У порога церкви Павлик Тушнолобов остепенился, обрел серьезность. Простор заповедного луга больше не давил на него, он ступил в более узкий круг проблем и целиком сосредоточился на искусстве исполнения храма, его волнение, его мука стали о другом, и он забыл о Даше. Она сама напомнила о себе.
   - А что это там за рожицы такие? - указала Даша на сползавшие сверху по фасаду каменные изображения.
   Павлик Тушнолобов поскакал, разъяренно глядя на жену. Прыгая зайцем, он подавлял гнев, который в его груди сворачивался в плотную массу льва.
   - А ты как будто первый раз видишь! Невыносимо, невыносимо! - хватался за голову и резко бросал он. - Нет, твои смешки неуместны!
   Девушка пожала плечами.
   - Какие смешки? Нет никаких смешков. Я просто спросила.
   Разъяснять сердитый Павлик не стал. Да и знал ли он что-то точное и окончательное об этих самых рожицах? Северу же казалось, что где бы он ни находился, стоит ему закрыть глаза, как церковь эта тотчас встает в его внутреннем воображении, и сейчас тоже было это, так что он и шевельнул губами, с закрытыми глазами шепнув заветное словцо о родине. Даша пристально посмотрела на него.
   - А родина для тебя только здесь? - спросила она.
   Север не ответил, и смотрел он не на девушку, а на Павлика Тушнолобова. И он, этот энергичный человек, тоже оказался в его внутреннем воображении. Север уже видел, что Павлика захватило какое-то мучение, может быть давно неразрешимое для него, но с приходом к церкви жутковато обострившееся. Конечно, в этом не могло не быть смешного, потому что была еще у него и цель перевоспитать, оформить жену, отвратить ее от неких посторонних мужчин и приобщить к искусству, цель, которой, в сущности, и не следовало в действительности ему поддаваться, но то, что оставалось в нем поверх этой нелепости, должно было внушать Северу сочувствие. Это было как-то связано с тем, что переживал и он. Павлик недолго таился. Его сомнение и вопрос к России заключались в указании летописи на мастеров из иноземцев. Греки разные, посланцы немецкие возводили храмы на этой земле, а ему хотелось мастеров русских. А между тем храм стоял перед его глазами, и он не мог им не залюбоваться. Он был в замешательстве. Север рассмеялся. Павлика Тушнолобова мучила, конечно, и вся эта чепуховина о норманнах, до которых теперь никому не должно быть никакого дела.
   Не нравилось Павлику легкомысленное отношение Севера к обуревавшему его вопросу. Он взволнованно говорил:
   - Ты упитан Достоевским, Толстым и воображаешь, что культура сделана и нечего лезть в околичности, в некие подробности... А мне нужна вся нить, вся историческая цепочка, по крайней мере в части искусства, в вопросе эстетики... Ты понимаешь меня?
   - Отлично понимаю.
   - Какой-то епископ в двенадцатом веке решил, что свершилось чудо, когда в Суздале для возобновления храма не стали искать немцев, а удовлетворились русскими мастерами. Он ужасался, да?
   - Почему ужасался, напротив, это чудо воодушевило и восхитило его.
   - Нет, тот епископ ужасался долгому неумению русских строить. При Андрее Боголюбском строили мастера от немец, - дал окончательное определение Павлик Тушнолобов. Грузно пошевеливаясь, как бы ерзая или даже виляя задом, он усаживался в какое-то историческое гнездо, смиренно принимая всю тягость сопряженных с этим неудобств.
   - А здесь русские строили, - твердо высказался Север, указывая на окрестности.
   - Выходит, летописи врут?
   Север сказал:
   - Допустим, не врут, но мало ли, что летописи. Я про здешнее не знаю, что сказано в летописях, не слыхал, чтобы и сказано было что-то конкретное в интересующей тебя плоскости. Я просто убежден, и это мое личное убеждение. Это я тебе и высказал. Но я вот читал где-то, что Андрей Боголюбский хотя и звал мастеров с Запада, а уже все-таки при нем начало развиваться русское искусство. Ну а при его преемниках... это и скоро умерший Михаил, и Всеволод, прозванный Большим Гнездом... при них наши мастера уже сами строили и расписывали храмы.
   - Тогда мы должны отделить время Андрея от времени его преемников.
   - Наука сделает это и без нас. Уже сделала. Я же скажу тебе больше, я читал еще где-то, в другой книжке, что и при Андрее храмы строили русские, прошедшие выучку у греков. И это вполне вероятно. Русские учились у греков, строивших киевскую Софию...
   - В таком случае надо конкретизировать, кто именно и что именно строил, - перебил Павлик. - Летописи, они, знаешь, тоже пустое утверждать не будут, и если они говорят о мастерах от немец, то значит, эти немцы что-то да строили.
   - Теперь уже досконально не разберешь. И это, конечно, вопрос. Но ты, сдается мне, упускаешь из виду что-то важное, может быть самое существенное... ну а я где?.. да я тут вместе с тобой в дебрях, удобных для ученого, но не пригодных для человека свободного...
   Павлик рассмеялся:
   - Это ты-то свободный человек? От чего же ты свободен? От знаний? Пожевав губами, он вернулся к своим настойчивым недоумениям: - Почему говорят о наличии элементов романского стиля?
   - Ну, это связано с наличием каких-то элементов... Ведь пишут же, что в этих построенных при Андрее русскими мастерами храмах есть какое-то сходство с храмами римскими и закавказскими, армянскими да грузинскими.
   - А ты беспечен! - крикнул Павлик.
   - Да нет же, - возразил Север, - ты не прав... да и того не забывай, что мы все-таки в другой стороне, и не надо бы тебе все о Боголюбском да о Боголюбском... понимаешь? У нас тут иного рода строения, и другая у нас судьба среди здешних искусств и духовных озарений. Мне среди вот этих храмов, пусть не боголюбских, а все же отчасти и боголюбских, мне среди них жить, и я не могу смотреть на них беспечно. Ты поставил вопрос, и он занимает меня не меньше, чем тебя. Но все же кажется мне, Павлик, что мы с тобой действительно что-то важное и существенное, все сказывающее упускаем из виду.
   Павлик Тушнолобов отошел от собеседника и дальше с самостоятельностью стал перебирать умственно особенности представшего ему художественного стиля. Его питало стремление разобраться вообще, во всем скопом, не поддаваясь местечковости, которую навязывал ему Север. Он бормотал еще о всяких элементах и почти вслух решал вопрос, как был добыт для строительства камень в столь некаменистых местах. Его патриотическое волнение несколько насмешило Севера, и все же наш герой, наш приятель встрепенулся, его вдруг словно задело за живое, что в научных книжках так невозмутимо, прохладно, как бы только констатируя факт, пишут об этих самых мастерах от немец. Иной из тех немцев мог осесть и в здешнем краю, и сейчас это уже больше русский, чем сам Павлик Тушнолобов. Не в этом дело. Северу вдруг представилось, что и в книжках присутствует не только начитанный, величественный, хладнокровно глядящий на положение вещей ученый автор, но и неким образом выдвинувшийся из этого автора субъект, который, сейчас стоя вместе с ними у древней церкви, так же, как и они, проходит вниманием мимо тайны, действительно разъясняющей все возникающие или могущие возникнуть вопросы.
   ***
   Они сели в стороне, под живописно вставшим целой рощей деревом, и смотрели на церковь и снующих возле нее туристов. Люди приходили поодиночке, подъезжали семействами на машинах, даже шли толпами. Место было известное, и слава его звала сюда из Бог весть каких отдаленных краев. Севера радовал этот интерес. Заметно было, что он у многих не праздный, что многие вообще не в праздном, а торжественном настроении и, приблизившись к церкви, принимаются даже и не за осмотр, а прямо словно бы за важное и хорошо прежде обдуманное ими дело. Этих серьезных людей Север немного жалел, сокрушаясь, как блаженный, поскольку они, может быть, добирались издалека и потратили уйму денег, только что не последнее, чтобы взглянуть на славную церковь и славную реку; впрочем, место и впрямь того стоило.
   Павлик Тушнолобов, плотно сидя рядом с Севером, томился и страдал, все возбужденнее привязываясь к жене. Он думал о том, что мир в конечном счете все равно погибнет в страшной космической бездне и что славы ему, Павлику Тушнолобову, не добыть никакой ни при жизни, ни после смерти, а все-таки надо успеть определиться, выяснить правду о церквах и о том, какое в действительности значение имеет для него эта девчонка, вздумавшая мучить его своей ловкой юной красотой. Впрочем, ему в голову настойчиво лезло изображение какого-то паяца, потешающего в цирке публику, но каждую свою шутку начинающего, как и он, Павлик, с мысленного предисловия о грядущем конце света. Зачем это? - недоумевал Павлик. Расшатывалось его нутро от сознания неустойчивости мира, качалась маятником душа - и вдруг привычная картина жизни словно разрывала союз с его глазами, даже с его внутренним взором, уклонялась прочь, торопливо и с какой-то хмурой суетностью отлетала от него одним большим взмахом гигантской птицы. Павлик цеплялся за нее и ловил ее с восклицанием: ах, напьюсь когда-нибудь, безобразно напьюсь! И снова утверждалось оцепенение, из которого некто смотрел на Павлика в странном ожидании, как если бы от него в самом деле можно было ждать диких выходок, безобразий, трактирного разгула. Все яснее Павлик сознавал свою неотторжимость от Даши и невозможность жизни без нее, однако не умел сохранить свою привязанность в чистоте, в белизне какой-то и стройности и полагал, что будет правильно, если он не обинуясь наложит на женщину нравственные или даже идеологические оковы, опутает ее и свяжет, как пойманного несчастного зверька. Как-то даже физически разбирало его это томление, он пыхтел и бессловесно жаловался разными быстрыми возгласами, тотчас без следа пропадавшими. А не пристало ему, высушенному старостью, но удержавшему правильную, гордую мужскую красоту и тонкую, почти изящную величавость форм, пыхтеть. Это было смешно, и Север с Дашей, переглядываясь, усмехались. Север ощущал Дашу только как девушку, она была в его глазах если не совершенно чиста и непорочна, то, во всяком случае, не опутана грехом, а уж из всякого суетного зла жизни так и выглядывающей даже как бы невинной девчушкой.
   - Тебе-то нипочем все эти храмы, - безблагодатно казнил Павлик жену, на монастыри эти ты смотришь как в пустоту. Вот так! Вот так! - выкрикивал он, показывая, как делает Даша.
   Север вмешался, решив заступиться за девушку. Он мысленно отделял ее от Павлика, числил некоторым образом вне брака с ним, и, пользуясь таким представлением как почвой для подвигов где-то в области чувственной свободы, не без развязности сказал умоисступленному супругу:
   - Опять ты не прав, Павлик. Даша молилась в соборе, я видел. Я не знаю точно, молилась она или просто погрузилась в думы о Господе, но в любом случае она делала это очень серьезно. Так, как и нам бы с тобой не помешало.
   Павлик внимательно выслушал, но, похоже, сказанное воспринял таким образом, как если бы произнесла его именно Даша. Павлик Тушнолобов не только хотел, но и с полным успехом, как бы исключая присутствие Севера, умудрялся беседовать непосредственно с ней, хотя бы она при этом и не думала ему отвечать.
   - Молилась, да! - гремел он, совсем уже опаленный и даже как-то выставляющий напоказ свою обезображенную этим утробу. - Как же! Молилась! Знаю я эти молитвы. Нет, я их серьезности не отрицаю, упаси Господь... сказал он проникновенно. - У нее это серьезно, она и мыслит, она мыслящая... У нее и мысли, а мысли эти, они ее, эти мысли... Ах, это не бред. Я не брежу! Моя жена становится перед иконой, такое у нее обыкновение, стоит перед ней и размышляет о Боге. Ведь правда, Даша? Но что, когда ты из храма выходишь? И это знаю. Только за порог церкви церковь из сердца вон. Нет у тебя серьезного отношения к храму. У тебя мысли, ты мыслящая, верно, но только за порог храма - и у тебя тогда почему-то особенно пустые мыслишки, не мысли, а пустышки в голове, даже о нарядах, почти что, можно сказать, о танцах, и только одна грубость и дерзость по отношению ко мне.
   - Я с тобой никогда не бываю груба, - возразила Даша, слегка как будто побледнев.
   Север подумал, что не столько негодование на несправедливые упреки мужа потрясло ее и заставило подтянуться, сжаться в единый сгусток воли, сколько ужаснувшая ее молодую душу мысль о действительной простоте жизни, способной и впрямь вывести ее на дорогу, на которой муж видел ее уже сейчас. А тогда действительно танцы, грубость, раскрасневшаяся ошалелая рожа среди каких-то взметнувшихся цветов и пестрых лент...
   - Это верно, согласен, - кивнул Павлик Тушнолобов. - На словах не бываешь. Но твоя плоть остается грубой, твердой, черствой, ты ее из церкви вовсе не выносишь просветленной, вот в чем суть. Ты просто от чего-то отделываешься в церкви, от какого-то, может быть, страха, а света в ней не ищешь и не берешь. Твоя плоть мне хамит, дерзит.
   - Я слишком красива для тебя? Тебя пугает мое превосходство?
   - Я уже не в том возрасте, чтобы в плотской красоте, тем более в женской, видеть светлое начало и залог справедливости. Я, положим, и лба не перекрещу, входя в храм, но я вижу его красоту, сотворенную красоту, я нахожу там свет и совершаю восхождение. От церкви к церкви - это мое духовное восхождение.
   - Да хочешь... хочешь, ты сейчас из-за меня будешь страдать как не знаю что? Я устрою это! - бесновалась Даша.
   - Есть в монастыре паломники, бывают старики и старухи, бредущие от монастыря к монастырю, от святыни к святыне? - как будто в наивном незнании спрашивал Павлик.
   - Найдутся, - ответил Север.
   - Я уйду с ними! Тебе нужна жертва, Даша? Ты ее получишь!
   - Видишь, как он уже мучается? - отнесся Север к Даше.
   Она с отвращением взглянула на мужа.
   - Он смеется над нами.
   Север стал смеяться вместе с Павликом. Даже и жертвенный уход этого человека с толпой сумасшедших паломников, в его воображении мгновенно состоявшийся, он мыслил не как пыльное босоногое блуждание, но как торжественное шествие от храма к храму, важное восхождение со ступени на ступень, от красивого к прекрасному и от превосходного к совершенному. А вот Даше было не до смеха. Она сидела, обхватив руками колени, губы ее побелели, и видно было, сколько труда ей стоит вот так сцепляться и крепиться на одной земле с обсевшими ее мужчинами. Она была такая молодая и такая крепенькая, и ноги ее, согнутые в коленях, слагались в такое чудо, что Север не мог не окидывать ее исполненным любознательности взглядом. Она вовсе не была слишком красива для бедного Павлика, но тьма, стоявшая в ее глазах, была больше его. Павлик сказал:
   - Да, от церкви к церкви... Я все выше и выше! А ты только уплотняешься и этим оскорбляешь меня, обижаешь даже. Да, обижаешь. И как не обижаться? Я же другого хочу, и именно для нашей любви другого. Я хочу, чтобы волна света подняла наши души, соединила их в одно и унесла в беспредельность, в бессмертие. А кому это под силу сделать с нами, если не Богу?
   - Но практически посмотри на вещи... подумай трезво! Как такое может с тобой случиться, если ты не знаешь веры?
   Бледное лицо Даши тонко светилось в тени дерева.
   - Не знаю веры... - с бесцеремонно забравшей его отупелостью повторил Павлик Тушнолобов. - Как сказать! Может, и не знаю. Но ты за себя отвечай. Ты молода, а я почти стар, и ты еще, того гляди, задумаешь меня бросить, убежишь с каким-нибудь вертопрахом. Вот какие мысли у тебя могут возникнуть! Это при том, что у меня одно постоянное желание и одна постоянная мысль - оторваться от тяжелой земли, легко подняться в бескрайнее небо, смешаться с чистыми облаками... Я так, а ты этак! Я про облака и чистоту, а ты, может быть, о тяжелом думаешь, о плотском и грязном.
   - Я живу с тобой, и мне другой жизни не надо. У меня мысли, правду сказать, не гаже твоих. Но в церкви я не глубока... то есть глубока, но по-своему. Не верю я в этого священнокнижного Бога. Буду я вам верить в какого-то первобытного иудея, который будто бы взял и воскрес! Они пишут в Библии, что прямо на каждом шагу там совершались чудеса и чуть ли не с каждым Иовом или Иосифом Господь общался напрямую. А тут же оказываются существующими великие грешники и негодяи, которые потому и скверны, что не ведают страха Божьего. Ну что это, если не брехня? Как же это, спрашивается, они не ведали страха, если этот самый Бог лез им прямо в глаза да еще мог сделать все что угодно, любое чудо, хоть землю поставить на место неба? Ну как можно в такой ситуации не бояться? Вот и получается, что все это чепуха!
   Хохотала девушка, запрокидывая голову.
   - Ты про первобытного иудея сказала почти по Саду, по сочинению маркиза де Сада, а насчет страха Божьего уловила и сообразила сама, умозаключил Павлик Тушнолобов. Повернув к Северу лицо, он сказал: Смышленая! Молодчина она у меня, согласен?
   - Такого указания на противоречия в писании я еще не слыхал и не читал нигде, - ответил Север с видом знающего дело человека.
   - Она это схватила свежим взглядом, - разъяснял ему сосед. - Заядлый читатель святоотеческих текстов улавливает в них общее и для него заведомо правильное, а такая молодуха... причем, обрати внимание, чтением она себя не слишком-то утруждает... такая, знаешь, выхватит кусок, эпизод, и сразу ей в глаза бросается та или иная нелепость.
   - Бог есть, - сказала Даша.
   - И я это понял сейчас, когда ты сказала, - взволнованно подхватил Север.
   Даша говорила, с узким, коснеющим в отчаянии упрямством глядя перед собой, почти что уже уклоняясь в траву:
   - Бог есть, но никто его не видел и не знает, какой он. А мне молиться надо, хотя бы иногда, и раз нет другого места для молитвы, кроме церкви, я молюсь в церкви. Но мне, может быть, подошло бы и капище языческое.
   Вот с этим Север не мог не согласиться. Ей бы и игрища языческие, бесовские подошли. Ему бы хотелось разъяснить это со всей строгостью осуждения, но так, чтобы все-таки высмотреть и даже налюбоваться, как Дарья играет.
   - Ого! Куда тебя занесло! - Взбаламученный Павлик горестно покачал головой. - Ты и в этом хочешь от меня обособиться, быть на меня не похожей. Разве я пойду за тобой в капище? Зачем? В пустоту, в хаос? Это не для меня. Ты понимаешь, о чем я. Тут уже стоит вопрос о любви. Как же наша любовь, Даша?
   - С ней все в порядке.
   - Может быть. Но глубина... где глубина? Где истинность? Что мне твое капище! Я эстет до мозга костей. Поверь, тебе не повезет с другим, как повезло со мной, он не будет так же тонко разбираться во всех этих вещах. Или тебе этого не нужно, Даша? Врешь, нужно! Никогда не ври мне, Даша. И ссориться не будем.
   - А мы не ссоримся.
   - Согласен. Это он, - кивнул Павлик Тушнолобов в сторону Севера, может подумать, будто мы ссоримся. Но он просто плохо нас знает. Я только хочу, милая, чтобы ты получше поняла меня. Взгляни на эту церковь, мы столько о ней слышали еще, можно сказать, в утробе матери, а теперь видим воочию. Посмотри! Вот форма, истинная форма! И в этой форме истина. Кто же виноват, что ты не родилась подобной, что у тебя душа не стоит так же стройно и необходимо, а вертится и виляет в разные стороны. Но ты, ты одна и именно ты виновата, что эти виляния заходят слишком далеко. Бывали, знаешь, такие князья и графья, которые безобразничали и богохульствовали, вместо того чтобы создавать изящные формы, творить искусство... ну, хотя бы Гаврилу Гагарина возьми. По молодости был дьяволом. А в старости стал едва ли не святым. Вот что значит форма! Она в него изначально была вложена, и он только ее подавлял, пока мог. Не мешай же мне хорошо стариться, быть хорошим стариком. Я знаю, я до последней минуты буду заглядываться на небо и при этом думать, как бы вынести тебя из церкви на руках, как бы тебя, чаровницу, унести в кусты, во тьму. Но не это моя беда, не это страшно. Ты слишком вертишься. Вот что беда! Нельзя так. Ты становишься неуловимой, я рискую не поспеть за тобой. И нужно ли мне поспевать? Ты еще раз взгляни на эту церковь, на ее красоту. Я же все равно останусь при ней, за тобой не побегу. Ее красоту описать невозможно, а твою можно, и в этом огромная разница, очень для тебя невыгодная, Даша. Это пойми. Когда поймешь, ты станешь другой, взрослой, зрелой, воистину красивой. Ты станешь женщиной и человеком.
   Север с любопытством ждал, что ответит Даша. Но у нее не получался ответ, видимо, Павлик Тушнолобов все-таки опутал ее и она запуталась в его словах, как муха в паутине. Он и вообще легко запутывал всякого, Север из того, что Павлик сказал, половину прослушал и уловил только суть. Но эту суть он вместил, а Даша не могла. В ней была сила броситься и в большую тьму, чем стояла в ее глазах, но голова, судя по всему, обладала странной способностью становиться вдруг маленькой и не вместительной, когда муж принимался вслух излагать свои мечтания. А разгоряченному Павлику представилось, что он вполне добился своего и Даша уже слушается его. Она приняла должную форму. Он пожимал ей руки, разглядывал ее пальчики и целовал их. Для Даши важно было, что он перестал говорить и словами отуманивать ее слабый, податливый разум, Павлику же казалось, что он закончил на верной ноте и взял верх. Север, невольный свидетель этой супружеской сцены, улыбался, жуя травинку. Ему уже не было никакого дела до их разговора, заканчивать который они будут вдали от него, в мире, который он постарается сделать для себя неведомым.
   ***
   Глаза Даши выдают неодолимую ее тягу к вещам необыкновенным и склонность к темным порывам, необузданность, следовательно, и даже более, в ней, не исключено, живет неутолимая жажда сверхъестественного, а вместе с тем не припомнить случая, когда бы она впрямь сделала что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда. Север не хотел входить в подробности семейной жизни своих соседей. Энергичному Павлику разрешили свободно излагаться в модном столичном журнале, это у них называется свободной трибуной или что-то вроде того, и вот уже Павлик, как бы особенно высокий и гибкий в эту эпоху своего бытия, стоит и в самом деле на некой почти что трибуне, и все бы хорошо, тем более что пишет он складно и бойко и за статейки ему платят щедро, да только попробуйте каждую неделю в этом вольном полете обязательно выдумывать сюжет, брать считай что с потолка тему, да еще чтоб это все-таки устроило журнал, создавший свою модность на определенных условиях и творческих ограничениях, да еще чтоб оно, хотя бы приблизительно, обещало прийтись по вкусу разбалованному всякой погибельной для духа галиматьей читателю. Так что умный Павлик пишет, разумеется, умно и даже назидательно, а все же в непременных пределах мелкой злобы дня, и павликову творчеству, в конечном счете, не позавидуешь. Он старается. А Даша и думать не думает о тех страшных усилиях, которые предпринимает ее муж в борьбе за существование. Она, по безделию, то хватается за фотографию и в погоне за художественностью кадра разъезжает на павликовой машине целыми днями по таинственным и чудесным, метафизическим местам, то с изыском, прелестно малюет на картоне разные картинки, которых у нее уже немалая выставка. У нее получаются здорово и фотографии, и картинки, и еще кое-какие поделки, но и Север сумел бы не хуже.
   Славный Павлик, от чрезмерного трудового запала прикусывающий, жующий кончик языка, имеет еще и словно подпольную эстетскую мысль, эстетскую тревогу, даже какую-то напряженную беду из-за того, что в построениях русского искусства не все так, как хотелось бы ему, или, скажем, не до конца все ему известно, ясно и понятно. Все эти греки с их византийскими канонами, упитанные мастера от немец; и не известно, кто возвел тот или иной храм; к тому же еще русский разум вообще как проходной двор, а русский гений всегда словно не от мира сего и, отрываясь от действительности буквально на глазах изумленного Павлика, еще и бьет его по этим самым глазам разными обрывками, разлетающимися в разные стороны скрепами. И другой на его месте точно сошел бы с ума, уж от того только, что никому в нынешнем мире нет дела до его тревоги и даже самое русское искусство стоит вне его озабоченности, но проворный Павлик все же не без достоинства, выдержав, кстати сказать, темное и в своем существе наглое язычество жены, отбыл в столицу поработать на месте в журнале и там, надо полагать, с обычной своей расторопностью принялся двоить жизнь на хорошо оплачиваемые творческие муки и на взятые в путь-дорожку домашние терзания. Сдвоенность же Севера теснилась вся тут, возле заповедного поля. Как отвратительно слиплись две его натуры! Он любит неказистые улочки окраин города, но ходить ему по ним порой до крайности трудно, ибо и несется как на крыльях, и шатается от усталости и отвращения к себе. Бог знает, что за сила еще влачит его и как его еще терпит, например, иная неожиданно развернувшаяся во всю ширь улица, умеющая четко и прочно, без видимых усилий, прорисовывать свою теневую и солнечную стороны. У нее эта прорисовка естественно и вообще отлично получается и достигает уровня законченной картины, в которую он закрадывается не то вором, не то жалким подражателем.
   Однажды Павлик, сплетая ноги в узоры молний на грозовом небе, вбежал в его дом и с порога закричал: