Вопрос еще в том, о чем же это зазвонили над склонившимся к земле солнцем, час ведь вроде бы уже был для того неурочный; но не нам на этот вопрос отвечать, а из зевак на набережной он ни у кого и не возник. Мужчины, к которым пристроился Север, повернули на звон головы и несколько времени прислушивались с сознанием внимательности к истинной красоте. У них под монументальными мужскими носами копошилось нечто растительно дышащее, какая-то масса упрямо выбившихся за своей порцией свежего вздоха черных волосков, и за расстегнутыми воротами рубах богатырски стояла, с ладно изваянным напряжением мышц, как бы что-то медленно заглатывающая шея, а тщательно начищенная обувь даже и в отстое издавала новенький скрип. Прошла дрожь по их сообществу, начавшись от земли, от прочно державших их гранитных плит набережной. Север, естественно, остался в стороне от этого движения. Он вслушивался в мелодию колокольного звона, но так, как если бы колокола работали для него одного, а для других оставались в бездеятельном покое или вовсе в неизвестности. Вполне возможно, что так оно и было. Крупный, выпивающего в свободное от культуры прогулок у реки время вида мужчина, облаченный в тесно облегающие слоновью пластику его ног сугубо черные брюки и - не иначе как для демонстрации неизмеримости культурных достижений - зеленый, какой-то даже изумрудный пиджак завидной просторности, пробасил с полной отстраненностью от каких-либо сомнений:
- Красиво, ничего не скажешь, а вот истины в этом ровно никакой нет. Я о том, что религиозная истина - это всего лишь одно вранье и сама по себе религия - это сопли.
Сразу в узких мыслях тоже большого, но мелкоголового мужчины возникла идея сказать первому, что он в своем зеленом пиджаке похож на лягушку, и привести в пример себя, одетого образцово, на загляденье. Однако это могло вызвать диспут, а то обстоятельство, что нынче между ними завелся субъект с какой-то пока еще затаенной необычайностью, слышавший звон, которого в действительности, может быть, не было, не располагало к спору. Поэтому носивший на плечах картину взятого из мира моллюсков несколько все же отдаленного сходства с человеческой головой сказал умеренно и беспристрастно:
- Согласен.
Другие тоже выразили согласие, складывая общее мнение и дивную устойчивость единосущия. И даже, правду сказать, кое-кто из этих господ вообразил, что коль сказано уже достаточно и верно, то и говорить уже вообще не о чем и осталось только блаженно улыбаться, покоя руки на животе. Они думали, что жить идеей преображения, перехода к иным, более высоким и плодотворным формам существования не следует не потому, что это в сущности несбыточная мечта, а по той простой причине, что им самим эта идея не давала ничего нового и манящего и в противовес ей они имели полное удовлетворение от достигнутого ими при том наличии средств и возможностей, которое, если уж на то пошло, они всюду носили с собой. С чего бы уходить в монастырь, в пустыню, к диким зверям в лес или после смерти заниматься еще неким восполнением и доделкой земных дел? Подобное приходит в голову лишь тем, кто не справился с собственной сущностью в заготовленных на земле для всякого условиях, не отработал вполне заложенное в него содержание, не выразил до конца идею, рождающуюся вместе с первым писком возникшего на свете белом существа. Вот именно! именно эту идею, которой не было до возникновения и одновременную с возникновением, а не мифическую, не выдуманную горячечными умами, не сказочную идею, существующую будто бы до рождения где-то в закромах вечности. Вот, например, кивнул среди общего согласия еще какой-то человек. Но он не просто поддакнул, не только лишний раз подтвердил правильность сказанного, нет, он именно что утвердился в сознании благородства своего выбора и достигнутого им положения, некой даже изысканности того, что он, вопреки всяким бредням об ограниченности человеческого существования и суетности мирского, краткости времени, красоте вечности и прочем, еще о многом таком, чего и не измыслит нормальный ум, вполне достоверно и цельно занял место в жизни, нашел себя в конторе ли, в торговых рядах или в кабинете большого начальника пожарной безопасности. Пожарник сказал недоуменным вопросом:
- Читал ли кто про Иисуса Христа?
Ответа не последовало. На овощном складе попадались люди, удивлявшиеся безверию, ибо им много дало прозорливости чтение разных книг, более или менее случайно подвернувшихся в самое последнее, для страны необыкновенное и трудное, время, но начальнику тамошней торговли в это некогда было вникать. А оттого он промолчал, из соображений солидности мягко обхватив подбородок пальцами. Некоторые забивают себе голову вопросами, для чего вертеться во временном круговороте жизни и не лучше ли подумать, что будет с ними в вечности, на высшем суде, после которого для иных вечность обернется более чем продолжительными неприятностями; и, в минуту вдохновения подняв палец, они восклицают: вот, у нас идея! Но у нормального человека идей, из-за которых приходится истязать себя постами и молитвами и мыслями, что и этого недостаточно для завоевания будущего вечного благополучия, не возникает. Это ясно всякому, кто непредвзято, не хмуро, а спокойно и благостно взглянет на чистое небо и красоту родного города.
- Как примитивно! - вздохнул еще некий господин. Он таинственно усмехался, и усмешка, выступая из самых недр и образуя несказанно гладкую округлость какой-то мясистой дыры, бросала густую черную прожорливую тень на всю прочую его массу. Полное отличие этого человека от других состояло в том, что он даже при таких словно бы катастрофических обстоятельствах выглядел безупречно.
Все поняли. Насмешливый господин вздыхал и сокрушался не о сомнительной целесообразности красиво стоявших на холме церквей и тем более не о бренности жизни, а потому, что присутствие Севера заставило их внутренности сосредоточиться на защите своей правды. Она, эта правда, не могла не выглядеть убедительно и мощно, но вдруг оказалась поблекшей и скудно понурившейся в слове рассуждения, едва дело потребовало необходимости развязного идеалистического философствования, к чему мало был приспособлен их ум, при всей его твердости. Они проходили равнодушно и с естественной безответностью мимо тех картин жизни, в которых голуби спускали на землю небесную благодать, тщедушные старички кормили из своих рук осмысленно потерявших дикость медведей, женщины переставали греховно ухмыляться и маленькие дети умудрено ведали о своем возвращении в рай, а тут им навязывался субъект, одним уже своим молчанием уверявший, что существуют даже и более необыкновенные вещи, которые он, как бы они ни отворачивались от него, способен внедрить в их вроде бы уже привычное к жизни и обстоявшееся в ней нутро. Вот кто был виновником из виновников их внезапного беспокойства! При малейшей же попытке вернуться к моменту, когда вдруг раздался колокольный звон, и сообразить, имел ли он место в действительности, мы упускаем возможность разобраться в другом моменте или даже хотя бы только уловить его, а именно момент, когда гнев людей на возмутителя их покоя дошел до высшей точки кипения и обратил того в бегство. Тут почва вообще зыбкая. Есть основания полагать, что скандальной погоне предшествовал научный спор, ибо люди все-таки пожелали выпутаться из того примитивного расклада, в который их загнал навязчивый попутчик, потянулись к чему-то большему, чем одно только плоское противопоставление прочного реализма всяким несбыточным и бесплодным мечтаниям. В сумерках прозвучали монологи и диалоги о началах мира, о двуединстве образования от Бога и от дьявола, о крысах, которым тоже нужно найти какой-то смысл и цель существования в целом мироздания, в красоте нашего мира, возникающей из преломления света. Пожарник, может быть, описал красоту огня, которой он не устает любоваться, а торговец смекнул высказаться о червях, ничего не совершающих в товарном виде продаваемых им яблок, а между тем увеличивающих их полезный вес. Все это, видимо, отскакивало, как мячик от стены, от бледного, невыразительного, на беглый взгляд, а вместе с тем в высшей степени выразительного ныне лица Севера. Он молчал. А ведь все эти увязшие в нем собеседники, не получавшие никакого ответа, видели, что он знает и о двуединстве, и о крысах, и о червях, что он уже в своем неподатливом уме сложил все раздиравшие их противоречия в некую монолитную картину и под тонкой оболочкой, еще помогавшей ему сохранять видимость пребывания в их мире, скопилась необъятная бездна темного и страшного единого знания всего существующего и в них, только не с началом и концом, как у них, а безначально и бесконечно, без корней, без всяких оснований, без чего-либо, за что можно было бы ухватиться. Они и не думали хвататься. Он весь не был им нужен, не мог весь ступить в круг их жизни таким образом, чтобы они начали его уважать и считаться с фактом его существования. От его знания, невозможного и бессмысленного для отдельного человека, а следовательно, затаившего в сердцевине какую-то гниль неправды, им нужен был разве что скромный, но обязательно прочный кусочек, взяв который в руки, они получили бы право сказать, что теперь-то уж окончательно убедились в своей изначальной правоте. Однако Север не удовлетворял даже столь малой их претензии и отделывался молчанием, безмолвием. Вполне вероятно, что у них там не обошлось и без спора о наличии умного деланья и вывода, что они могли бы сделать не хуже. Но мы, вместо положительных результатов этого несомненно состоявшегося обсуждения, вдруг видим превращение солидного общества мужчин в толпу разнузданных, обезумелых преследователей. Как же это сталось? Склоняемся к той точке зрения, что упорное молчание субъекта вывело господ из себя. Некий шутливо возникший впоследствии миф гласит: обрисовавший никчемность религиозных начинаний господин, перед тем как пуститься в погоню, зачем-то застегнул свой изумрудный пиджак, но уже в пути расстегнул его с некоторым обрывающим пуговицы неистовством, и тогда наружу хлынули градины и целые ручьи пота, изобличающие старательность, с какой этот мужчина избывал свои недоумения.
Похоже, в сознание Севера Глаголева пришедшая в движение ярость собеседников ударила яркой вспышкой. Так бывает с неожиданно оказавшимся на свету кротом. Бедолага зажмурился. Он стрекозой пролетел между очутившимися поблизости парочками гуляющих, свернул в траву, где обернулся кузнечиком; в глазах его зажил ловко спасающий свою шкуру заяц. Вот он бежит, и скачет, и порхает разнообразно среди принадлежностей детских развлечений, оборудованных под сенью сохраненных от былого леса дерев, лавирует в гуще питейных заведений, легкой белкой преодолевает всякие преграды и будто бы страшно зияющие пустоты между ними. Таким увидел нашего беглеца праздношатающийся люд. Но если не подлежит сомнению, что Север от разъяренных мужчин и впрямь спасся за счет быстроты своих ног, то обязательно ли думать, что в его бегстве заключалось нечто смешное, бесславное? А между тем рассказ очевидцев отнимает у нас право думать, что этот человек, прежде всего, с достоинством удалился оттуда, где его не захотели понять. Он отступил, когда на него пошли с кулаками, и даже убежал, но почему же не сказать, что так любой поступил бы на его месте, и почему обязательно выставлять на вид какие-то комические стороны происшедшего отступления, вместо того чтобы предположить за ним в целом разумный и оправданный характер и после этого уже только на каком-то его отрезке усматривать пусть и вынужденную, а все же несколько в самом деле, может быть, чрезмерную суетность?
Но мы понимаем, почему беглец впал в немилость у свидетелей его бегства. Оно, в их глазах, не имело успешного завершения, беглец не был настигнут и избит, его не за что жалеть. Более того, он скрылся в направлении, которое с железной в данном случае логикой можно назвать неизвестным. О таких народная мудрость не плачет и не печалуется, опустив головку на подставленную ладонь.
Видим, что о направлении, в каком скрылся Север Глаголев, есть возможность порассуждать с более или менее удобным применением правил логики. Но не рассуждаем, ибо как бы и не до того. Баснословие народное не пугает и не запутывает нас, и мы на его богатой ниве смеемся и плачем каждый раз с замечательной уместностью, а все-таки странен показался бы даже нашему воображению человек, попытавшийся навязать нам представление, будто народ там же, на набережной, или даже где-то в другом месте призадумался и стал размышлять о таких вещах, как ничто, бытующее небытие, рождение чего-то из ничего, переход из видимого царства в невидимое, некое оборотничество из незримого в зримое и так далее. А ведь к этим-то вещам, судя по всему, и отошел Север. Если мы и думаем о них, то уж точно что не тогда, когда на наших глазах великие мужи словно из воздуха достают исцеление для огромной массы безнадежно больных, благообразные старички расселяются по незримым чащобам, прячась от светопреставленья, или сосед скидывается ужасным хряком.
Отучившись от детства, мы думаем об этих вещах теперь лишь в годину, когда окрестная реальность становится как бы выше нашей головы и приобретает невозможные цвета, а в воздухе пахнет грозой, и мы начинаем отыскивать шанс превращения предстоящей опасности в некий миф, творимый земле во благо по-настоящему красивыми женщинами, женщинами-богинями, и мужчинами, не ведающими ни физических, ни нравственных сбоев. Поэтому даже красивые, благодатные легенды, при такой нашей потребности в них, оборачиваются к нам сначала своей будто бы зловещей стороной, и мы далеко не всегда добираемся до их душеполезной сути, а если и добираемся, то прежде, как нам представляется, слишком много терпим от тех великолепных богов и богинь и всегда непременно оказываемся слабее и глупее даже тех человекоподобных одров, на которых они разъезжают по облакам. Но стоит только промыть глаза и принять происходящее на раскиданных повсюду олимпах за должное - и мы видим, что легенды прекрасны и чисты, как и встарь, и их герои и героини исполнены добродушия, даже, прямо сказать, великодушного смирения по отношению к нам, грешным. Тогда-то, обретя ясность, мы идем в народ, который, по слухам, всегда и обо всем знает больше нас, и требуем у зацветших, мхом поросших мужичков и бабусь: рассказывай, правдознавец! Они плетут словеса, и слова у них одно нелепее другого, а подробности содержания складывают огромную фигу здравому смыслу, но мы терпеливо собираем из осколков Бог знает где и когда разбитой истины более или менее правдоподобную картину. Только так отыскиваются следы исчезнувших народов и людей, перебравшихся из нашей правды в некий вымысел, чтобы оттуда снисходительно усмехаться над чередой наших будней. Всей нашей правдой не охватить и не покрыть того, что произошло с Севером Глаголевым, и никакие наши упражнения в логике и тщательные розыски не обнаружат его укрытия, но обрывочные рассказы очевидцев тех или иных явлений все же создают впечатление, что легенда о нем то ли уже с нами, в наших умах и сердцах, то ли бродит где-то поблизости, осторожно отбрасывая тень. Кто-то видел его под покровом ночи пробегающим в первозданной наготе по главной улице города. Другой усмотрел сходство с ним в человеке, который лунной ночью спал на ступенях церкви, подложив под голову крошечный кулачок. Третий упирает на то, что описываемый нами субъект даже в лютый мороз появляется на улицах, как правило, безлюдных в этот момент, босиком и, кажется, вовсе без одежды, без самой что ни на есть худой одежонки, которая хоть как-то прикрыла бы его изнуренное тело. Подробности, конечно, не блестящие, не слишком-то вдохновляющие, но мы с интуитивной уверенностью ожидания чего-то большего, чем уже получили, восклицаем: прекрасно! превосходно! это именно то, что мы и ожидали услышать! И вот уже робко произносится упоминание о сияющих особенно глазах, слышим горестный вздох - эх, умели бы мы читать, что там пишет нутро такого человека, уж мы бы все как есть вычитали!
- Красиво, ничего не скажешь, а вот истины в этом ровно никакой нет. Я о том, что религиозная истина - это всего лишь одно вранье и сама по себе религия - это сопли.
Сразу в узких мыслях тоже большого, но мелкоголового мужчины возникла идея сказать первому, что он в своем зеленом пиджаке похож на лягушку, и привести в пример себя, одетого образцово, на загляденье. Однако это могло вызвать диспут, а то обстоятельство, что нынче между ними завелся субъект с какой-то пока еще затаенной необычайностью, слышавший звон, которого в действительности, может быть, не было, не располагало к спору. Поэтому носивший на плечах картину взятого из мира моллюсков несколько все же отдаленного сходства с человеческой головой сказал умеренно и беспристрастно:
- Согласен.
Другие тоже выразили согласие, складывая общее мнение и дивную устойчивость единосущия. И даже, правду сказать, кое-кто из этих господ вообразил, что коль сказано уже достаточно и верно, то и говорить уже вообще не о чем и осталось только блаженно улыбаться, покоя руки на животе. Они думали, что жить идеей преображения, перехода к иным, более высоким и плодотворным формам существования не следует не потому, что это в сущности несбыточная мечта, а по той простой причине, что им самим эта идея не давала ничего нового и манящего и в противовес ей они имели полное удовлетворение от достигнутого ими при том наличии средств и возможностей, которое, если уж на то пошло, они всюду носили с собой. С чего бы уходить в монастырь, в пустыню, к диким зверям в лес или после смерти заниматься еще неким восполнением и доделкой земных дел? Подобное приходит в голову лишь тем, кто не справился с собственной сущностью в заготовленных на земле для всякого условиях, не отработал вполне заложенное в него содержание, не выразил до конца идею, рождающуюся вместе с первым писком возникшего на свете белом существа. Вот именно! именно эту идею, которой не было до возникновения и одновременную с возникновением, а не мифическую, не выдуманную горячечными умами, не сказочную идею, существующую будто бы до рождения где-то в закромах вечности. Вот, например, кивнул среди общего согласия еще какой-то человек. Но он не просто поддакнул, не только лишний раз подтвердил правильность сказанного, нет, он именно что утвердился в сознании благородства своего выбора и достигнутого им положения, некой даже изысканности того, что он, вопреки всяким бредням об ограниченности человеческого существования и суетности мирского, краткости времени, красоте вечности и прочем, еще о многом таком, чего и не измыслит нормальный ум, вполне достоверно и цельно занял место в жизни, нашел себя в конторе ли, в торговых рядах или в кабинете большого начальника пожарной безопасности. Пожарник сказал недоуменным вопросом:
- Читал ли кто про Иисуса Христа?
Ответа не последовало. На овощном складе попадались люди, удивлявшиеся безверию, ибо им много дало прозорливости чтение разных книг, более или менее случайно подвернувшихся в самое последнее, для страны необыкновенное и трудное, время, но начальнику тамошней торговли в это некогда было вникать. А оттого он промолчал, из соображений солидности мягко обхватив подбородок пальцами. Некоторые забивают себе голову вопросами, для чего вертеться во временном круговороте жизни и не лучше ли подумать, что будет с ними в вечности, на высшем суде, после которого для иных вечность обернется более чем продолжительными неприятностями; и, в минуту вдохновения подняв палец, они восклицают: вот, у нас идея! Но у нормального человека идей, из-за которых приходится истязать себя постами и молитвами и мыслями, что и этого недостаточно для завоевания будущего вечного благополучия, не возникает. Это ясно всякому, кто непредвзято, не хмуро, а спокойно и благостно взглянет на чистое небо и красоту родного города.
- Как примитивно! - вздохнул еще некий господин. Он таинственно усмехался, и усмешка, выступая из самых недр и образуя несказанно гладкую округлость какой-то мясистой дыры, бросала густую черную прожорливую тень на всю прочую его массу. Полное отличие этого человека от других состояло в том, что он даже при таких словно бы катастрофических обстоятельствах выглядел безупречно.
Все поняли. Насмешливый господин вздыхал и сокрушался не о сомнительной целесообразности красиво стоявших на холме церквей и тем более не о бренности жизни, а потому, что присутствие Севера заставило их внутренности сосредоточиться на защите своей правды. Она, эта правда, не могла не выглядеть убедительно и мощно, но вдруг оказалась поблекшей и скудно понурившейся в слове рассуждения, едва дело потребовало необходимости развязного идеалистического философствования, к чему мало был приспособлен их ум, при всей его твердости. Они проходили равнодушно и с естественной безответностью мимо тех картин жизни, в которых голуби спускали на землю небесную благодать, тщедушные старички кормили из своих рук осмысленно потерявших дикость медведей, женщины переставали греховно ухмыляться и маленькие дети умудрено ведали о своем возвращении в рай, а тут им навязывался субъект, одним уже своим молчанием уверявший, что существуют даже и более необыкновенные вещи, которые он, как бы они ни отворачивались от него, способен внедрить в их вроде бы уже привычное к жизни и обстоявшееся в ней нутро. Вот кто был виновником из виновников их внезапного беспокойства! При малейшей же попытке вернуться к моменту, когда вдруг раздался колокольный звон, и сообразить, имел ли он место в действительности, мы упускаем возможность разобраться в другом моменте или даже хотя бы только уловить его, а именно момент, когда гнев людей на возмутителя их покоя дошел до высшей точки кипения и обратил того в бегство. Тут почва вообще зыбкая. Есть основания полагать, что скандальной погоне предшествовал научный спор, ибо люди все-таки пожелали выпутаться из того примитивного расклада, в который их загнал навязчивый попутчик, потянулись к чему-то большему, чем одно только плоское противопоставление прочного реализма всяким несбыточным и бесплодным мечтаниям. В сумерках прозвучали монологи и диалоги о началах мира, о двуединстве образования от Бога и от дьявола, о крысах, которым тоже нужно найти какой-то смысл и цель существования в целом мироздания, в красоте нашего мира, возникающей из преломления света. Пожарник, может быть, описал красоту огня, которой он не устает любоваться, а торговец смекнул высказаться о червях, ничего не совершающих в товарном виде продаваемых им яблок, а между тем увеличивающих их полезный вес. Все это, видимо, отскакивало, как мячик от стены, от бледного, невыразительного, на беглый взгляд, а вместе с тем в высшей степени выразительного ныне лица Севера. Он молчал. А ведь все эти увязшие в нем собеседники, не получавшие никакого ответа, видели, что он знает и о двуединстве, и о крысах, и о червях, что он уже в своем неподатливом уме сложил все раздиравшие их противоречия в некую монолитную картину и под тонкой оболочкой, еще помогавшей ему сохранять видимость пребывания в их мире, скопилась необъятная бездна темного и страшного единого знания всего существующего и в них, только не с началом и концом, как у них, а безначально и бесконечно, без корней, без всяких оснований, без чего-либо, за что можно было бы ухватиться. Они и не думали хвататься. Он весь не был им нужен, не мог весь ступить в круг их жизни таким образом, чтобы они начали его уважать и считаться с фактом его существования. От его знания, невозможного и бессмысленного для отдельного человека, а следовательно, затаившего в сердцевине какую-то гниль неправды, им нужен был разве что скромный, но обязательно прочный кусочек, взяв который в руки, они получили бы право сказать, что теперь-то уж окончательно убедились в своей изначальной правоте. Однако Север не удовлетворял даже столь малой их претензии и отделывался молчанием, безмолвием. Вполне вероятно, что у них там не обошлось и без спора о наличии умного деланья и вывода, что они могли бы сделать не хуже. Но мы, вместо положительных результатов этого несомненно состоявшегося обсуждения, вдруг видим превращение солидного общества мужчин в толпу разнузданных, обезумелых преследователей. Как же это сталось? Склоняемся к той точке зрения, что упорное молчание субъекта вывело господ из себя. Некий шутливо возникший впоследствии миф гласит: обрисовавший никчемность религиозных начинаний господин, перед тем как пуститься в погоню, зачем-то застегнул свой изумрудный пиджак, но уже в пути расстегнул его с некоторым обрывающим пуговицы неистовством, и тогда наружу хлынули градины и целые ручьи пота, изобличающие старательность, с какой этот мужчина избывал свои недоумения.
Похоже, в сознание Севера Глаголева пришедшая в движение ярость собеседников ударила яркой вспышкой. Так бывает с неожиданно оказавшимся на свету кротом. Бедолага зажмурился. Он стрекозой пролетел между очутившимися поблизости парочками гуляющих, свернул в траву, где обернулся кузнечиком; в глазах его зажил ловко спасающий свою шкуру заяц. Вот он бежит, и скачет, и порхает разнообразно среди принадлежностей детских развлечений, оборудованных под сенью сохраненных от былого леса дерев, лавирует в гуще питейных заведений, легкой белкой преодолевает всякие преграды и будто бы страшно зияющие пустоты между ними. Таким увидел нашего беглеца праздношатающийся люд. Но если не подлежит сомнению, что Север от разъяренных мужчин и впрямь спасся за счет быстроты своих ног, то обязательно ли думать, что в его бегстве заключалось нечто смешное, бесславное? А между тем рассказ очевидцев отнимает у нас право думать, что этот человек, прежде всего, с достоинством удалился оттуда, где его не захотели понять. Он отступил, когда на него пошли с кулаками, и даже убежал, но почему же не сказать, что так любой поступил бы на его месте, и почему обязательно выставлять на вид какие-то комические стороны происшедшего отступления, вместо того чтобы предположить за ним в целом разумный и оправданный характер и после этого уже только на каком-то его отрезке усматривать пусть и вынужденную, а все же несколько в самом деле, может быть, чрезмерную суетность?
Но мы понимаем, почему беглец впал в немилость у свидетелей его бегства. Оно, в их глазах, не имело успешного завершения, беглец не был настигнут и избит, его не за что жалеть. Более того, он скрылся в направлении, которое с железной в данном случае логикой можно назвать неизвестным. О таких народная мудрость не плачет и не печалуется, опустив головку на подставленную ладонь.
Видим, что о направлении, в каком скрылся Север Глаголев, есть возможность порассуждать с более или менее удобным применением правил логики. Но не рассуждаем, ибо как бы и не до того. Баснословие народное не пугает и не запутывает нас, и мы на его богатой ниве смеемся и плачем каждый раз с замечательной уместностью, а все-таки странен показался бы даже нашему воображению человек, попытавшийся навязать нам представление, будто народ там же, на набережной, или даже где-то в другом месте призадумался и стал размышлять о таких вещах, как ничто, бытующее небытие, рождение чего-то из ничего, переход из видимого царства в невидимое, некое оборотничество из незримого в зримое и так далее. А ведь к этим-то вещам, судя по всему, и отошел Север. Если мы и думаем о них, то уж точно что не тогда, когда на наших глазах великие мужи словно из воздуха достают исцеление для огромной массы безнадежно больных, благообразные старички расселяются по незримым чащобам, прячась от светопреставленья, или сосед скидывается ужасным хряком.
Отучившись от детства, мы думаем об этих вещах теперь лишь в годину, когда окрестная реальность становится как бы выше нашей головы и приобретает невозможные цвета, а в воздухе пахнет грозой, и мы начинаем отыскивать шанс превращения предстоящей опасности в некий миф, творимый земле во благо по-настоящему красивыми женщинами, женщинами-богинями, и мужчинами, не ведающими ни физических, ни нравственных сбоев. Поэтому даже красивые, благодатные легенды, при такой нашей потребности в них, оборачиваются к нам сначала своей будто бы зловещей стороной, и мы далеко не всегда добираемся до их душеполезной сути, а если и добираемся, то прежде, как нам представляется, слишком много терпим от тех великолепных богов и богинь и всегда непременно оказываемся слабее и глупее даже тех человекоподобных одров, на которых они разъезжают по облакам. Но стоит только промыть глаза и принять происходящее на раскиданных повсюду олимпах за должное - и мы видим, что легенды прекрасны и чисты, как и встарь, и их герои и героини исполнены добродушия, даже, прямо сказать, великодушного смирения по отношению к нам, грешным. Тогда-то, обретя ясность, мы идем в народ, который, по слухам, всегда и обо всем знает больше нас, и требуем у зацветших, мхом поросших мужичков и бабусь: рассказывай, правдознавец! Они плетут словеса, и слова у них одно нелепее другого, а подробности содержания складывают огромную фигу здравому смыслу, но мы терпеливо собираем из осколков Бог знает где и когда разбитой истины более или менее правдоподобную картину. Только так отыскиваются следы исчезнувших народов и людей, перебравшихся из нашей правды в некий вымысел, чтобы оттуда снисходительно усмехаться над чередой наших будней. Всей нашей правдой не охватить и не покрыть того, что произошло с Севером Глаголевым, и никакие наши упражнения в логике и тщательные розыски не обнаружат его укрытия, но обрывочные рассказы очевидцев тех или иных явлений все же создают впечатление, что легенда о нем то ли уже с нами, в наших умах и сердцах, то ли бродит где-то поблизости, осторожно отбрасывая тень. Кто-то видел его под покровом ночи пробегающим в первозданной наготе по главной улице города. Другой усмотрел сходство с ним в человеке, который лунной ночью спал на ступенях церкви, подложив под голову крошечный кулачок. Третий упирает на то, что описываемый нами субъект даже в лютый мороз появляется на улицах, как правило, безлюдных в этот момент, босиком и, кажется, вовсе без одежды, без самой что ни на есть худой одежонки, которая хоть как-то прикрыла бы его изнуренное тело. Подробности, конечно, не блестящие, не слишком-то вдохновляющие, но мы с интуитивной уверенностью ожидания чего-то большего, чем уже получили, восклицаем: прекрасно! превосходно! это именно то, что мы и ожидали услышать! И вот уже робко произносится упоминание о сияющих особенно глазах, слышим горестный вздох - эх, умели бы мы читать, что там пишет нутро такого человека, уж мы бы все как есть вычитали!