Он оказался один, совершенно один, на этом небольшом квадратике кремлёвской земли, стеснённой древними соборами, где, как он помнил, покоились древние государи земли русской.
   Ветер внезапно стих, контуры храмов тёмными громадами вырисовывались в небе, и что-то таинственное, древнее, грозное, много больше, чем человеческая жизнь, неожиданно явилось перед ним.
   Сергей ошеломлённо сделал несколько шагов и наконец застыл в центре площади. И вдруг он со страхом, а после с ликованием услышал, как бьётся сердце великой страны. Он мог поклясться — эти глухие, размеренно-тяжёлые удары, кажется, доносились из тьмы веков; они были могуче-основательными, глубинными, но — он повёл плечами, так жутко ему стало — иногда будто замирали, пропадали, и всё равно услышанные тоны казалось величественными, прекрасными. Глаза его мгновенно стали влажными.
   Он был, конечно, взвинчен, взволнован, восприятие его было слишком нервным, острым; Боже мой, вихрем пронеслось в его голове, неужели, ощутив то, что сейчас почувствовал он, можно чего-то бояться?! В смысле — бояться умереть, пострадать за это великое сердце, чтобы оно билось дальше и дальше, всегда?!
   Ему казалось, что он мчится на лыжах с огромной горы, и душа его трепещет — он должен сейчас разбиться, погибнуть, но он всё летел и летел; так вот, успевал он думать, неужели, почувствовав свою призванность владеть и властвовать, можно ещё чего-то хотеть?! Смешными в этот миг — вроде детских игрушек — казались ему мирские сокровища — дворцы, яхты, счета в банках, экзотические острова. Все они будто лежали у его ног, а он предпочёл им вечность… Он вдруг почувствовал себя Иваном Грозным, Македонским, Цезарем и ему казалось, что это он правил настоящим, прошлым и будущим разноплемённой империи.
   Перед тем, как пройти в зал приёма, нужно было зарегистрироваться у симпатичных молодых людей (они называли номер столика, Сергею достался 21-й), и этот церемониал собрал даже небольшую очередь — человек в 10-15. От резкого запаха стойких духов, от чужих обострённых энергий, которыми, казалось, была переполнена атмосфера просторного и роскошного помещения, у него закружилась голова. Сергей старался, чтобы взгляд его не был пристальным, он чувствовал в себе особую собранность, ясность и чёткость в движениях, которая когда-то появлялась у него перед горнолыжными соревнованиями (теперь он забросил спорт — жаль, конечно). Он пытался смотреть мягко, вести себя раскованно, естественно, но был напряжён, и видел то, на что в обычные дни совсем не обращал внимания.
   Были здесь дамы после сорока, одетые по-женски, но с такими закаменевшими лицами, что он понял — множество государственных или деловых обязанностей давно поглотили их пол, и они даже не подозревают о радостях физической любви; были богачи, миллионеры (или даже миллиардеры), они вели себя как завсегдатаи, их "статус" выдавали не бриллиантовые запонки, а многолетняя привычка к дорогой одежде и "светскость", с которой они вели беседы с себе подобными; были растерянные новички со свежими, как правило, плохими прическами и неуклюжими нарядами; были чиновники — "кувшинные рыльца" — от сидячей работы у них сильно обвисала та часть тела, откуда растут ноги, странно, что таких физических явлений не наблюдается, допустим, у водителей автобусов, подумал Сергей.
   Были здесь и иностранцы — с авангардизмом в одежде и чувством глубокой растерянности и непонимания на лицах, они фотографировали интерьеры на мобильные телефоны, и никто не останавливал, не мешал им.
   Сергей мучительно узнавал лица, что когда-то видел по телевизору (образы — экранный и реальный — сильно разнились), на приём пригласили и трёх его коллег — учёных-физиков, но это были "мэтры", светила, к которым он никогда бы не решился подойти. Они смотрели на происходящее без всякого ликования, скорее устало, будто пришли не в Кремль, а на очередное заседание кафедры, и это удивляло, ранило Сергея.
   Наконец всех пригласили в Георгиевский зал. Высоко, на балконе, оркестр играл классическую музыку, сияла позолота, официанты в белых перчатках скромно стояли у стены. Стол Сергея был почти рядом с "президиумом", но вместо Первого лица приём открыл малоизвестный человек из администрации, с некрасивым телом, которое не скрывал дорогой костюм, с ассиметричным, неприятным лицом. Он говорил в микрофон простые, обыденные слова, явно стараясь понравиться собравшимся, и его речь усиливала акустика сводчатого потолка (новички всё озирались вокруг, созерцая кремлёвское великолепие). Сергей внимательно вслушивался в "послание": может быть, вещал человечек, облечённый властью, жить следует для того, чтобы однажды оказаться в этом зале… Слова перевирали, переворачивали вверх тормашками то чувство, которое Сергей испытал на Соборной площади и ему стало остро-больно. "Не так, не так!" — упрямо шевелил он губами.
   Бело-золотой зал, белые скатерти, белая посуда, белые стулья. И — сияние хрусталя в огромных люстрах, в резных бокалах. За столом — они постепенно все познакомились — оказались несколько сотрудников МИДа (это были обычные протокольные люди с брюшками, может быть, в юности за рубеж их звала не романтика дальних странствий, а возможность купить вне очереди шкаф или машину, — думал Сергей), были и "простые смертные" — молодой наивный парень, лауреат конкурса "Учитель года"; пожилой сельский врач, тоже с заслугами; скромная, с узкими плечами, девушка-виолончелистка, стипендиатка фонда "Надежды России". Были и две немки — кажется, бизнесменши. Одна из них постоянно улыбалась, похоже, она не прочь была завести знакомство с загадочными русскими, другая — задорная, лохматая, напоминала ласкового мопсика. Они не знали языка, но мидовцы перевели — дамы предложили, когда наступила их очередь произносить тост, выпить "за этот великолепный зал". Официанты подливали вино в бокалы (крепких напитков не подавали); "прекрасное Бордо!" — несколько раз повторил, качая головой, один из дипломатов. Учитель года, родом, кажется, из Вязников, листал меню (на двух языках, несколько страниц кремовой бумаги наподобие грамотки было скреплено витой золотой верёвочкой) и тихонько ахал: "Камчатские крабы с муссом из авокадо… Филе бранзины с овощным ризотто в соусе "шампань"…" Сергею, несмотря на "прекрасное Бордо", стало грустно. Он почти ничего не пил, не ел.
   Потом был концерт. На небольших подмостках пела крупная женщина, сильно декольтированная, у неё были густые и пышные чёрные волосы, на ослепительно-белых её ключицах — таких нежных и сильных — замечательно блистали тёмно-коричневые камни колье, и платье тоже было насыщенного, тёмно-коричневого цвета. У неё был партнёр, учтивый пожилой баритон с круглым и мягким голосом, и когда он пел, то чувствовалось, что он знает все возможности своего "инструмента", голос его слушался, и казалось, что солист управляет знакомой, хорошо объезженной лошадью, и давно уже не ждёт от неё никаких неожиданностей.
   Холёный конферансье, скрывающий за безупречными манерами лёгкое пренебрежение к собравшимся, объявил очередной номер. Женщина в декольте осталась одна. И с первых звуков знакомого, многократно слышанного романса время будто замедлилось, стало глубже, и с каждым новым словом поток иного мира, иной жизни всё сильней захватывал Сергея. Он вдруг забыл, где он, что он… Он слышал только историю любви, которую рассказывала ему певица, и чуть не заплакал от переживаемого потрясения — в её голосе была большая и трагическая власть, и странно было чувствовать эту волю и силу от обычной, в общем-то, женщины. В сознании его мелькнула Соборная площадь; как же так, мысленно удивился он — за певицей не было ни тысячелетней Руси, ни космических войск, ни глухих закоулков сумрачной страны с полуразрушенными избами. Был только её дар, её голос, простой смертной женщины, но в эти минуты он готов был стать перед ней на колени. Он не мог оторвать от неё глаз — на певицу хотелось смотреть и смотреть, слушать и слушать, пить это божественный голос, в котором тонуло его сердце. Он подумал: неужели где-то есть мор, голод, болезнь; несчастье, смерть, безденежье; только красота, чистота, только эта райская музыка напоминала о том, что есть на свете страдание, но и страдание было неземным, возвышенным — женщина пела об угасающей неразделённой любви. Она пела… Неужели это что-то изменило в мире, что-то качнуло, сдвинуло в душах людей?!..
   Под впечатлением музыки он быстро и нервно шагал по Троицкому мосту; власть трагического и покоряющего искусства захватила его совершенно, целиком.
   Он вошёл в подземный переход, ведущий к метро, пахнуло спёртым, несвежим воздухом, и он внутренне сжался, закаменел, предчувствуя встречу с обыденной и горькой жизнью: нищими старухами, что, трясясь от болезней и старости, будут просить сейчас деньги на жизнь, калеками, которые, шокируя жуткими увечьями, собирают средства на протезы, бомжами, выглядывающими из-за тёмных киосков как существа иного, потустороннего мира.
   Но в переходе было пустынно, малолюдно, и только лысый музыкант играл на скрипке "Полонез Огинского"; играл привычно, "заезжено", одной техникой, думая, наверное, о чём-то другом, а не о "прощании с родиной". Сергей поспешил мимо, чтобы не растерять своего настроения, как вдруг заметил мальчика, может быть, лет 15-ти, который чуть в стороне потрясённо слушал скрипача.
   Это был обыкновенный, русый подросток, с простым, румяным лицом. Глаза его блестели, рот полуоткрылся в удивлении. Вся гамма чувств — от высокой печали до возвышенной радости — тенью пробегала по его лицу, в руках мальчишка судорожно мял чёрную вязаную шапчонку, которую стащил с головы. "Как в храме", — подумал Сергей.
   И вдруг он понял, угадал, что мальчик впервые в жизни слышит эту музыку, и ему стало нестерпимо жаль эту обворованную душу; а потом он остро позавидовал его радости, его потрясению и благодарно взглянул на скрипача.
   После чопорно-богатого, сияющего позолотой зала приёмов, метро и люди в нём казались Сергею припорошенными угольной пылью. Все они были одеты будто в робы — в чёрные, большей частью, одежды, лица их виделись определёнными и грубыми, наполненными внутренним отчаянием. В глаза бросилась застарелая вагонная грязь, а реклама вдруг поразила запредельным убожеством и крикливостью. Он с удивлением, по-новому, взглянул на картинки, где улыбающиеся девицы предлагали майонез, толстяки в очках — кредиты, семейка с оскаленными зубами — бульонные кубики. Ему стало страшно — все эти рекламные образы хотели разорвать его, засосать внутрь своих торговых сетей, использовать и выбросить. Сергей зябко повёл плечами. Он с сожалением оглянулся вокруг, нет, никто из пассажиров не замечал опасности! Народ устало дремал, или читал лживые газеты, или некрасивые, дешёвые книги. Вагон чуть покачивался, гремел, стучал… И вдруг он увидел, узнал, сначала радостно, потом разочарованно, а после уже восхищённо — женщину, которая только что пела в Кремле.
   Она ничем не выделялась среди обитателей метро — джинсы, короткая чёрная куртка с капюшоном. Он смотрел и не мог оторвать взгляда: она была не роковая красавица, а почти дурнушка, с круглым, простым лицом; но он-то знал её власть и силу, знал её право покорять — с первых звуков, тактов; и теперь он был сражён её будним преображением, но оттого она стала ему ещё дороже, родней. Она принадлежала этим людям, "припорошенным пылью", этому грязному вагону, залепленному уродливой рекламой, и было в этом что-то трогатель- но-возвышенное, настоящее. Рядом с ней стоял пожилой баритон, её партнёр, они говорили, и по выражению их лиц Сергей понял, догадался — они не только хорошо понимали друг друга, они — любили. Они вышли на следующей остановке, что-то негромко обсуждая, и двинулись рядом, близко, и в этом было много тайного и радостного.
   …Да, была ещё одна власть — власть любви (наутро он думал об этом), и вдруг он понял, что она, любовь обыденная, мирская, для него ничего не значит по сравнению с той глубинной властью, которую он ощутил вчера. В России возможно только самодержавие, он почувствовал это явно, сильно, и знал, что если бы ему принадлежала такая власть, он не отдал бы её никогда, никому.
   Сергей вышел на улицу. День был пронзительно-солнечный, и после холодной ночи ярко голубело небо, по чёрным тротуарам тут и там лежали огромные кленовые листья, оранжевые, жаркие. Природа словно на время отодвинула громаду города, и главным сегодня было это слепящее солнце, эти огромные, будто надутые изнутри кучевые облака, удивительно белые, эти стойкие стройные клёны, трепещущие в предчувствии неизбежной зимы.
   Потом он быстро шёл, потом почти бежал — легко, не чуя под собой ног — на свидание, потом он любил и целовал женщину, которую давно, страстно и мучительно желал; и после, когда они шли рядом, сидели в кафе, когда говорили и не могли наговориться, и когда он с радостью и приязнью снова и снова смотрел в её глаза, и слушал её признания, он вдруг подумал, что все царства мира, все венцы кесарей он бы сейчас отдал за то, чтобы никогда, ни на минуту не разлучаться с ней. Он, волнуясь, высказал это ей вслух, а она улыбалась, качала головой, гладила его по руке, и говорила, что не верит…
 

Николай ИВАНОВ ТУЗЫ БУБНОВЫЕ

 
   РАССКАЗ
 
   …Сталин, прикрываясь от окружающих приподнятым плечом, подслеповато пересчитывал деньги. Отделив несколько купюр, оглядел Манежную площадь.
   На глаза попался Карл Маркс, топтавшийся около знака "Нулевой километр российских дорог", и вождь народов поманил его пальчиком. Тот с готовностью подбежал, выслушал указания и, получив деньги, заспешил в Макдоналдс. Ленин, подпиравший от безделья музей своего имени, одобрительно пощипал бородку — это правильно, что за обедом бежит самый молодой. Предчувствуя скорый пир, покинул свой пост у входа в Александровский сад Николай II. Прижимая шашку к генеральским лампасам, заспешил в тень, падающую от памятника Жукову.
   Её, тени от маршала Победы, потом хватило, чтобы накрыть всю компанию двойников, суетливо деливших гамбургеры и прикрывающихся от фотографов растопыренной пятернёй. А может, выставляли её как таксу: снимок вместе со всеми стоит пятьсот рублей. Пятьсот рубликов постоять рядом с историей, её тузами. Кто первый?
   — Кто готов? — командир оглядел пограничников.
   Когда строй в одну шеренгу — первые все.
   Но на этот случай в шеренге есть ещё и правый фланг.
   Там оказались Пашка и Сашка, и командир указал им на машины с бубновыми тузами на лобовых стёклах. Тузы в зоне боевых действий — всего лишь дополнительный пароль и пропуск. Символ меняется в штабе непредсказуемо и может быть кругом, треугольником, квадратом, любой абракадаброй, придуманной писарем.
   Но сегодня Пашка и Сашка — тузы. И потому им вывозить отпускников с горного плато на нижнюю вертолётную площадку. Она есть и вверху, но на календаре тринадцатое число, да ещё пятница, а суевернее летчиков народа нет. Хотя они и списали невылет на ветер, который якобы может свалить "вертушки" в ущелье.
   У пехоты тринадцатых чисел нет. Вывесили бронежилеты на дверцы кабины — погибнуть от случайной пули в бок на войне считается почему-то глупее, чем от выстрела в упор.
   Распределили счастливчиков с отпускными билетами по пять человек в каждый кузов, снялись с ручников, покатили с плато вниз, до самодельных щитов с надписью "Стой! Заряди оружие".
   Отпускникам тянут карманы проездные и боевые, оружие только у Пашки и Сашки. Передёрнули затворами, загоняя патрон в патронник. Теперь для стрельбы хватит одной секунды — лишь нажать пальцем на спусковой крючок. От случайного выстрела тоже есть защита — поднятый вверх флажок предохранителя. Тонкая такая пластинка, способная блокировать любое движение внутри оружия. Приучил командир, переслуживший все звания мужиковатый капитан, что они здесь не воюют, а охраняют и защищают.
   Лишь после этого "бубновые" начинают сматывать с колёс горный серпантин. Крутой, извилистый, для ишаков в своё время пробитый, затем пленными русскими солдатами чуть расширенный для проезда машин — раньше на плато располагалась у боевиков школа смертников, а те забирались высоко, прятались надёжно. Сюда даже орлы не долетают, слабаками оказались они в сравнении сначала с боевиками, а потом и с пограничниками, этих смертников разыскавшими и с вершины вышвырнувшими. А орлы по-прежнему невесомо парят крестами далеко внизу.
   Настоящий крест, сваренный из металла, лежит на плато рядом со строящейся часовней и латунным куполом, больше похожим на шелом русского богатыря. Призванная укреплять дух и веру православного воинства на Кавказе, часовня, без маковки и креста, пока словно сама нуждалась в защите и потому жалась к складу боеприпасов, под охрану часовых. Но самым занятным оказалось то, что половина отпускников заработала себе дополнительный отдых за усердие при восстановлении разрушенной в бою мечети. Конечно, это оказалось легче, чем строить, но почему командир, сам тамбовский волк, столь рьяно чтил местные законы, солдатам неведомо: в аулах затвором не клацни, по улице выше второй скорости не включи, яблоко с ветки, даже если оно само падает в рот, не сорви. Словно не война здесь, а курорт в его родном тамбовском селе.
   "Бубновые" машины жались к скалам, подальше от могильных головокружительных провалов, пусть и наполненных парящими орлами. Прослужи хоть год, хоть два, но так и не поймёшь, что легче — подниматься на плато или спускаться вниз. А тут ещё в самом деле пятница, тринадцатое…
   Но зря вспомнилось Пашке под руку это число, ох, зряяяяяяяя!!! Застонал об этом, когда нога провалилась вместе с педалью тормоза до самого полика и машину плавно, но неотвратимо, всем её многотонным весом и весом пяти пока ещё счастливых отпускников потащило вперёд. И через мгновение уже не стонал — орал от безнадёги, потому что больше ничего не мог предпринять, от страха и отчаяния, потным лицом через открытое окно чувствуя усиливающийся шелест ветерка. Глупцы, вешали какие-то бронежилеты на дверцу…
   Почувствовав неладное в нежданном разбеге машины, заорали и счастливчики в кузове. Единственное, что они успевали — это выпрыгивать на ходу, падать в новенькой форме на острую пыльную крошку, сбивая в кровь колени и локти.
   Но Сашка, — что за чудо оказался Сашка, стоявший на правом фланге ещё правее Пашки и потому выехавший на серпантин первым. Он тоже жался своим КамАЗом к скалам, тоже упирался в дорогу всеми "копытами" — обвязанными цепями колёсами, спуская свою душу с небес в "зелёнку" на первой скорости. Но при этом он ещё смотрел и в зеркало заднего вида. В нём, дрожавшем от напряжения и потуги вместе с машиной, и увидел, как упирались в КамАЗ, скользя и падая, Сашкины отпускники.
   Ещё можно было увернуться от тарана, спасти хотя бы себя и своих отпускников, но ударил Сашка по своим нормальным, прокаченным тормозам. Зеркало вздрогнуло, наполняясь клубком из пыли старенького КамАЗа и падающих лилипутиков, силящихся остановить его на уклоне с таким разворотом, что для него даже дорожных знаков не придумали.
   И когда длинное, нестандартное для солдатского грузовика, купленное по случаю зеркало от БМВ готово было лопнуть от переизбытка информации, Сашка дал машине возможность прыгнуть вперёд. Удар достал, но мягкий, вдогонку, и уже больше не отпуская его, Сашка стал притормаживать, сдерживая разогнавшийся грузовик друга своей многотонной громадиной и весом пяти ошалевших, сжавшихся внутри кузова отпускников.
   Но слишком крут оказался склон, слишком большую скорость развил Пашка на своём тарантасе, чтобы удержаться в одной сцепке и не пасть мимо орлов на дно ущелья. И тогда, спасаясь от падения, Сашка направил вытянутую, дымящую от перегрева морду своего КамАЗа на очередной выступ. От удара выбило приклеенное дешёвым ПВА зеркало от БМВ, сзади послышался скрежет Пашкиной бурбухайки, но тем не менее всё застыло.
   И только после этого погранцы, уверовав в спасение, обессилено попадали на камни, вытирая пот с лиц, поднимая глаза в чистое, свободное даже от орлов небо. Но не от боевиков.
   Они смотрели на пограничников с гребня скалы, и мгновенно все вспомнили, что оружие — только у Пашки и Сашки. Тем для стрельбы хватило бы секунды, но флажки, тонкие пластинки предохранителя, поставлены вверх! А это ещё одна секунда. Страшно много, когда тебя самого держат на мушке, не давая пошевелиться.
   Эх, командир.
   Тринадцатое, пятница!
   Разбив тишину и сердца пленников грохотом, упал скатившийся с гребня камешек. Не желая быть свидетелем расстрела, медленно, не привлекая к себе внимания, присело за вершину соседней горы солнце. В небе остались только перекрестившиеся взгляды боевиков и пограничников. И расстояния меж ними было как от православной часовенки до мусульманской мечети, которую они подняли из руин.
   Но сумел, сумел по миллиметру, сдирая о камни кожу с рук, дотянуться Сашка до подсумка с гранатами. Всё! Теперь он спасен. Только однажды он видел пленных. Точнее, их изувеченные, с проткнутыми шомполом ушами, отрезанными носами, тела. А он не дастся. Успеть подорвать себя — невероятное счастье, редкая удача для солдата. Спасение от плена…
   Со скалы прогремел камнепад — скатилась тонкая струйка песка в ореоле бархатной пыли. Этого мгновения хватило Сашке, чтобы дернуть руку из-под себя. Вроде как занемела, вроде отлежал её, а на самом деле вырвал чеку в "лимонке" — тонкие такие усики-проволочку, просунутые через отверстие в запале. И получила свободу пружина с бойком. И на пути у них только одна преграда — нежнейший, не признающий малейшего к себе прикосновения, нарциссом красующийся от своей значимости капсюль. За которым — пороховой заряд. И мощи в этой идеально красивой солдатской игрушке, специально ребристой для увеличения числа осколков вполне хватит, чтобы оставить тысячи автографов на скале, спасшей солдат от падения вниз. Спугнуть орла, не ведающего страха. И мягко, себе в охотку, потому как для этого и предназначалась, искромсать людишек, в эти игрушки играющих.
   Жалко себя Сашке. И дом родной вспомнился с новой верандой, и вместе с этим воспоминанием вдруг испугался, осознавая, как плохо они с батей поставили в ней дверь — не по центру, а сбоку. Старались, чтобы не заметал снег и чужие кошки прямо с улицы не забегали в сени. Но теперь, когда будут выносить его гроб из хаты, намаются крутиться. Надо было делать выход прямо…
   Тишина после камнепада стояла оглушительная, до звона несуществующих здесь кузнечиков. И боялся Сашка уже другого — что пальцы и впрямь онемеют и разожмутся прежде, чем подойдут боевики. Погибать одному, без врагов, на войне тоже почему-то считается глупо…
   — Ушли, — прошептал шершаво в уши Пашка.
   Он наверняка ошибался, наверняка снайпер продолжал держать их на мушке и ждал, кто первый поднимет голову. Если стрелок неопытный, снайперка при отдаче рассечёт ему бровь…
   Но пошевелился — и остался жив! — Пашка. И долго потом жил — сначала десять секунд, потом все двадцать. А потом ещё столь долго, что отказали Сашкины пальцы, державшие гранату. Знать не знал, ведать не ведал, что в переводе с латинского она означает "зернистая". Учил про неё другое — что "зёрнышек" этих хватит усеять двести метров по всей округе. А вокруг теперь оставались только свои…
   …Они потом долго гадали, почему боевики ушли без выстрелов. Кто превозносил Сашкину гранату, которую потом едва выцарапали из схваченных судорогой пальцев и уронили вниз, заставив-таки орла сложить в страхе крылья-крест и камнем пасть на дно ущелья. Кто переиначил тринадцатое число в обратную сторону. Про капитана, тамбовского мужика, не вспомнили — ни как он запрещал клацать затворами в аулах, как не давал мотаться по дорогам на скорости, давя в пыли беспечную домашнюю живность, как не разрешал рвать алычу и яблоки, едва не падающие в рот. И про лозунг его — не воевать, а охранять и защищать, тоже не подумали. Что-то о мечети, поднятой из руин, заикнулись, но мимоходом. Не смогли солдатским умом сопоставить, что на войне политика вершится даже такими штрихами, что тузы бубновые на стёклах — уже не просто символ, дополнительный пропуск в зоне боевых действий, это уже и знак, переданный старейшинами боевикам — это хорошие солдаты, этих не трогать…
   Да и некогда было особо об этом думать — подкрался на тягаче из-за поворота капитан. Поругал непонятно за что Пашку и Сашку, а спустив пар, обнял их и сам полез под днище машины менять лопнувший тормозной шланг. И, устыдившись своего страха, нашло средь горных круч расселину солнце, ещё раз осветило колонну. А оттого, что было уже низко, удлинило тени и казались теперь пограничники на крутом серпантине великанами, достающими головами до вернувшегося в пропасть, но так и не поднявшегося до солдат, орла.
   Не имел собственной тени лишь писарь, переклеивая на стёклах машин листы: с 18.00 в зоне ответственности пограничного управления менялся пропуск и "бубновые тузы" переименовывались в треугольники. Да ещё шла в это же время шифровка в Москву — "Боестолкновений в зоне ответственности не зафиксировано, потерь среди личного состава нет".
   А в самой Москве, рядом с Красной площадью, самостийные "тузы" выискивали глазами тех, кто готов был заплатить, лишь бы постоять рядом с историей, с теми, кто якобы вершил её для страны. И в ожидании своего куша подкармливали вороньё, слетевшееся на крошки от гамбургеров…
 

Чарльз ВИЛЬЯМС ВИДЕНИЕ ИМПЕРИИ