горные вершины возвышались.
Как небожители, что жаждали добра,
Но к людям подойти вплотную не решались.
 
 
Всё уничтожено мертвящею грозой
Тотальною!.. А здесь три девки с диким взглядом
К трём сыновьям пришли с неведомой лозой:
Учёный Хам назвал растенье виноградом.
 
 
А наверху олень и две его жены,
Бестрепетно блестя ветвистыми рогами,
Смотрели на него с отвесной вышины,
Как бы союзника ища в борьбе с врагами,
 
 
Как бы в предвиденье, что глубже и живей
Мир поразят печаль, смятение и мука,
Что станет сей корабль прообразом церквей,
Что будут кланяться ему стрелки из лука…
 
 
Отцу противен был детей звериный срам,
И, словно к ангелам, невинным и крылатым,
Он взоры обратил к возвышенным холмам,
И в честь планеты Ар назвал он Араратом
 
 
Вершину чистую… А стойбище вдали
Дышало дикостью и первобытным зноем.
Три сына, повалив трёх дочерей земли,
Смеялись заодно с землёй над ним, над Ноем.
 
1965

Ереванская роза

 
Ереванская роза
Мерным слогом воркует,
Гармонически плачет навзрыд.
Ереванская проза
Мастерит, и торгует,
И кричит, некрасиво кричит.
 
 
Ереванскую розу —
Вздох и целую фразу —
Понимаешь: настолько проста.
Ереванскую прозу
Понимаешь не сразу,
Потому, что во всём разлита —
 
 
В старике, прищемившем
Левантийские чётки
Там, где брызги фонтана летят,
В малыше, устремившем
Свой пытливый и кроткий,
Умудрённый страданием взгляд.
 
 
Будто знался он с теми,
Чья душа негасима,
Кто в далёком исчез далеке,
Будто где-то в эдеме
Он встречал серафима
С ереванскою розой в руке.
 
1965

Чешский лес

 
Готический, фольклорный чешский лес,
Где чистые пристенные тропинки
Как бы ведут нас в детские картинки,
В мануфактуры сказочных чудес.
 
 
Не зелень, а зелёное убранство,
И в птичьих голосах так высока
Холодная немецкая тоска,
И свищет грусть беспечного славянства.
 
 
Мне кажется, что разрослись кусты,
О благоденствии людском заботясь,
И все листы – как тысячи гипотез
И тысячи свершений красоты.
 
 
Мальчишка в гольфах, бледненький, болезный,
И бабка в прорезиненных штанах
В своём лесу – как в четырёх стенах…
Пан доктор им сказал: «Грибы полезны».
 
 
Листву сомкнули древние стволы,
Но расступился мрак – и заблестели
Полупустые летние отели
И белые скамейки и столы.
 
 
А там, где ниже лиственные своды,
Где цепко, словно миф, живёт трава,
Мне виден памятник. На нём слова:
«От граждан украшателю природы».
 
 
Шоссе – я издали его узнал
Сквозь стены буков – смотрит в их проломы.
«Да, не тайга», – заметил мой знакомый
Из санатория «Империал».
 
 
Веками украшали мы природу
Свою – да и всего, что есть вокруг,
Но стоит с колеи упорной вдруг
Сойти десятилетью или году,
 
 
Успех моторизованной орды, —
И чудный край становится тайгою.
Травой уничтожаются глухою
Возделанные нивы и сады,
 
 
И там, где предлагали продавщицы
Пластмассовых оленей, где отель
Белел в листве, рычит как зверь метель
И спят в логах брюхатые волчицы.
 
1966

Пустота

 
Мы знаем, что судьба просеет
Живущее сквозь решето,
Но жалок тот, кто сожалеет,
Что превращается в ничто.
Не стал ничтожным ни единый,
Хотя пустеют все места:
Затем и делают кувшины,
Чтобы была в них пустота.
 
1966

Вожатый каравана
Подражание Саади

 
Звонков заливистых тревога заныла слишком рано, —
Повремени ещё немного, вожатый каравана!
 
 
Летит обугленное сердце за той, кто в паланкине,
А я кричу, и крик безумца – столп огненный в пустыне.
 
 
Из-за неё, из-за неверной, моя пылает рана, —
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
 
 
Ужель она не слышит зова? Не скажет мне ни слова?
А впрочем, если скажет слово, она обманет снова.
 
 
Зачем звенят звонки измены, звонки её обмана?
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
 
 
По-разному толкуют люди, о смерти рассуждая,
Про то, как с телом расстаётся душа, душа живая.
 
 
Мне толки слушать надоело, мой день затмился ночью:
Исход моей души из тела увидел я воочью!
 
 
Она и лживая – желанна, и разве это странно?
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
 
1966

Две ели

 
В лесу, где сено косят зимники,
Где ведомственный детский сад
Шумит впопад и невпопад,
Как схиму скинувшие схимники,
Две ели на холме стоят.
 
 
Одна мне кажется угрюмее
И неуверенней в себе.
В её игольчатой резьбе
Трепещет светлое безумие,
Как тихий каганец в избе.
 
 
Другая, если к ней притащатся
Лягушка или муравей,
Внезапно станет веселей.
Певунья, нянюшка, рассказчица,
Сдаётся мне, погибли в ней.
 
 
Когда же мысль сосредоточится
На главном, истинном, живом, —
Они ко мне всем существом
Потянутся, и так мне хочется
И думать, и молчать втроём.
 
1966

Происшествие

 
От надоедливой поделки
Глаза случайно оторвав,
Я встретился с глазами белки,
От зноя смуглой, как зуав.
 
 
Зачем же бронзовое тельце
Затрепетало, устрашась?
Ужель она во мне, в умельце,
Врага увидела сейчас?
 
 
Вот прыгнула, легко и ловко
Воздушный воздвигая мост.
Исчезла узкая головка
И щегольской, но бедный хвост.
 
 
Я ждал её – и я дождался,
Мы с нею свиделись опять.
В ней некий трепет утверждался,
Мешал ей жить, мешал дышать.
 
 
Как бы хотел отнять способность
Взвиваться со ствола на ствол,
И эту горькую подробность
В зрачках застывших я прочел.
 
 
Два дня со мной играла в прятки,
А утром, мимо проходя,
Сосед её увидел в кадке,
Наполненной водой дождя.
 
 
Так умереть, так неумело
Таить и обнажить следы…
И только шкурка покраснела
От ржавой дождевой воды.
 
1966

У магазина

 
Квартал на дальнем западе столицы,
Где с деревенским щебетаньем птицы
На вывеску садятся торопливо,
Заметив, что вернулись продавщицы
С обеденного перерыва.
 
 
В тени, у обувного магазина, —
Свиданье: грустный, пожилой мужчина
С букетиками ландышей в газете
И та, кто виновато и невинно
Сияет в летнем жгучем свете.
 
 
О робость красоты сорокалетней,
Тяжёлый жаркий блеск лазури летней,
И вечный торг, и скудные обновы,
О торжество над бытом и над сплетней
Прасущества, первоосновы!
 
1967

* * *

 
Ещё дыханье суеты
Тебя в то утро не коснулось,
Ещё от сна ты не очнулась,
Когда глаза открыла ты —
 
 
С таким провидящим блистаньем.
С таким забвением тревог,
Как будто замечтался Бог
Над незнакомым мирозданьем.
 
 
Склонясь, я над тобой стою
И, тем блистанием палимый,
Вопрос, ликуя, задаю: —
Какие новости в раю?
Что пели ночью серафимы?
 
1967

Любовь

   Нас делает гончар; подобны мы сосуду…
Кабир

 
Из глины создал женщину гончар.
Все части оказались соразмерны.
Глядела глина карим взглядом серны,
Но этот взгляд умельца огорчал:
 
 
Был дик и тускл его звериный трепет.
И ярость охватила гончара:
Ужели и сегодня, как вчера,
Он жалкий образ, а не душу лепит?
 
 
Казалось, подтверждали мастерство
Чело и шея, руки, ноги, груди,
Но сущности не видел он в сосуде,
А только глиняное существо.
 
 
И вдунул он в растерянности чудной
Своё отчаянье в её уста,
Как бы страшась, чтоб эта пустота
Не стала пустотою обоюдной.
 
 
Тогда наполнил глину странный свет,
Но чем он был? Сиянием страданья?
Иль вспыхнувшим предвестьем увяданья,
Которому предшествует расцвет?
 
 
И гончара пронзило озаренье,
И он упал с пылающим лицом.
Не он – она была его творцом,
И душу он обрёл – её творенье.
 
1967

Ночи в лесу

 
В этом лесу запрещается рубка.
Днём тишина по-крестьянски важна.
Здесь невозможна была б душегубка.
Кажется, – здесь неизвестна война.
 
 
Но по ночам разгораются страсти.
Сбросив личину смиренного дня,
Сосны стоят, как военные части,
Ели враждуют, не зная меня.
 
 
Я же хочу в этот лес-заповедник,
Где глубока заснеженная падь,
Не как идущий в народ проповедник,
А как земляк-сотоварищ вступать.
 
 
Словно знаток всех имён я и отчеств,
Словцо живут средь соседей лесных
Гордые ночи моих одиночеств,
Робкие ночи пророчеств моих.
 
1967

В кафе

 
Оркестрик играл неумело,
Плыла папиросная мгла,
И сдавленным голосом пела,
Волнуясь и плача, пила.
 
 
Не та ли пила, что от века,
Насытившись мясом ствола,
Сближала очаг с лесосекой,
Несла откровенье тепла?
 
 
Не та ли пила, что узнала
Тайги безграничную власть,
И повести лесоповала,
И гнуса, гудящего всласть?
 
 
Да что там, нужны ли вопросы?
Остались лишь мы на земле
Да тот музыкант длинноносый,
Что водит смычком по пиле.
 
1967

Союз

 
Как дыханье тепла в январе
Иль отчаянье воли у вьючных,
Так загадочней нет в словаре
Однобуквенных слов, однозвучных.
 
 
Есть одно – и ему лишь дано
Обуздать полновластно различья.
С ночью день сочетает оно,
Мир с войной и с паденьем величье.
 
 
В нём тревоги твои и мои,
В этом И – наш союз и подспорье…
Я узнал: в азиатском заморье
Есть народ по названию И.
 
 
Ты подумай: и смерть, и зачатье,
Будни детства, надела, двора,
Неприятие лжи и понятье
Состраданья, бесстрашья, добра,
 
 
И простор, и восторг, и унылость
Человеческой нашей семьи —
Всё вместилось и мощно сроднилось
В этом маленьком племени И.
 
 
И когда в отчуждённой кумирне
Приближается мать к алтарю,
Это я – тем сильней и всемирней —
Вместе с ней о себе говорю.
 
 
Без союзов словарь онемеет,
И я знаю: сойдёт с колеи,
Человечество быть не сумеет
Без народа по имени И.
 
1967

Моисей

 
Тропою концентрационной,
Где ночь бессонна, как тюрьма,
Трубой канализационной,
Среди помоев и дерьма,
 
 
По всем немецким, и советским,
И польским, и иным путям,
По всем печам, по всем мертвецким,
По всем страстям, по всем смертям —
 
 
Я шел. И грозен и духовен
Впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен
В неопалимой купине.
 
1967

Памятное место

 
Маляр, баварец белокурый,
В окне открытом красит рамы,
И веет от его фигуры
Отсутствием душевной драмы.
 
 
В просторном помещенье печи
Остыли прочно и сурово.
Грядущих зол они предтечи
Иль знаки мёртвого былого?
 
 
Слежу я за спокойной кистью
И воздух осени вдыхаю.
И кружатся в смятенье листья
Над бывшим лагерем Дахау
 
1967

Отстроенный город

 
На память мне пришло невольно
Блокады чёрное кольцо,
Едва в огнях открылось Кёльна
Перемещённое лицо.
 
 
Скажи, когда оно сместилось?
Очеловечилось когда?
И всё ли заживо простилось
До срока Страшного суда?
 
 
Отстроился разбитый город,
И, стыд стараясь утаить,
Он просит нас возмездья голод
Едой забвенья утолить.
 
 
Но я подумал при отъезде
С каким-то чувством молодым,
Что только жизнь и есть возмездье,
А смерть есть ужас перед ним.
 
1967

Зола

 
Я был остывшею золой
Без мысли, облика и речи,
Но вышел я на путь земной
Из чрева матери – из печи.
 
 
Ещё и жизни не поняв
И прежней смерти не оплакав,
Я шёл среди баварских трав
И обезлюдевших бараков.
 
 
Неспешно в сумерках текли
«Фольксвагены» и «мерседесы»,
А я шептал: «Меня сожгли.
Как мне добраться до Одессы?»
 
1967