Страница:
Только могила.
Ей бы игрушки, ей бы подарки,
Всякие тряпки, —
Этой хохлушке, этой татарке,
Этой кацапке,
Но ей сказали: «Только могила,
Только могила! »
Всё это было, всё это было,
Да и не сплыло.
Мёртвым
Очевидец
Акулина Ивановна
Баллада о нелепом случае
Последнее тепло
Сын и отец
Добро
По весенним полям
Комбинат глухонемых
На реактивном самолёте
Рисунок в начале весны
Рисунок в вагоне
Рисунок на греческой площади
В большом кольце
В роще
После смерти
В праздничный день
* * *
Колючее кружево
Город-спутник
Человек в толпе
Частушка
Князь
Первый мороз
Дорога
Тайга
Палач
Лезгинка
Старость
Дао
Тени
Ей бы игрушки, ей бы подарки,
Всякие тряпки, —
Этой хохлушке, этой татарке,
Этой кацапке,
Но ей сказали: «Только могила,
Только могила! »
Всё это было, всё это было,
Да и не сплыло.
1960
Мёртвым
В этой замкнутой, душной чугунности,
Где тоска с воровским улюлю,
Как же вас я в себе расщеплю,
Молодые друзья моей юности?
К Яру Бабьему этого вывели,
Тот задушен таёжною мглой.
Понимаю, вы стали золой,
Но скажите: вы живы ли, живы ли?
Вы ответьте, – прошу я немногого:
Там, в юдоли своей неземной.
Вы звереете вместе со мной,
Низвергаясь в звериное логово?
Или гибелью вас осчастливили
И, оставив меня одного,
Не хотите вы знать ничего?
Как мне трудно ! Вы живы ли, живы ли?
1960
Очевидец
Ты понял, что распад сердец
Страшней, чем расщеплённый атом,
Что невозможно наконец
Коснеть в блаженстве глуповатом,
Что много пройдено дорог,
Что нам нельзя остановиться,
Когда растёт уже пророк
Из будничного очевидца.
1960
Акулина Ивановна
У Симагиных вечером пьют,
Акулину Ивановну бьют.
Лупит внук, – не закончил он, внук,
Академию разных наук:
«Ты не смей меня, ведьма, сердить.
Ты мне опиум брось разводить!»
Тут и внука жена, и дружки,
На полу огурцы, пирожки.
Участковый пришёл, говорит:
«По решётке скучаешь, бандит?»
Через день пьём и мы невзначай
С Акулиной Ивановной чай.
Пьёт, а смотрит на дверь, сторожит.
В тонкой ручечке блюдце дрожит.
На исходе десяток восьмой,
А за внука ей больно самой.
В чём-то держится эта душа,
А душа – хороша, хороша!
«Нет, не Ванька, а я тут виной.
Сам Господь наказал его мной.
Я-то что? Помолюсь, отойду
Да в молитвенный дом побреду.
Говорят мне сестрицы: "Беда,
Слишком ты, Акулина, горда.
Никогда не видать твоих слёз.
А ведь плакал-то, плакал Христос"».
1960
Баллада о нелепом случае
Овечьих стад не отличить от облачных,
И всюду пыль: её не смоем.
Овечьих стад не отличить от облачных,
И пыль лежит и веет зноем.
На всех широкополых шляпах войлочных
Она лежит мучнистым слоем.
Нет сил идти солдатам в шляпах войлочных,
А стать на отдых не дано им.
Мы поделились утром с офицериком
Неосторожными словами,
С таким светловолосым офицериком,
С лицом, горящим волдырями:
– Удастся выйти нам к своим за Тереком?
А он в ответ развёл руками:
– Поможет случай нам, тогда за Тереком
Передохнём, быть может, с вами.
А пыль какая, грязь какая, Боже мой,
На людях, конях и подводах!
А высь какая, даль какая, Боже мой,
Вдруг вспыхнет в горных переходах!
Мы сбросим ношу скорби, вечно множимой,
В быстротекучих бурных водах,
Мы сбросим ношу скорби, вечно множимой,
И станем наконец на отдых.
Но офицер поверил в силу случая
И был убит в нелепой стычке.
Но офицер поверил в силу случая
И был убит в нелепой стычке.
А Терека вода быстротекучая
Верна божественной привычке.
– Куда бежишь, вода быстротекучая?
– Бегу, верна своей привычке.
1944
Последнее тепло
Осень листы закрутила, погнула.
Ломом желтеют аллеи берёз.
Это не смерть ли сейчас промелькнула?
Это не я ли сейчас произнёс:
– Сердцу не страшен таинственный жребий, —
Страшно подумать в последнем тепле:
Не насладился я солнцем на небе,
Милым народом своим на земле.
1944
Сын и отец
Чёрный памятник горя и славы…
На тарелке фарфоровой, гладкой
Снят студент, большеглазый, кудрявый…
Не уйти из овальной оправы
Вместе с надписью краткой.
Стал он воздухом, горсточкой пыли,
Влился в небо, и в море, и в сушу.
Нет могилы: не в мрачной могиле,
Не в земле, а в душе схоронили
Эту юную душу.
Ничего от него не хотели —
Ни предательства, ни отреченья,
Ни участья в разбойничьем деле —
И, казалось, без смысла, без цели
Обрекли на мученья.
Хлопотать и не думал о брони,
Воевал, долг исполнил сыновний,
В плен попал в подмосковном районе,
Увезли его утром в вагоне,
Задушили в газовне.
Долго дома, на родине, ждали,
И внушали надежду невесте,
И пытались не верить печали,
Со слезами на картах гадали
О пропавшем без вести.
Кто сказал, что печаль ожиданья
Иссякает, как реки в пустыне?
И отца, – он искал состраданья, —
Увезли на рассвете в машине,
Чтоб не плакал о сыне.
От него душегубы хотели
И предательства, и отреченья,
И участья в разбойничьем деле,
И во имя палаческой цели
Обрекли на мученья.
Порешили, что сдастся он вскоре.
И надеялись переупрямить.
Но отец победил в этом споре:
Он боролся за право на горе
И на вечную намять.
Он в комок превратился кровавый,
Умирал он в тюремном подвале, —
Судия непреклонный и правый,
Полный силы, и света, и славы,
И великой печали.
1954
Добро
Добро – болван, добро – икона,
Кровавый жертвенник земли,
Добро – тоска Лаокоона,
И смерть змеи, и жизнь змеи.
Добро – ведро на коромысле
И капля из того ведра,
Добро – в тревожно-жгучей мысли,
Что мало сделал ты добра.
1960
По весенним полям
Тёплый свет, зимний хлам, снег с водой пополам,
Солнце-прачка склонилось над балкой-корытом.
Мы поедем с тобой по весенним полям,
По весенним полям, по весенним полям,
По дорогам размытым.
Наш конёк седогривый по кличке Мизгирь
Так хорош, будто мчался на нём богатырь.
Дорогая, не холодно ль в старой телеге?
Узнаёшь эту легкую русскую ширь,
Где прошли печенеги?
Удивительно чист – в проводах – небосклон.
Тягачи приближаются с разных сторон.
Грузовые машины в грязи заскучали.
Мы поедем с тобой в запредельный район,
Целиною печали.
Ты не думай о газовом смраде печей,
Об острожной тревоге таёжных ночей, —
Хватит, хватит нам глухонемого раздумья!
Мы поедем в глубинку горячих речей,
В заповедник безумья.
Нашей совести жгучей целительный срам
Станет славой людской на судилище строгом.
Мы поедем с тобой по весенним полям,
По весенним полям, по весенним полям,
По размытым дорогам.
1960
Комбинат глухонемых
Даль морская, соль живая
Знойных улиц городских.
Звон трамвая. Мастерская —
Комбинат глухонемых.
Тот склонился над сорочкой,
Та устала от шитья,
И бежит машинной строчкой
Линия небытия.
Ничего она не слышит,
Бессловесная артель,
Лишь в окно сквозь сетку дышит
Поддень мира, южный хмель.
Неужели мы пропали,
Я и ты, мой бедный стих,
Неужели мы попали
В комбинат глухонемых?
1960
На реактивном самолёте
Сколько взяли мы разных Бастилии,
А настолько остались просты,
Что Творца своего поместили
Посреди неземной высоты.
И когда мы теперь умудрённо
Пролагаем заоблачный след,
То-то радость: не видно патрона,
Никакого всевышнего нет!
Где же он, судия и хозяин?
Там ли, в капище зла и греха,
Где ликует и кается Каин,
Обнажая свои потроха?
Или в радостной келье святого,
Что гордится своей чистотой?
Или там, где немотствует слово,
Задыхаясь под жёсткой пятой?
Или там, где рождаются люди,
Любят, чахнут и грезят в бреду —
В этом тусклом и будничном блуде,
В этом истинно райском саду!
1960
Рисунок в начале весны
Не для того идёт весна, чтоб заблудиться в соснах, —
Чтоб между ними постелить роскошные ковры:
Кругом галактики горят растений светоносных,
Могучих полевых цветов планеты и миры.
В первоначальной чистоте туманности речные
Довавилонским словарём владеют до сих пор.
На этой средней полосе земли моей, России,
Я слышу трав и родников старинный разговор.
Поймите же, что каждый день становится началом
И нам сулит, как первый день, грядущую грозу!
В треухе, в роговых очках, в пальтишке обветшалом,
Сидит старик, сидит, пасёт печальную козу.
1960
Рисунок в вагоне
Яснеют законы добра
В четвёртом своём измеренье:
Не завтра, а наше вчера
Сегодня поймёшь в озаренье.
У мальчика что-то в лице,
Чем с миром прошедшим он связан.
Себя не найдёт он в отце,
Но тот уже в нём предуказан.
А поезд в движенье живом
Шумит, приближаясь к платформе:
Так мысль, чтобы стать существом,
Спешит к предназначенной форме.
1960
Рисунок на греческой площади
И дворик, и галерея
Увиты пыльным плющом.
Проститься бы поскорее —
О чём говорить, о чём?
Твой город в прежней одежде,
Но сам ты не прежний нахал,
Хотя и краснеет, как прежде,
Седая мадам Феофал.
А там, на площади, людно,
Таксисты дремлют в тени.
Отсюда попасть нетрудно
В Херсон, Измаил, Рени…
Зачем, неудачник, злишься?
Иль вспомнить уже не рад,
Какой была Василиса
Лет тридцать тому назад?
Прокрадывалась в сарайчик —
И дверь за собой на засов,
И лишь электрический зайчик
Выскакивал из пазов!
Угадывал ты, счастливый,
Чуть стыдный её смешок,
А на губах торопливый
Горел, не стихал ожог.
Студентик в пору каникул,
Не ты ли ещё вчера
В душе своей жалко чирикал
О смерти, о казни добра?
Как в омут потусторонний
Смотрел ты, робкий смутьян,
На жмеринковском перроне
В глаза безумных крестьян.
Вповалку они лежали,
Ни встать, ни уйти не могли,
Прошедших времён скрижали
Клеймили их: куркули.
Но дикость хохлатского неба,
Но звёзд золотой запас,
Но дикая стоимость хлеба,
Но боль обезумевших глаз
Померкли пред этой искрой
Во мраке южных ночей,
Пред этой лёгкой и быстрой,
Безумной любовью твоей,
С весёлой, готовой пухнуть
Смуглою наготой,
С тяжёлой, готовой рухнуть
Греческой красотой.
1960
В большом кольце
Асфальт врывается в траву,
Лес как бы надвое распорот:
Стараясь повторить Москву,
В лесу внезапно вырос город.
В нём есть кино, универмаг
И стадион под синим сводом.
Ещё не завелось бродяг:
Здесь житель кормится заводом.
А жители высоких крон
Поют, паря над лесопарком,
Что так волшебно озарён
Промышленным свеченьем жарким.
Не зная о людских делах,
Листва полна других мелодий,
Лишь объявленья на стволах
Читает в вольном переводе.
Ждёт желтизна своей поры,
Играет в прятки с солнцем белка,
А за забором – маляры:
Идёт покраска и побелка.
Две жизни трогаются в рост,
И в очереди у прилавка
Мне кажется: смеётся дрозд,
Язвит снегирь, бормочет травка.
1960
В роще
Синица, твой русский свист,
Я знаю, звучит не праздно,
Как узкий специалист,
Ты дивно однообразна,
Но только тебе невдомёк,
Что песня твоя голубит
Вот этот безвестный листок
Породы любит не любит.
Безвестный? Как бы не так!
Быть может, соседним листьям
Известен он как чудак
И славится бескорыстьем?
Неужто всю жизнь воробей
Бренчит для себя на гитаре
И знать не знает друзей —
Ромашек, иван-да-марий?
Неужто жители рощ
Друг другу чужды от века,
И лишь обретают мощь,
Сливаясь в душе человека?
Пусть эта душа узка, —
Земля к ней спешит за данью.
А радость её и тоска
Равны всему мирозданью.
1959
После смерти
Она ушла, прожив с ним четверть века,
Потом вернулась, но ушла опять.
Он пил, кричал – и перестал кричать:
Уж не нужны ни водка, ни аптека.
Его друзья старались, чтоб мертвец
Был в список занесён номенклатурный.
На кладбище, где признанные урны,
Его стыду, слезам пришёл конец.
И скульптор – бородатый, юный, левый —
Пытается установить гранит,
Который передаст и утвердит
Усопшего последние напевы.
С цветами, что прекрасны на Руси,
Чей цвет и запах мы за скромность ценим,
Она по вторникам и воскресеньям
К могиле приезжает на такси.
Глядит глазами, белыми от боли,
Весь день до самых сумерек сидит,
От смутных и непонятых обид
Тоскует, как безумная в неволе.
К любовнику приходит, как сестра,
Наперекор желаньям и рассудку,
Небрежно говорит: «Я на минутку», —
И плачет, плачет, плачет до утра.
1959
В праздничный день
Цыганка идёт мостовою,
Монистом чуть слышно бренчит,
За пазухой что-то живое,
В нечистом и пёстром, молчит.
В глазах её смесь любопытства
И просьб, и нельзя побороть
Того рокового бесстыдства,
Что движет бродячую плоть.
Толпа разлилась городская,
Текут демонстранты домой.
В их речи невольно вникая,
Проходит она стороной.
Сегодня гулянье, гулянка,
Покой для натруженных рук.
Заснуло дитя, и цыганка,
Как девочка, смотрит вокруг.
Неспешно, беспечно, бездумно
Проходит она мостовой,
А в парке настойчиво, шумно
Играет оркестр полковой.
1959
* * *
На афганской границе,
Где два мира сошлись,
Как слеза на реснице,
Я над Пянджем повис.
В эту глубь, что пустынно
Голубеет внизу,
Непокорного сына
Урони, как слезу.
1960
Колючее кружево
Там, где вьётся колючее кружево
То сосной, то кустом,
Там, где прах декабриста Бестужева,
Осенённый крестом,
Там, где хвоя, сверкая и мучая,
Простодушно-страшна,
Где трава ая-ганга пахучая,
Как лаванда, нежна,
Там, где больно глазам от сияния
Неземной синевы,
Где буддийских божеств изваяния
Для начальства мертвы,
Где дрожит Селенга многоводная
Дрожью северных рек,
Где погасли и Воля Народная,
И эсер, и эсдек, —
Мы великим надгробия высечем,
Мы прославим святых,
Но что скажем бесчисленным тысячам
Всяких – добрых и злых?
И какая шаманская мистика
Успокоит сердца
Там, где жутко от каждого листика,
От полёта птенца.
1961
Город-спутник
Считался он раньше секретным,
Тот город вблизи наших мест.
При встрече с приютом запретным
Спешили машины в объезд,
Но после двадцатого съезда
Не надобно больше объезда.
Я в очередь, нужную массам,
Встаю у нещедрых даров.
Мне парень, торгующий мясом,
Кричит: «Израилич, здоров!»
И вполоборота: «Эй, касса,
Учти, что кончается мясо!»
Мне нравится улиц теченье —
Средь сосен глубокий разрез,
Бесовское в башнях свеченье.
Асфальт, устремившийся в лес,
И запад, огнями багримый,
И тонкие, пёстрые дымы.
Люблю толстопятых мужичек
И звонкую злость в голосах.
Люблю малокровных физичек
С евфратской печалью в глазах,
Люблю офицеров запаса —
Пьянчужек рабочего класса.
Слыхал я: под тяжестью сводов,
Под зеленью этой травы —
Кварталы, где много заводов,
Где сколько угодно жратвы,
Где лампы сияют монистом
Механикам и программистам…
Уйдём от назойливых басен!
Поверь, что не там, под землёй,
А здесь этот город прекрасен —
Не плотской красой, а иной,
Не явью, хоть зримой, но мнимой,
А жизнью покуда незримой.
Незримой, ещё не созрелой,
Себе непонятной самой,
И рабской, и робкой, и смелой,
И волей моей, и тюрьмой,
И цепью моей, и запястьем,
И мраком, и смрадом, и счастьем!
1961
Человек в толпе
Там, где смыкаются забвенье
И торный прах людских дорог,
Обыденный, как вдохновенье,
Страдал и говорил пророк.
Он не являл великолепья
Отверженного иль жреца,
Ни язв, ни струпьев, ни отрепья,
А просто сердце мудреца.
Он многим стал бы ненавистен,
Когда б умели различать
Прямую мощь избитых истин
И кривды круглую печать.
Но попросту не замечали
Среди всемирной суеты
Его настойчивой печали
И сумасшедшей правоты.
1961
Частушка
С недородами, свадьбами, плачами
Да с ночными на скромных лугах,
Вековала деревня у Пачелмы
И в давнишних, и в ближних веках.
Перемучили, переиначили
Всё, что жило, росло и цвело.
Уж людей до того раскулачили,
Что в кулак животы посвело.
И – бежать! Хоть ловили на станции,
Крёстный-стрелочник прятал до звёзд.
Слава богу, живём не во Франции, —
За пять тысяч очухались вёрст.
Где в штанах ходят бабы таджицкие,
Где на Троицу жухнет трава,
Обкибитились семьи мужицкие,
И записаны все их права.
И курносые и синеглазые
Собираются в день выходной,
И на дворике веточки Азии
Плачут вместе с частушкой хмельной.
1961
Князь
Потомок жёлтых чужеземцев
И Рюриковичей родня,
Он старые повадки земцев
Сберёг до нынешнего дня.
Хром, как Тимур, стучит, как дятел,
Своим мужицким костылём.
Сам не заметил, как растратил
Наследство перед Октябрём.
Он ищет счастья в шуме сучьев,
В тепле парного молока.
Ему рукою машет Тютчев,
Кивает Дант издалека.
Он говорит: «Приди Мессия,
Скажи он мне: – Ты лучше всех! —
Я прогоню его: живые,
Мы все равны, а святость – грех».
Он мне звонит, когда в журнале
Читает новый перевод:
«Дружочек, сократить нельзя ли?
Не терпит истина длиннот!»
«Петр Павлович, приятным словом
Порадуйте меня!» – «А что,
Готов порадовать: я в новом, —
Вчера купили мне пальто.
Тепло, легко, – ну легче пуха.
– Ты важен в нём, – сказал мне внук…»
И, в трубку засмеявшись глухо,
Беседу обрывает вдруг.
1961
Первый мороз
Когда деревья леденит мороз
И круг плывёт, пылая над поляной,
Когда живое существо берёз
Скрипит в своей темнице деревянной,
Когда на белом пористом снегу
Ещё белее солнца отблеск ранний, —
Мне кажется, что наконец могу
Стереть не мною созданные грани,
Что я не вправе без толку тускнеть
И сердце хитрой слабостью калечить,
Что преступленье – одеревенеть,
Когда возможно всё очеловечить.
1961
Дорога
Лежит в кювете грязный цыганёнок,
А рядом с ним, косясь на свет машин,
Стоит курчавый, вежливый ягнёнок
И женственный, как молодой раввин.
Горячий ясный вечер, и дорога,
И все цветы лесные с их пыльцой,
И ты внезапно открываешь Бога
В своём родстве с цыганом и овцой.
1961
Тайга
Забытые закамские соборы,
Высокие закамские заборы
И брехи ссучившихся псов,
Из дерева, недоброго, как хищник,
Дома – один тюремщик, тот барышник
С промшённой узостью пазов.
В закусочных, в дыханье ветра шалом,
Здесь всюду пахнет вором и шакалом,
Здесь раскулаченных ковчег,
Здесь всюду пахнет лагерной похлёбкой,
И кажется: кандальною заклёпкой
Приклёпан к смерти человек.
Есть что-то страшное в скороговорке,
Есть что-то милое в твоей махорке,
Чалдон, пропойца, острослов.
Я познакомился с твоим оскалом,
С больным, блестящим взглядом, с пятипалым
Огнём твоих лесных костров.
Мы едем в «газике» твоей тайгою,
Звериной, гнусной, топкою, грибною,
Где жуть берёт от красоты,
Где колокольцы жеребят унылы,
Где странны безымянные могилы
И ладной выделки кресты.
Вдруг степь откроется, как на Кавказе,
Но вольность не живёт в её рассказе.
Здесь все четыре стороны —
Четыре севера, четыре зоны,
Четыре бездны, где гниют законы,
Четыре каторжных стены.
Мне кажется, надев свой рваный ватник,
Бредёт фарцовщик или медвежатник —
Расконвоированный день,
А сверху небо, как глаза конвоя,
Грозит недвижной жёсткой синевою
Голодных русских деревень.
Бывал ли ты на месте оцепленья,
Где так робка сосны душа оленья,
Где «Дружба», круглая пила,
Отцов семейств, бродяг и душегубов
Сравняла, превратила в лесорубов
И на правёж в тайгу свела?
Давно ли по лесам забушевала
Повальная болезнь лесоповала?
Давно ли топора удар
Слывёт высокой мудрости мудрее,
И валятся деревья, как евреи,
А каждый ров – как Бабий Яр?
Ты видел ли палаческое дело?
Как лиственницы радостное тело
Срубив, заставили упасть?
Ты видел ли, как гордо гибнут пихты?
Скажи мне – так же, как они, затих ты,
Убийц не снизойдя проклясть?
Ты видел ли движенье самосплава —
Растения поруганное право?
Враждуем с племенем лесным,
Чтоб делать книжки? Лагерные вышки?
Газовням, что ли, надобны дровишки?
Зачем деревья мы казним?
Зато и мстят они безумной власти!
Мы из-за них распались на две части,
И вора охраняет вор.
Нам, жалкому сообществу страданья,
Ты скоро ль скажешь слово оправданья,
Тайга, зелёный прокурор?
1962
Палач
Сорокалетний старшина
Имеет в месяц полтораста.
Его ровесница-жена
Широкобёдра и грудаста.
Успешно учится их дочь
На скрипке в музыкальной школе,
А у него – за ночью ночь —
Работа снайперская, что ли.
Он лиц не видит никогда,
А только знаки, только знаки, —
Их так старательно беда
Выводит в загородном мраке.
Стреляет, как прикажут: в грудь
Иль в лоб, – ему-то всё едино.
Начальник любит подмигнуть:
«Заказывает медицина!»
Бил немцев двадцать лет назад,
Теперь – которым дали вышку
За трикотаж, за винный склад, —
Грузина, брянского парнишку.
Встаёт он в полдень. Пьёт коньяк.
Во рту какие-то полипы.
Курил он раньше натощак,
Теперь не курит: в горле хрипы.
Жена не знает ничего,
И вправду, нет счастливей брака.
Жена не знает про него,
Что скоро он умрёт от рака.
1965
Лезгинка
Пир, предусмотренный заранее,
Идёт порядком неизменным.
В селенье выехав, компания
Весельем завершает пленум.
Пальто в автобусе оставили,
Расположились за столами.
Уже глаголами прославили
То, что прославлено делами.
Уже друг друга обессмертили
В заздравных тостах эти люди.
Уже и мяса нет на вертеле,
А новое несут на блюде.
Уже, звеня, как жало узкое,
Доходит музыка до кожи.
На круг выходит гостья русская,
Вина грузинского моложе.
Простясь на миг с манерой бальною,
С разгульной жизнью в поединке,
Она ракетою глобальною
Как бы взвивается в лезгинке.
Она танцует, как бы соткана
Из тех причин, что под вагоны
Толкали мальчика Красоткина
Судьбы испытывать законы.
Танцует с вызовом мальчишечьим,
Откидываясь, пригибаясь,
И сразу двум, за нею вышедшим,
Но их не видя, улыбаясь.
Как будто хочет этой пляскою
Неведомое нам поведать
И вместе с музыкой кавказскою
Начало бытия изведать.
И всё нарочное, порочное
Исчезло или позабыто,
А настоящее и прочное
Для нас и для неё раскрыто.
И на движенья грациозные
Приезжей, тонкой и прелестной,
Глядят красавицы колхозные,
Притихший сад породы местной.
1962
Старость
В привокзальном чахлом скверике,
В ожидании дороги,
Открывать опять Америки,
Подводить опять итоги,
С молодым восторгом каяться,
Удивлённо узнавая,
Что тебя ещё касается
Всей земли печаль живая,
И дышать свободой внутренней
Тем жадней и тем поспешней,
Чем сильнее холод утренний —
Той, безмолвной, вечной, внешней.
1962
Дао
Цепи чувств и страстей разорви,
Да не будет желанья в крови,
Уподобь своё тело стволу,
Преврати своё сердце в золу,
Но чтоб не было сока в стволе,
Но чтоб не было искры в золе,
Позабудь этот мир, этот путь,
И себя самого позабудь.
1962
Тени
Люди разных наций и ремёсел
Стали утончённей и умней
С той поры, как жребий их забросил