Чтобы понять, насколько рамки этого танца подходят к гамме чувств, вложенных туда сияющей всеми цветами радуги кистью Шопена, надо было бы видеть, как танцуют мазурку к Польше; только там можно уловить, сколько в этом танце заключено гордости, нежности, вызова. Вальс и галоп изолируют танцующих и являют присутствующим беспорядочную картину; кадриль представляет собою вид турнира, где с одинаковым безразличием атакуют и парируют удары, где равнодушно выказывают расположение и так же равнодушно его ищут; живость польки легко принимает двусмысленный характер; менуэты, фанданго, тарантеллы являются маленькими любовными драмами различного рода, интересующими только исполнителей, где у кавалеров единственная задача – блеснуть своей дамой, а у публики – довольно уныло наблюдать за кокетством, расточаемым не по ее адресу; – б мазурке же роль танцора ни по важности, ни по грации не уступает роли танцорки, а публика не остается непричастной к происходящему.
   Длительные промежутки между очередными выступлениями пар заполняются беседами танцующих; когда же наступает их черед, в действие втягиваются не только танцующие, но также и публика. Перед него кавалер тщеславится своей дамой, отдавшей ему предпочтение; перед нею дама должна оказать ему честь избрания; ей дама стремится понравиться, так как получаемые дамой одобрения действуют на ее партнера сильнее всех изощренностей кокетства. В заключительный момент она явно делает его своим избранником, бросаясь к нему и замирая на его руках, – движение, которому расположение и женское искусство могут придать тысячу оттенков – от страстного порыва до томного изнеможения.
   Для начала все пары берутся за руки и образуют одну большую живую и подвижную цепь. Располагаясь в круг, быстрые движения которого слепят глаза, они сплетаются в венок; каждая дама в нем – своего рода цветок на фоне темной листвы однотонного костюма кавалеров. Затем все пары устремляются вперед, вслед за первой почетной парой, с пылким воодушевлением, ревниво соперничая, проходя вереницей перед публикой: зрелище такой же захватывающей силы, какой обладают у Гомера и Тассо [46]войска, выстраивающиеся к битве. Через час или два вновь образуется такой же круг, завершающий танец головокружительным движением, причем самые пылкие энтузиасты, если они чувствуют себя между своими, начинают петь мелодию, которую играет оркестр. Танцующие тотчас присоединяются к хору, подхватывая припев на слова, говорящие одновременно о любви и патриотизме. В дни, когда от забав и развлечений всех обуревает радость, переливающаяся в этих впечатлительных натурах, как молодое вино, они затевают еще общее гулянье, и быстрые движения не выказывают ни малейшей усталости у женщин, – при всей их хрупкости неутомимых, как если бы члены их были из упругой, гибкой стали.
   Исключительно красивое зрелище представляет собою польский бал, когда, после общего круга и дефилирования всех танцующих, внимание зала (без помехи со стороны других пар, которые в других местах Европы сталкиваются и мешают друг другу) приковывает одна красивая пара, вылетающая на середину. Какое богатство движений у этого танца! Выступая сначала вперед с какой-то робкой нерешительностью, дама покачивается, как птица перед полетом; скользя долго одной ногой, она точно конькобежец режет зеркало паркета; затем с резвостью ребенка, как на крыльях, вдруг устремляется вперед плавными движениями pas de basque. [47]Глаза ее расширяются, и, подобно богине охоты, с поднятой головой и вздымающейся грудью, она эластичными движениями рассекает воздух, точно ладья волны, как бы играя пространством. И вот она вновь кокетливо скользит, замечает зрителей, шлет несколько улыбок, несколько слов избранникам, протягивает прекрасные руки кавалеру, и вновь они вместе несутся со сказочной быстротой из одного конца зала в другой. Она скользит, бежит, летит; усталость красит ее щеки, воспламеняет взгляд, клонит стан, замедляет шаги; наконец, в изнеможении, задыхаясь, она падает на руки своего кавалера, который подхватывает ее сильной рукой и поднимает на мгновение в воздух, прежде чем закончить с нею этот пьянящий танец.
   Кавалер, получивший согласие дамы танцевать с ним, гордится этим, как завоеванием, а соперникам своим предоставляет любоваться ею, прежде чем привлечет ее к себе в этом кратком вихревом объятии; на его лице – выражение гордости победителя, краска тщеславия на лице у той, чья красота завоевала ему триумф. Движения кавалера становятся решительными, точно бросают вызов; на минуту он покидает свою даму, будто обезумев от радости, и вслед затем в страстном нетерпении вновь соединяется с нею. Многочисленные замысловатые фигуры разнообразят этот триумфальный бег, который иную Аталанту делает прекраснее, чем грезилось Овидию. [48]Иногда выступают одновременно две пары: немного спустя кавалеры меняют дам; подлетает третий танцор и, хлопая в ладоши, одну из них похищает у ее партнера, как бы безумно увлеченный ее неотразимой красотой и обаянием ее несравненной грации. Когда такая настойчивость выказывается по отношению к одной из цариц праздника, самые блестящие молодые люди наперерыв домогаются чести предложить ей руку.
   Всем полькам врождено магическое искусство этого танца; даже наименее счастливо одаренные способны открыть в нем новое очарование. Здесь в равной мере ценится застенчивость и скромность, как и величавость тех, которые прекрасно отдают себе отчет в своей обаятельности. Не потому ли, что среди всех других этот танец дает нам самый высокий образ целомудренной любви? Танцующие не обособляются от публики, а наоборот, находятся с нею в тесном общении, между ними происходит своеобразный обмен интимных нежных чувств и тщеславия, безобидного и вместе увлекательного.
   Впрочем, не сможет разве всякая полька стать достойной обожания, если только ее умеют обожать? Наименее красивые внушали неугасимую страсть, самые красивые зачаровывали на всю жизнь взмахом своих нежно-золотистых ресниц, вздохом уст, умевших после гордого молчания склоняться на мольбу. Там, где царят такие женщины, – какие пылкие слова, беспредельные надежды, восхитительные упоения, мечты, отчаяние не сменяли друг друга во время мазурок, многие из которых звучат в памяти танцоров, как эхо минувшей страсти, любовного объяснения? Какая полька не кончала хотя бы раз в жизни мазурку с лицом, пылающим больше от волнения, чем от усталости?
   Какие неожиданные узы возникали во время этих разговоров с глазу на глаз посреди толпы при звуках мазурки, обычно воскрешающей имя какого-либо полководца, какое-либо историческое событие, связанное со словами и навеки приуроченное к мелодии! Какие обеты давались здесь друг другу, клятвенное слово, призывавшее в свидетели небо, никогда не забывалось сердцем, чаявшим неба, чтобы обрести там счастье, в котором отказала здесь судьба! Какими тягостными прощальными словами обменивались здесь те, кто так дорог был друг другу; как ладили бы они, если бы в их жилах текла одна и та же кровь, если бы влюбленный, упоенный любовью сегодня, не был бы должен превратиться во врага и даже – страшно оказать! – в гонителя завтра! Сколько раз восторженно любившие друг друга назначали во время мазурки свидания перед столь долгою разлукой, что осень жизни могла сменить ее весну; оба при этом полагались больше на свою верность, вопреки всем превратностям судьбы, чем на возможность счастья, лишенного родительского благословения! Какие чувства, втайне питаемые теми, кого разделяли непереходимые границы богатства и положения, не раскрывались в эти единственные минуты, когда восхищаются красотой больше, чем богатством, здоровым видом больше, чем положением! Сколько раз существа, разъединенные происхождением и предрассудками старшего поколения, сближались только во время этих периодических встреч, отмеченных блистательными успехами и скрытыми радостями, бледному и далекому отблеску которых предстояло светить длинному ряду мрачных годов, ибо, по словам поэта: «разлука – мир без солнца!»
   Как часто вспыхивала и гасла за один вечер мимолетная любовь между людьми, никогда раньше не видевшими друг друга, которые знали, что им не придется больше встретиться, и тем не менее предчувствовали, что они не в силах будут забыть друг друга. Сколько раз во время долгих передышек и затейливых фигур мазурки беседы, завязавшиеся беспечно, продолжались в шутливом тоне, прерывались, когда уже закрадывалось известное чувство, возобновлялись намеками, отмеченными славянской деликатностью и тонкостью, и завершались глубокою привязанностью! Сколько признаний, все более и более откровенных по мере освобождения от тирании обязательной настороженности! Однако сколько также притворно улыбчивых слов, обещаний, желаний, смутных надежд, небрежно брошенных на ветер, подобно платочку, кинутому танцующей – и не подхваченному неловкими кавалерами!
   Шопен выявил неведомую поэзию, таившуюся в оригинальных темах истинно национальных мазурок.Сохраняя ее ритм, он облагородил ее мелодию, расширил ее формы, ввел гармонические светотени, столь же новые, как и сюжеты, к которым они были приурочены, и живописал в этих своих созданиях – tableaux de chevalet [49](ему нравилось это данное нами название) – неисчислимые эмоции самых разнообразных видов, волнующие сердца, оживляющие танец и в особенности большие перерывы, когда кавалер занимает место рядом с дамой, от которой больше не отходит.
   Кокетство, тщеславие, капризы, симпатии, элегии, страсти и первые проблески чувств, победы, от которых может зависеть счастье и спасение, – все есть здесь. Но как трудно составить себе полное представление о бесконечных градациях эмоций в этой стране, где с одинаковым увлечением, с одинаковым интересом, вызванным любовью и патриотизмом, танцуют мазурку в дворцах и хижинах, – в стране, где свойственные всей нации положительные качества и недостатки распределяются так своеобразно и в каждом отдельном человеке встречаются в сочетании неожиданном, часто даже непостижимом. Отсюда – крайнее разнообразие любопытных характеров, особенный интерес исследования всяческих новых отношений и значительность малейших событий.
   Здесь не бывает безучастности, небрежности, банальности. Поразительно разнообразие натур, одаренных живым воображением, проницательным тонким умом, чувствительностью, питаемою несчастиями и страданиями, озаряющими сердца нечаянным светом, подобно тому как зарево пожара освещает ночную темь. Здесь долгий леденящий ужас тюремных одиночек, коварные допросы, хитрые ловушки гнусных и продажных судей; снежные степи Сибири, безмолвные и пустынные, воздушным ковром расстилаются перед испуганными взорами, трепетными сердцами вдоль стен каждой бальной залы – начиная со скромно окрашенной в светло-синий цвет, с полом, натертым накануне, где девушки одеты в простые кисейные платья, белые и розовые, – кончая залой с мраморными стенами, с паркетом из красного и черного дерева, блистающей люстрами в тысячу свечей. В Варшаве до восстания 1830–1831 гг. наряду с русскими полками, в составе которых Лист отмечает наличие молодых русских офицеров, друзей поляков, существовали отдельные польские полки.
   Здесь всякая малость может тесно сблизить вчера чужих друг другу, так же как минутное впечатление или единое слово – разлучить сердца, прежде близкие. Здесь может внезапно прорваться откровенность и втайне питаться непреодолимое недоверие. По словам одной остроумной дамы: «часто играют комедию, чтобы избежать трагедии», предпочитают намекнуть на то, чего не хотят высказывать. Чтобы заострить вопрос, пользуются общими словами, затемняя его: заставляют выслушивать самые уклончивые ответы, – так по звуку, издаваемому предметом, можно узнать, из какого он сделан металла. Люди, доверяющие друг другу, не перестают расспрашивать, выведывать, испытывают друг друга. Всякий молодой человек желает знать, разделяет ли властительница его дум в течение одного-двух вечеров его любовь к родине и ненависть к победителю. Всякая девушка, прежде чем выказать на балу благоволение тому, кто смотрит на нее так пламенно и нежно, – желает знать, не убоится ли он конфискации, ссылки, назначенной или добровольной (часто не менее горькой), бессрочной солдатчины на берегах Каспия или в горах Кавказа…
   Когда мужчина умеет ненавидеть, а женщина ограничивается порицанием врага, могут возникнуть мучительные сомнения; обрученные надевают кольца на палец, спрашивая себя: надолго ли? Когда женщина типа кн. Евстафии Сангушко [50]предпочитает видеть сына в рудниках, чем склонить колени перед царем, а мужчина думает, нельзя ли последовать примеру тех из шляхты и магнатов, кто поселился в Петербурге и осыпан почестями, в ожидании, когда их дети обнажат шпаги против господ положения, – женщина берет сердце мужчины своими пламенными словами, как мать берет голову своего ребенка лихорадочными руками и, обращаясь к небу, кричит ему: вот где твой бог!.. В ее голосе – подавленное рыдание, в глазах ему лишь видимые слезы. Она умоляет и вместе повелевает, она назначает цену за свою улыбку, эта цена – героизм! Если она отворачивается, то кажется, что ввергает мужчину в пучину позора, если обращает к нему свое сияющее красою лицо, то кажется, что вызывает его из небытия к жизни!
   Но каждый раз, когда танцуется мазурка, находится мужчина, взгляд которого, слово, несмелое объятие навеки приковывают к священному алтарю отчизны сердце женщины, на которое он может только так рассчитывать и другого права не имеет. Находятся и женщины, чьи влажные очи, тонкие руки, благоухающие уста, шепчущие волшебные слова, завербовали навсегда мужчину на священное служение и делают легкими цепи крепости и ссылки. Этот мужчина и эта женщина, быть может, никогда уже не увидят друг друга, однако уже решили судьбу друг друга, кинув в душу никем не услышанный клич, который отныне будет ранить или животворить, как ожоги пламени, твердя: Отечество, Честь, Свобода!Особенно свобода, свобода! Ненависть к рабству, ненависть к деспотизму, ненависть к низости! Умереть, умереть тотчас! Скорее умереть тысячу раз, чем потерять свободную душу, свободную личность, чем зависеть от милости царей и цариц, от улыбки или оскорбления, нечистой, унижающей ласки или яростной взбалмошности самодержца!
   Впрочем, не всем умирать, но всем надо было отказаться от жизни, отказываясь от вольного воздуха своих наследственных угодий, от вольностей древнего шляхетства в великом христианском городе, когда отказывались от всякой сделки с победителем, узурпировавшим их место и кичившимся своими привилегиями. Поистине, такая судьба была хуже смерти! Что ж! Женщины, которые не боялись ее предложить, всегда находили таких, кто не боялся ее принять. Находились такие, кто вступал в сделку с победителем (скорее по форме, чем по существу). Но сколько было таких, кто никогда не согласился бы вступить в сделку ни по существу, ни по форме! Уклонялись от всяких соглашений, даже от того молчаливого соглашения, по которому открывались перед ними двери посольств и дворов Европы, при единственном условии – не говорить вслух о том, что «медведь, одевший белые перчатки» за границей, спешит бросить их на границе и, вдали от постороннего глаза, становится диким зверем, лакомым, правда, до всякого вкусного меда цивилизации, который он заносит к себе в готовых сотах, но не способным видеть, что он топчет своей безобразной тушей медоносные цветы и давит своими тяжелыми лапами трудовых пчел, без которых меда не бывает Однако без такого соглашения поляк, наследник восьмивековой цивилизации, в течение столетия с негодованием отказывающийся отречься от всего вложенного ею в его сердце высокого, благородного, независимого ради братства с раболепствующими вельможами, – поляк в глазах Европы – пария, якобинец, опасная личность, от которого лучше держаться подальше. Если он путешествует, вельможа par excellence [по преимуществу], он является пугалом для равных себе; он, пламенный католик, мученик своей веры, внушает ужас своему первосвященнику, доставляет массу хлопот своей церкви; он, по существу, человек салона, остроумный собеседник, превосходный сотрапезник, – представляется никчемным человеком, которого стараются вежливо сплавить. Не горькая ли эта чаша? Разве не труднее пойти навстречу такой жестокой судьбе, чем вступить в славный бой, который ведь не длится всю жизнь. Тем не менее каждый молодой человек, каждая девушка, которые случайно встретятся во время мазурки, считают делом чести доказать друг другу, что смогут испить эту чашу, примут ее, волнуясь и радуясь, когда сердце полно энтузиазма, в глазах светится любовь, слова исполнены силы и расположения, жесты отмечены гордым изяществом.
   Но на балах не всегда находишься между своими.
   Там, где снежные равнины Иркутска, казематы Нерчинска с заживо в них погребенными являются девять раз из десяти как бы задним фоном, задней мыслью разговора на балу, польке случается искать заступничества у русского: она то улыбается ему, то теребит лепестки своего букета, он же, следя глазами за чистым профилем, ангельским обликом, мнет свою белую перчатку; вступиться она просит якобы за себя, на деле – за другого. Лишение титула, дворянства, кнут и, может быть, смерть ждут того, за кого имеет возможность вступиться сестра, невеста, друг, неизвестная сострадательная и находчивая соотечественница; она может погубить его или спасти в минуты мимолетной любви в течение двух мазурок. За время первой – любовь едва намечается; борьба начинается, вызов брошен. В моменты длительных уединений, которые случаются в мазурке, приводятся в движение небо и земля, а собеседник часто и не подозревает, чего от него хотят, пока к деловому человеку, обладателю туго набитого портфеля, не приходит письмо, написанное тонким, дрожащим почерком, влажное от слез. На следующем балу, когда они встречаются в мазурке, один из них терпит поражение. Она не добилась ничего или одержала полную победу. И редко случается, чтобы она не достигла ничего,чтобы во всембыло отказано взору, улыбке, слезам.
   Но как бы часто ни устраивались официальные балы и как бы часто ни приходилось танцевать с лицами, имеющими вес и значение, или с молодыми русскими офицерами, друзьями полка молодых поляков, [51]вынужденных служить, чтобы не лишиться своих дворянских привилегий, – истинная поэзия, подлинное очарование мазурки раскрываются только поляку и польке. Только они знают, что значит выхватить танцорку у ее партнера, прежде чем она закончит половину первого тура по залу, и тотчас же увлечь ее в мазурку из двадцати пар, то есть на два часа! Только они знают, что значит занять место у оркестра, звуки которого заглушают голоса, доводя их до тихого пылкого шопота, так что их можно скорее угадать, чем расслышать, или если дама попросит поставить ей стул у кресел почтенных дам, угадывающих всякую игру физиономий. Только поляк и полька знают, что во время мазурки один может потерять уважение, другой – завоевать симпатию. Однако поляк знает, что во время этого открытого tкte-а-tкte не он является господином положения. Если он хочет нравиться, он робеет; если он любит, он трепещет. И в том и в другом случае, надеется ли он ослепить или тронуть, пленить ум или умилить сердце, он всегда пускается в лабиринт разговоров; говорятся с пылкостью слова, которые остерегались произносить; украдкой допытываются, никогда не задавая прямых вопросов; дико ревнуют, не подавая вида; утверждают ложь, чтобы выведать истину, или открывают истину, чтобы гарантировать себя от лжи, – всё это, – не оставляя расчищенной и цветистой дорожки бального разговора. Они всё сказали, обнаружили порой всю душу с ее ранами, а между тем танцующая, будь она горда или холодна, предупредительна или безучастна, не могла бы похвалиться, что выведала у него тайну или взяла обет молчания!
   Постоянно напрягаемое внимание в конце концов крайне утомляет экспансивные натуры, и к остроумнейшим тонкостям, к самым подлинным страданиям, к их самым глубоким чувствам примешивается ирония, удручающее, даже изумляющее легкомыслие, пока не распознаешь в нем беспечности отчаяния. Однако, прежде чем судить и осудить это легкомыслие, следовало бы исследовать все его глубины. Оно избегает скорых и легковесных оценок, будучи легкомыслием то на самом деле, то по видимости только, обладая запасом необычных суждений, – род пестрой вуали, приоткрывающей, если ее разорвать, не один дремлющий или зарытый в землю талант. Случается, что красноречие превращается в краснобайство, блестки ума – в фейерверк, и горячая беседа теряет всякую серьезность. Разговаривают с одним, думают о другом; слушая реплики, отвечают на свои собственные мысли. Горячо волнует не тот, с кем беседуют, а тот, с кем еще предстоит беседа. Иногда шутки, вырвавшиеся как бы невзначай, печально серьезны – плод ума, прячущего за веселостью горделивые надежды и тяжелые разочарования, за которые никто не может ни осмеять его, ни пожалеть, так как никто не знает ни дерзновенных этих надежд, ни тайных неудач.
   К тому же, сколько раз нечаянные радости следуют непосредственно за мрачными, тягостными настроениями, а унылая безнадежность сменяется внезапно победной песнью, напеваемой вполголоса. Там, где умами постоянно владеет конспирация, где возможна измена в моменты слабости, где при малейшем подозрении в нелегальной деятельности человек попадает в лапы царской полиции и выбрасывается обратно на берег жизни без всего, как после кораблекрушения, где измена составляет еще более ужасную тайну, и при малейшем подозрении в измене человек превращается в ядовитое существо, одного дыхания которого боятся, как чумы, – там каждый мужчина разве не является непроницаемой загадкой для всех, кроме одаренной интуицией прорицательницы женщины, которая хочет стать его ангелом-хранителем, удерживая его от возможности скатиться в бездну конспирации или предостерегая от соблазнов измены? В этих беседах, сверкающих блестками из золота и фольги, где настоящие рубины блестят рядом с поддельными алмазами, как капля чистой крови на весах с нечистыми деньгами, где недомолвки могут так же хорошо скрывать за собою целомудрие жертвенной жизни, как и бесстыдство оплачиваемой подлости (взять только двойную игру двойной жертвенности и двойного предательства, [52]когда выдают нескольких сообщников в надежде погубить всех их палачей и при этом губят самих себя), – в этих беседах не бывает ничего абсолютно поверхностного, и в то же время на всем лежит налет искусственности. Там, где беседа – искусство, доведенное до высшей степени совершенства, поглощающее у всех огромную часть времени, мало находится таких, кто не дает другим труда разгадывать в момент оживленной, веселой или печальной беседы, что на самом деле думает собеседник, переходящий мгновенно от смеха к печали, в искренности которых одинаково трудно разобраться.
   При таком подвижном умонастроении, мысли, как зыбкие песчаные отмели некоторых морей, редко остаются на месте. Этого одного было бы достаточно, чтобы сообщить особенную рельефность самым незначительным беседам, как мы убедились в этом, познакомившись в парижском обществе с представителями этой нации, изумляясь необычайному таланту некоторых из них играть парадоксами, каким в большей или меньшей степени обладает поляк, культивируя его из интереса или забавы. Однако это неподражаемое остроумие, которое побуждает все время менять костюм правде и вымыслу и пускать в ход поочередно в переодетом виде, эта изобретательность, которая в самых трудных обстоятельствах находит необычайно остроумные решения, подобно тому как Жиль Блаз [53]за один день расточал столько ума, сколько хватило бы испанскому королю для управления всеми его землями, – это остроумие производит такое же тягостное впечатление, как неслыханная ловкость индийских факиров, бросающих в воздух множество сверкающих острых ножей, которые при малейшей неловкости могут стать орудиями смерти. Оно таит в себе и несет поочередно тревогу, тоску, ужас, когда посреди неминуемой угрозы доноса, преследования, личной ненависти или злобы, присоединяющейся к ненависти национальной или к злобе политической, – всегда сложное положение может завершиться гибелью от всякой неосторожности, всякой оплошности, всякой непоследовательности или получить сильную поддержку от человека неприметного и забытого.
   Самые обыденные встречи и отношения могут поэтому вдруг получить драматический интерес и предстать в неожиданном свете. Они окутаны туманом неизвестности, не позволяющим различить их очертаний, линий, направлений; они становятся сложными, неопределенными, неуловимыми; на них – печать страха, смутного и тайного, вкрадчивой, изобретательной лести, симпатии, часто пытающейся высвободиться из-под гнета этих ощущений, – три стимула, свивающиеся в сердце в запутанный клубок патриотических, тщеславных и любовных чувств.
   Удивительно ли, что множество эмоций сопутствует случайному сближению, вызванному мазуркой, заставляющей случайные, ничтожные, далекие обстоятельства говорить воображению, окружая малейшие поползновения сердца обаянием, присущим парадным туалетам, сиянию ночных огней, возбуждениям бальной атмосферы! Могло ли быть иначе при наличии женщин, придающих мазурке значение, не постигаемое и даже вряд ли подозреваемое в других странах? Ведь они несравненны, польские женщины! Между ними встречаются наделенные достоинствами и добродетелями, достойными славы в веках и народах. Такие явления, однако, редки, как всегда и всюду. Большею частью их отличает полная своеобразия оригинальность. Наполовину альмеи,