Газета День Литературы
День Литературы 143 (7 2008)
(Газета День Литературы — 143)
день литературы
Владимир БОНДАРЕНКО — Виктор ШИРОКОВ ВЕРНОСТЬ ТАЛАНТУ
Владимир Бондаренко. Мы говорим сегодня о верности не только призванию и таланту, но, прежде всего — своему выбору. Бог наделил людей недаром свободой воли, но ведь это ещё и великое испытание. Кстати, твоя последняя книга "Ранние стихи" (М., 2007), в которой собраны стихотворения 1963-1973 годов, несколько удивила; а что нет свежих стихов?
Виктор Широков. Верность выбору, увы, определяется чаще всего только в конце пути, творческого или жизненного. Надеюсь, у меня ещё есть какое-то время, и я собираюсь издать книгу стихотворений уже нового века. Произведений, как говорится, с избытком, но, знаешь, миновал юбилей (пользуясь случаем, хочу поблагодарить за участие в нём, за твоё выступление; твои размышления о книге стихотворений "Иглы мглы" ещё раз убедили меня в правильности пути), книга к серьёзной дате, как водится, запоздала и только сейчас подводит итоги так называемого "пермского" периода. Я ведь 28 лет прожил на Западном Урале, в Перми, там были опубликованы мои первые стихотворения, первые переводы, первые опыты в критике, впрочем, там же вышли моя четвёртая книга стихотворений и, кажется, двенадцатая. Так что от Перми меня отдерёшь только с кровью, я свой родной город, а он ещё и Молотовым назывался, никогда не забывал и всегда ревностно следил за развитием литературного процесса на "малой" родине.
В.Б. Но вот верность своему выбору тебя как-то не сосредоточила на одном жанре, то ты активно переводишь республиканских поэтов бывшего СССР, то в книгах и антологиях обнаруживаются переводы англичан и американцев Оскара Уайльда, Джона Китса, Роберта Бернса, Редьярда Киплинга, Альфреда Хаусмана, Йейтса, Эзры Паунда, Харта Крейна, всех не упомнишь, полунашего Владимира Набокова, наконец, юнцов и мэтров славянской поэзии; пишешь критику и эссе, наконец, пришёл к большой прозе и издал немало рассказов, повестей и романов. Не лучше ли было бы сосредоточенно в тишине оттачивать свои поэтические "иглы"?
В.Ш. Да ведь ещё классик обмолвился: "о чем писать, на то не наша воля", а ещё "я обречён на каторге чувств вертеть жернова поэм". Вообще-то, признаюсь, ещё в юности я хотел и, увы, только мечтал писать прозу. Ну не давалась она мне, и пока что-то не произошло со мной и с отечеством в начале девяностых, было не до прозы. Зато сейчас могу оглядеться: 14 повестей и 4 романа, почти всё издано. Любопытно, что если в поэзии сам себе я представляюсь эдаким лириком-романтиком, то в прозе голос оказался с сильным пародийно-сатирическим акцентом. Что же касается критики, то это обычные "дежурные" отклики, вовсе не претендующие на обобщения, чем, собственно, и занимается настоящая критика. А переводы — просто часть поэтического дыхания, весьма немаловажная и много дающая мне, как поэту, по части обмена "высокими" энергиями.
В.Б. Итак, тебе уже за шестьдесят, ты всем доволен, всего добился и можешь, как говорится, почивать на лаврах?
В.Ш. Да что ты, Володя, перестань издеваться, чем вообще-то гордиться? На "прозёванного гения", увы, не тяну, а то, что за долгие годы кое-то напечатано, так что с того. Извини, я лучше процитирую своё же: "Жил-был я. Меня учили. Драли вкось и поперёк. Тьма потраченных усилий. Очень маленький итог. Что я думаю о Боге? Что я знаю о себе? Впереди конец дороги. Точка ясная в судьбе. Всё, что нажил, всё, что нежил, что любил и что ласкал, всё уйдет… А я — как не жил. Словно жить не начинал". Последние полтора-два десятилетия мною и руководит желание как можно больше сберечь из прочувствованного и пережитого и оставить после себя на память хотя бы двум моим внукам.
В.Б. А помнится ещё, как мечталось, как жилось в Перми, как хотелось в Москву, ведь все мы, провинциалы, совершенно по-чеховски стремимся в столицу? Кажется, тогда ты и литературным профессионалом не был, а занимался, как родители, медициной? Положа руку на сердце, не жалеешь, что не остался врачом?
В.Ш. Умеешь ты, критик, задеть за живое и так спросить, что надо несколько романов написать в ответ на очередной пассаж. Помню, прекрасно помню, как пришёл шестнадцатилетним на первый курс пермского медицинского, как занимался спортом и на длинных дистанциях свободная от бега или ходьбы голова стала вдруг выдавать стихи. А на третьем курсе хотелось бросить учёбу и пойти в литературный, но уже поздно было, надо было заканчивать. Как раз через неделю собираются мои однокурсники в Перми, прошло ведь 40 лет после окончания, страшно подумать, все пенсионеры. И медицину я люблю, была бы возможность в молодые годы издаваться как сейчас за свой счёт, вполне был бы удовлетворён, подкопил бы деньжат и выдавал на-гора книжки сто-двести экземпляров. Но жизнь не имеет вариантов. Получилось так, как получилось. В Москву меня взяли по лимиту, честно-благородно отработал врачом положенные три года, пожил в коммуналке, слава Богу и родителям, переехал в кооператив и сменил скальпель на шариковую ручку и пишмашинку, став сначала старшим редактором отдела в "ЛГ", потом хлебнув "вольных хлебов" завредакцией в издательстве "Книга", как бы аналоге знаменитой в свое время "Academia" и так далее, остановки по расписанию и маршруту.
В.Б. Но как-то же ты учился сочинительствовать, были же у тебя идеалы или просто мечтал укорениться на довольно таки скудных пажитях отечественной словесности?
В.Ш. Было всё, как у всех. Когда начинал в Перми, где каждый год всем миром обсуждалась очередная моя рукопись, и я резонёрствовал, мол, пишу на среднем советском уровне, и надо меня просто издавать, а меня ежегодно укоряли, что не приблизился пока к уровню Лермонтова и Блока. Перепечатывал по сто раз очередные стихи и рассылал их по журналам, получая чаще стереотипные отказы, но иногда, когда попадался талантливый консультант, чаще сам только-только начавший публиковаться, ответ был благожелательным и по существу. Раз выдалась возможность, помяну добрым и благодарственным словом В.Леоновича и К.Левина. С последним у меня была даже чуть ли не двухлетняя переписка. Главной же поддержкой было неукротимое самообразование, в областной и городской библиотеках прочитал-переворочал целые монбланы и эвересты. Давно столько не читаю. Переписывал от руки и перепечатывал на машинке полностью книги "Русская поэзия" Ежова и Шамурина или "Письма о русской поэзии" Н.Гумилева, раннюю и среднюю прозу Пастернака, американский трехтомник О.Мандельштама. Позже уже появилась возможность приобрести подлинные издания и поставить на домашнюю полку. "Благословляю первый шаг и тот надрывный дых, когда нашла моя душа учителей своих". Затем были добрые письма от Е.Винокурова, А.Межирова, П.Антокольского, кому самый нижайший поклон, Т.Глушковой. Визиты к Тарковскому, Самойлову, В.Соколову и Л.Мартынову, хотя никогда не втирушествовал. Вот и сейчас живу довольно одиноко, только посещаю редакции, которые что-то публикуют или заказывают. Главная жизненная задача — издать всю написанную прозу.
В.Б. А ощущаешь ли ты как-то своё поэтическое поколение, вот "шестидесятники" вроде так и ввалились мощной ватагой, а наше поколение как-то подкачало, хоть и стоим давно "на роковой очереди", а до сих пор как-то недопроявлены тенденции и характерные особенности припозднившейся генерации?
В.Ш. Конечно, поколение есть, может быть, не столь яркое и мощное, как предшественники, а чего собственно ожидать — общего сплачивающего испытания не случилось, ярких миражей политики не сотворили, а уж предтечи наши потоптались на душах и судьбах преотменно. Да и критики-одногодки (это и в твой огород камень, Володя) занимались в основном обслуживанием предшественников. Так называемые "обоймы" что в советское время, что сейчас — чаще от лукавого. Читать ведь многим некогда и незачем, надо успевать только свои построения проталкивать, но уж если кто всерьёз прочтёт, то найдёт и поколение, и отдельных покрупневших представителей.
Впрочем, в России много писателей и не надо, на одно столетие вполне хватит пяти-десяти, а у нас каждый год не по одному гению каждая литературная тусовка объявляет, только что-то пройдёт пара-тройка лет и как-то рассасывается явление. Господи, какие только светочи ума блистали в 60-е, 70-е, 80-е, 90-е… Вот уже XXI век свою "десятку" заканчивает, поглядываю я журналы-"толстяки", а там "однаробразно" и "дорогойченко".
Назову недавно ушедшего Толю Кобенкова, в приличного литератора выписался, иногда почитываю своего однокурсника-читинца М.Вишнякова, из моего же семинара вышли М.Синельников (пусть он и недоучился), Т.Реброва, Н.Орлова. А уж самый знаменитый однокурсник, пожалуй, Г.Остер, о чём в институтское время никто и не предполагал.
В.Б. Не пора ли писать мемуары?
В.Ш. Пора-то пора, но пока нас ещё много и у каждого своя версия. Тут погодить надо, мемуары ведь тоже художественные штуковины, для них и вдохновение нужно, и издательский заказ, и определённый навык.
В.Б. А вот такой каверзный вопрос: ты, Виктор, смолоду был почти диссидентом, долгие года под известным всем нам "колпаком", в силу книголюбия и переводческой страсти чуть ли не "западником", как тебя угораздило угодить в так называемые "патриоты", причем не сегодня, когда это уже вроде "прилично", а на заре девяностых, когда, я знаю, твои друзья-либералы это весьма не приветствовали?
В.Ш. Знаешь, Володя, Фолкнер обмолвился как-то, что писатель должен быть скребущей песчинкой в государственном аппарате, то есть должен быть помехой всему рутинному и дурному. Поэтому-то я не совершил ни служебной карьеры, ни другой. Моя жена нередко упрекала меня, что не могу жить по Карнеги, на что ответствовал, мол, это был бы уже не я, а кто-то совершенно другой. Родину я всегда любил и люблю, как это не банально. А правда — она всегда здесь, на Родине. Где родился, там и пригодился. Был бы у меня другой анкетный "пункт", был бы и другой пунктик, стал бы "гражданином мира". А так, действительно, не раз твердил С.Чупринин, которому и я чем-то помог в 80-е, — брось печататься у Бондаренко. Вот не бросил, хотя "Знамя", которое когда-то приязнью Н.Ивановой меня чуть ли не десятилетие подряд печатало как поэта и даже зазвало на завотдельство поэзии, давно не печатает ни строки, а критику для них, пописав, сам отложил, хотя по этой части к ним никаких претензий. Всегда печатали, что предлагал и без правки.
В.Б. Благостная у нас сегодня беседа, не находишь. Может на что-то и пожалуешься?
В.Ш. Да ведь в каждой избушке свои погремушки. Основные мои недоброжелатели уже весьма далеко и не в силах сотворить пакость, изменилось и само время, и отношение к литературе. Ушли из литературы жаждавшие "срубить по лёгкому", многие мои знакомцы вопрошают, мол, зачем пишешь, ведь за это уже не платят, а я ответствую, что всегда писал только для самовыражения. Вот и Пушкин говаривал: "Пишу для себя, печатаю для денег", у нас сейчас пока вторая половина фразы не в ходу, но может ещё всё повернётся в лучшую сторону. Вот уже и Путин не так так давно заявил о госзаказе, потом о наполнении библиотек. Будем надеяться на лучшее. Пока же очень надеюсь, Володя, что ты сохранишь свой "День литературы" и мы ещё не раз обнародуем там что-то эпохальное, я имею в виду, в первую очередь, переводы.
И позволь мне добавить для увеселения читающей публики относительно недавнее свое "Интервью ауто-да-фе".
ИНТЕРВЬЮ АУТО-ДА-ФЕ
Расскажите о себе?
Почти всё рассказал в своих (частично ненапечатанных) книгах. А о чём умолчал, не признаюсь и под пытками.
Оцените ваше место внутри конкретного литературного процесса?
Понятие литературного процесса в нашей стране весьма условно. Существуют крайне немногочисленные и весьма ограниченные тусовки. Очевидно, к какой-то из них я и принадлежу. Впрочем, скорее всего не принадлежу ни к одной. Я — сам по себе. Литературный одиночка. Волк, не принадлежащий ни к одной из стай. Для меня настоящие коллеги и заединщики — писатели различных эпох, давно скончавшиеся физически и суперживые духовно. Я постоянно поддерживаю с ними, самыми разлюбимыми, молчаливый диалог, может быть, триалог, полилог, внешне выглядящий, скорее всего, монологом. Отсюда частые эскапады и в стихах и в прозе от первого лица.
Что ещё. Может быть, я — последний футурист. Первоклассный поэт-романтик, провиденциальный прозаик-постмодернист, вполне классический переводчик, второразрядный критик и неплохой эссеист.
Вклад в развитие жанра?
В поэзии вновь (после Е.Венского, Л.Мартынова и С.Кирсанова) ввёл в обыкновение стихопрозу, т.е. стихотворение, расположенное не "столбиком", а как проза "в строчку", ниточкой огромного клубка. Чаще я применял такое графическое "остранение" не только для щекотания "замыленного" читательского глаза, но и для экономии места: длинное стихотворение, к тому же с определённым сюжетом, всегда тяготеет к прозе. А прозаизация стиха одна из забот любого поэта новой формации, способ выделиться и преодолеть интонационную зависимость предшественников.
В прозе же я, на собственный взгляд, может быть, и неверный — единственный в отечественной литературе доподлинный (а не наносный) постмодернист (без обязательного знака плюс-минус). Всё-таки прочитал немало, память хорошая и трудолюбие присутствует.
Для вас творчество — воспроизведение реальности, жизнь или игра?
И то, и другое. Жизнь-игра.
Человек, играющий или же выигравшийся в какую-нибудь из ролей. То ли пассажира метро, то ли сочинителя историй и монологов.
Мой третий роман "Случайное обнажение, или Торс в жёлтой рубашке" сейчас почти полностью распечатан в периодике отдельными новеллами и журнальным вариантом в четвёртом номере "Невы" за 2004 год. Там каждую новеллу завершают стихопрозаические монологи.
Кого предпочитаете, кошек или собак?
Скорее собак. Но в семье всегда жили и те, и другие.
Кошки умнее. Больше и лучше понимают человеческую речь. Кот-приёмыш Мурзик различал смысл примерно 30-40 слов. Собаки тупее, но преданнее.
И дочь унаследовала эту же родовую форму симбиоза.
Кто вам ближе: писатели-временщики или писатели-пространщики?
Забавный вопрос. Время и пространство — мои излюбленные сферы. Недаром самый первый мой роман (до сих пор, увы, так и неизданный) называется "В другое время в другом месте". Там я увлёкся центонной словописью, встроив в современный плутовской роман о писателе Гордине цепь пародийных новелл на любимейшие книги Ха-Ха века (от Селина до Сартра), бурлескные графически и словотворчески.
Что заставляет вас выбирать тот или иной сюжет?
Интуиция или же сигнал из ноосферы.
Каков ваш предполагаемый читатель?
Чаще женщины от 16 до 36 и далее — до 90, возможно антибрутальные мужчины после 45. Два уровня: банальный, воспринимающий внешнюю остросюжетную канву, и интеллектуальный, вгрызающийся вглубь весьма сложного текста. Ведь мои произведения — густая смесь сиюминутных и вечных вожделений многолетнего усердного читателя.
Будущее ваших книг через 50, 100, 200 лет?
Встану в ряд классиков, равняясь на Лермонтова, Тютчева и Набокова.
Словарь, язык произведений, как он возникает, вырабатывается?
Долгий вопрос и долгий ответ. Нарабатывал всей жизнью и до сих пор нарабатываю. Учусь — у чувств, у народа, у улицы. У любимых писателей-классиков.
Вы одиноки? Семья мешает, помогает?
Женат почти 40 лет. Семья и помогает, и тяготит, но как мои герои Кроликов и Калькевич, увы, был робок и нерешителен по части жизненных перемен.
Плыл по течению и одновременно стоял на якоре, т. е. плавал вокруг да около наречённой и благоверной.
Много ли вариантов? Уничтожаете ли их?
Стихи пишу почти набело. Первый роман написал за 10 дней и 9 раз переписывал. Увы, не страдаю манией величия. Черновики не храню и чуть перебелю — выбрасываю. Будущим исследователям облегчаю и/или затрудняю работу.
Ваш роман — насколько это жизнеописание, исторические исследования?
Не мне судить. Иногда и то и другое. Иногда ни то ни другое.
Кто на вас повлиял, на манеру письма?
Наверное, почти все предшественники и многие современники.
Особенно — Пастернак, Блок, Есенин, Слуцкий (в поэзии); Лермонтов, Набоков (в прозе).
Не хотелось ли переписать по-новому прежние книги?
Ленив. Стихотворения пишу сразу и набело, лишь изредка подчищая; первый роман переписывал (вставную половину) то ли 9, то ли 10 раз (самообещая 12), но там замысел ветвился и усложнялся. А новеллы и повести — от дня до недели, порой увлекаясь "автоматическим письмом".
Эдакий приёмник, транслирующий космические радиопередачи.
Употребляете ли допинг?
Если для вдохновения — никогда. Всегда работал стрезва, и только крайне редко переводил, находясь под парами алкоголя. Не курю, и наркотиков даже не пробовал.
Что такое христианство (религия) для вас?
Завещанное и привитое бабушкой уважение. Поиск слепой веры, даже если абсурдно. Атеистическое воспитание в детстве и юности, медицинское образование мешают полностью обрести такую веру.
Предпочтительнее город или деревня?
А что — у меня был или есть выбор? Почти постоянно (был вынужденный творческий перерыв с конца 1981 по осень 1984) служил, то врачом, то редактором, писал обыкновенно после работы поздними вечерами, изредка прихватывая ночи. То есть — в городе.
Пища — простая, грубая или изысканная?
Любая. Непривередлив.
Любите ли грубую физическую работу?
Очень. Врабатываюсь в любое поручение, и почти сразу же получаю удовольствие. Но первое движение, первая реакция — отрицательные. Нет — главное мое и первое слово. Овен, что хотите.
Писание книг — труд или игра?
Вся жизнь — игра. Никогда не знал мук слова. Впрочем, писал и пишу не ежедневно, допуская многодневные и многомесячные перерывы. Считаю, что пишу только по вдохновению. За исключением критики и переводов (особенно по подстрочникам), токмо ради пропитания и эфемерной известности.
Наличествует ли сострадание героям или же радость?
Чаще пишу собой о себе, естественно, сострадая главному герою, alter ego. А радость — моё естественное чувство. Писали же критики о Широкове-раблезианце, и это чистая правда.
Кто диктует вам книги?
Интуиция или же сигнал из ноосферы. Наличествуют там души классиков и, уверен, забавляются, посылая творческие крошки бедному и убогому. Своему незаконнорожденному наследнику, то бишь мне, напористо-хитроумному.
Валентин РАСПУТИН ГОЛОС ВЕЗДЕСУЩИЙ
Который год Александр Бобров — писатель и тележурналист — ведёт под рубрикой "Мой месяцеслов" в газете "Советская Россия" свой календарь наиболее значительных общественных, культурных и политических событий, и мы уже привыкли к нему, ждём его, располагаемся перед чтением поудобней, предвкушаем удовольствие от острого, порой язвительного и всегда наблюдательного вездесущего голоса. Александр Бобров — поэт, и о чём бы он ни писал, какую бы мерзость текущей российской "демократии" ни выставлял на всеобщее обозрение, какому бы празднику ни радовался — всё у него имеет поэтический канон, во всём слышится поэтический размер.
И вся отечественная поэзия — и не только поэзия — в помощь ему для уяснения предмета новой жизни и новой культуры, обрушившейся на Россию. Тут и Пушкин, и Тютчев, и Блок, и Есенин, и славянофилы, и Достоевский, и историки, и полководцы, и древние. И всегда — к месту, всегда в поддержку.
Но эрудиция автора, разумеется, не только в цитировании, но прежде всего в точных и остроумных суждениях, одетых в пронзительную простоту, по поводу общественных и духовных завихрений, которыми так богата наша действительность.
Никто из противоположного лагеря (я имею в виду противоположение главным образом духовное) не мог быть способен на этот жанр, удачно найденный и много говорящий, потому что для владения им требуется, помимо таланта, ещё и правота.
"Нет лучше русской истории", — писал Пушкин Чаадаеву. Право, не скажешь, входит ли новейшая наша история в это "нет лучше". Несмотря на всё неприятие происходящего в стране последние пятнадцать лет, может быть, и входит. Если удастся России стряхнуть с себя чужебесие и остановить развал, вновь стать собою, если крайнее напряжение нашего духа не даст обрыва, мы могли бы в очередной раз гордиться своей способностью, запустив дело спасения до последнего предела, тем не менее подняться и выпрямиться. Тогда бы это и было продолжением "нет лучше". И тогда "Месяцеслов", эта своеобразная летопись одного из самых опасных и интересных периодов смуты, мог бы явиться бесценным документом этого выпрямления.
Но, полагаю, задачи у него скромнее, и пишется он не для историков. Пишется он — для нас. "Прейдёт лик мира сего", — сказано в Евангелии. Чтобы в будущем "лике" были мы не старческой морщиной, а полновесной чертой, и требуются нам эти постоянные собеседования. Уж чего нет и быть не может в "Месяцеслове" от Александра Боброва — ни в одной букве ни слабости, ни уныния.
Михаил ВИШНЯКОВ
5 июля умер замечательный русский поэт Михаил Евсеевич Вишняков.
Творчество его было отмечено различными премиями, он был Почетным гражданином Читы, но главное — он всегда был поэтом.
"Михаил Вишняков, мой земляк-сибиряк, — поэт богатого и открытого дара, притом общительного, свойского, дружеского. Он с редкой любовью пишет о тайге, о человеке, о прошлом и настоящем — обо всём, что есть в мире родного, — писал в предисловии к его двухтомнику Валентин Распутин. — И стих его говорливый, чистый, музыкальный — как таёжный ручей в заповедном месте. И когда читаешь его — полное впечатление, что это самосказанное, свободно льющееся слово, которое не приходится ни искать, ни гранить".
Михаил Вишняков прожил яркую жизнь, и мы уверены, что имя его останется в русской литературе, потому что мало кто говорил так же талантливо и значимо о России, о русской судьбе, как Михаил Евсеевич Вишняков.
В.Б. Балдоржиев, В.Г. Бондаренко, Г.Р. Граубин, Н.М. Коняев, Н.В. Переяслов, Е.В. Стефанович, Б.А. Орлов, Б.И. Кузник, Т.П. Батурина.
***
В эту ночь я уснул где-то в тёмной степи,
на заброшенном конном заводе.
(Шла метель.
Я костёр запалил из обломков саней.)
И приснились мне кони,
и резали руки поводья,
было больно держать мне
летящих над миром коней.
Оглянусь — ни луны, ни звезды верстовой,
только гривы,
словно метеориты,
летят и горят в небесах.
Я не мог бить коней,
как табунщики -
вдумчиво, трудолюбиво
бьют по спинам, по тёплым губам,
да по звёздочкам карим в глазах.
И не мог удержать их — весна ветровая
растрепала пространство,
и гнула барханы в дугу.
И всё гнался за нами,
и жалобно ржал, отставая,
жеребенок,
похожий на яркий багульник в снегу.
Жизнь, как степь.
В ней метельного, грубого вдоволь.
Торопись — не отстать,
не доверься разнеженным снам.
Вечно гонит судьба,
как того жеребёнка гнедого,
поколенье моё
по российским крутым временам…
***
Я родился для песен
в непесенный полдень России.
Тяжело дозревали
намокшие в ливень хлеба.
И крестьянские вдовы
в несжатых полях голосили
и ссыпали зерно
в непроветренные погреба.
Над большими дорогами
шли косяки перелётных.
Возвращались солдаты в шинелях,
как небо, седых.
Их встречали в полях.
Обступали устало и плотно.
И так долго глядели,
так жадно глядели на них.
Эта послевоенная осень.
Как нивы сырые,
с молоком материнским
впитал непонятливый я
боль несжатых хлебов
и протяжные всхлипы России с её грозной судьбой,
с драматизмом её бытия.
Геннадий ФРОЛОВ «НО ПЬЕСЕ НЕ ВИДНО КОНЦА»
***
Се вид жизни скоротечной!
Сколь надежда нам ни льсти,
Все потонем и бездне вечной,
Дружба и любовь, прости.
Державин
Се вид жизни скоротечной.
(Понимаешь? — понимай!)
Мне бы домик с русской печью
Да аржаный каравай.
Да стакан чайку покрепче,
Да твои послушать речи,
Да под вечер в тишине
Для забавы, для веселья
Скромно справить новоселье
И довольным быть вполне.
Но, увы! Судьба иная
Нам с рождения дана.
(Принимаешь? — принимаю!)
Не изменится она.
И не волен я, не волен
Умереть в широком поле,
И свободу обрести.
И напрасно мысль лелею:
Ничего я не сумею,
Сколь надежда мне ни льсти.
Всё потонет в бездне вечной.
Но пока ещё живой,
И иду к тебе навстречу,
И киваю головой.
Но пока утешь кручину;
От причины до причины
Нам с тобой ещё брести,
Нам ещё идти дорогой,
Чтоб промолвить у порога:
Дружба и любовь, прости.
СЕСТРЕ
Здесь небо синее, чем море,
И море синее небес.
А это и счастье, и горе.
И ты ожидаешь чудес.
И ты наглядеться не можешь
На этот бескрайний простор,
Где волны весёлые гложут
Подножья зелёные гор.
Следи же, как падает чайка,
И слушай, как ветер поёт,
Пока ещё не замечая,
Что время уходит твоё,
Что скоро наступит ненастье
И зимние близятся дни,
Что это минутное счастье.
И долгая жизнь впереди!..
На распутье
У дороги
истёртый сапог из сафьяна,
Истлевающий череп коня.
И угрюмо торчит
из седого бурьяна