Литов Михаил
Кто как смог

   Михаил Литов
   Кто как смог
   Город не отличался завидными размерами. Он продолжительное время жил в чрезмерной тишине, лежал бесцветно под умолкшим небом. Но потом словно в одно мгновение засияли, даже, наверное, живее, чем в ставшей уже книжной старине, купола и кресты, и все увидели, дивясь, как велико их множество. Хрупко, как было бы, когда б навсегда вместо солнца выкатилась ущербная полупрозрачная луна, установилось то обстоятельство, что человек мог с обычной тяжеловесностью выйти из дома по своим дневным делам, совсем не думая ничего религиозного и мистического, - и тут же вдруг попадал будто в заколдованный мир бесконечных и предположительно летних вечеров и какого-то таинственного свечения из неведомых источников. На все легла как бы дымка с некоторым оттенком сумеречности. Наш прохожий призадумывается, у него возникают вопросы к бытию. Начиная ощущать себя несколько призраком, он непременно оказывался либо у монастырской стены, либо у голосисто звякающей колоколенки, или у хмурящегося пока, какого-то невостребованного еще остатка церковной древности. В тихом переулке, где он шел, отдуваясь, погруженный в серую злобу дня, его обгонял внезапно бойкий, сверх всякой своей телесности веселый монашек, да также, глядишь, навстречу уже поспешала монашка, понурившая голову в отвлеченной задумчивости, и поневоле человек принимался не без замешательства соображать, что же у него за место в этой черноодеянной сутолоке, присматривался между прочим, - а за листвой в прояснившемся небе что-то делают возле креста пасмурные, надутые вороны, и даже как будто еще какой-то человек темнеет, усмехаясь, на верхней площадке колокольни, примеряясь, видимо, вовремя зазвонить в большой колокол. Нас уже двое, думает прохожий, продолжая увязать в своих путях-дорожках; для того, который у колокола, он тоже всего лишь темнеется, только что внизу, и вот он прежде размышлял, не пойти ли от своих тягот в пивную или в баню, а теперь у него медленные и невнятные мысли о странным образом переменившейся действительности. Странно ему, и сам он невнятен, а все вокруг чуть ли не на его глазах схватывается какой-то упрямой и дивной гармонией. Ему надо устроиться в этом новом положении вещей, но куда же подевать свои общие, вызванные и прошлыми и нынешними обстоятельствами неустройства?
   А вот небо слегка потемнело, и в волшебное разрыв-облако нежно свесились столбики лучей, однако, солнечных ли? Не мир уже это и не страна, не город, а заповедный край. Между тем город не разбросан невпопад, он притулился к холму, и поскольку церкви почти все на высоких местах и маковки сами по себе высоко, куча домов словно ужимается, подтягиваясь к ним, тесно собирается вокруг большого храма на вершине и скрадывается его сиянием. И если раньше, когда люди только увидели весь этот блеск, им представилось в виде недоумения, что они попали в музей, то теперь, уже при некоторой привычке так жить, они заимели почти что постоянное ощущение о себе и городе, будто они живут при церкви, а город стал неким городом-храмом. Все это было невинно, но и немножко тревожно для душ местного человечества, особенно тех, которые сделали свою красоту и единственность простой и больше ничего не желали. А пробивалось же еще откуда-то одновременно научное и легендарное познание о стоящей вообще на несколько отдаленной окраине церквушке, знаменитой, но после долгой и заслуженной славы вдруг захромавшей у нерадивых людей так, что в обнаженности и зиянии она уподобилась каким-то уродливым костылям. Сейчас и она усовершенствовалась, так что можно поговорить о современных людях как о знающих всякие архитектурные тайны и ухищрения лучше древних, как о людях ученых и в науке много укрепленных и обеспеченных. Остались в беспокойстве еще только разные хранители и создатели легенд. Они бегали вокруг церквушки и рассказывали о ней чудесные вещи, и хотя их было немного, их авторитет стоял довольно прочно, поскольку даже люди науки не совсем смотрели на них как на чудаков и кое-что солидно подтверждали в их безудержных высказываниях. Говорили же среди всякого, что в стенах церквушки все прошлые века создавалась и складывалась, сплеталась в циклы, в свитки вдохновенная древняя литература. Этот разговор образовывал в иных умах, не желавших ни спора, ни какого-либо умственного или нравственного обострения, страшную и казавшуюся им отчасти постыдной думку о безднах времени, о копошащихся в них писателях и мыслителях. Были и такие в городе, которые не выдержали всей этой музейной, но не застойной, а как будто даже чересчур деятельной напряженности, к тому же странным образом обязывающей мыслить, и повели себя как сумасшедшие.
   У Севера Глаголева, который на переходе к полной зрелости возраста явился из полуночной стороны, все было обычно и как от века дано, пока он на религиозные запросы своей души отзывался вполне мудрым рассуждением о недоказуемости существования Бога, равно как и неправомочности утверждения, что никакого Бога вовсе нет. Север Глаголев усмехался диалектически и требовал безупречной логики в этом основном вопросе человеческой жизни. Но не иначе как бесы принялись внезапно осаждать его. Одни, подделывая голоса под гром и воплотившееся в некую бурю мужество, возглашали, что Бог есть, не остерегаясь брать на себя такую смелость, а другие, или те же, только успевшие изобразить себя другими, отвратительно, саркастически пищали: Бога нет! Север ужасался. В каком мире он проживал мгновения, когда это с ним происходило? Он и сам не ведал.
   В описываемом нами краю была не совсем страна Андрея Боголюбского, но и здесь львы, фигурки всякие, как будто даже драконы резными струями стекали по фасадам соборов, быстро и тесно выражая вселенную. Встающее солнце посыпало резвыми лучами окна спальни в домике, где с некоторых пор зажил Север Глаголев. И сам он тоже ткал своим неказистым существом узоры в доставшемся ему жилище, но переменчивые и довольно-таки скудные, и иногда даже мелькал в комнатах длинно и с попеременной заметностью проползающим в неизъяснимой печали змеем. В прошлом, уже, собственно говоря, безвозвратно утраченном, он бойко перелистывал страницы дальних и близких странствований, были у него жены, одна другую сменяя и все уже, на его счастье, исчезнув, а в последнее время он завел самоличное дельце по части художественных промыслов, и на капиталы от него мог еще какое-то время без боязни голода и нищеты просуществовать. Север часто вздыхал, сокрушаясь о бессмысленной молчаливости души, не умеющей должным образом выразить потребность в устойчивости и совершенстве. Со многими эпохами в его жизни старение безболезненно покончило; он не то чтобы перечеркнул прошлое, что и невозможно, а бросил страсть жить будто бы слишком привычной жизнью, резко прервал бывшее с ним и прекрасным летним днем приехал сюда с одним только более или менее толстым кошельком и связкой самых любимых книг. Он и зажил здесь спокойно, и все шло наилучшим порядком, пока бесовская игла не соткала искушения. Тогда Север Глаголев вгляделся в полюбившийся ему город с некоторым возбуждением и страхом.
   Мимо его окошка прошлепал глубокий, настоящий старик. Север разговорился с ним, восклицая:
   - Дедушка! Как же вы живете при такой-то ветхости?
   Старик смеялся целым оркестром, звуки шли из заменявшего губы и рот провала, из круглых дыр носа, даже из его ушей что-то валило, окутываясь похожим на табачный дымком.
   - Живется! - объяснил он кратко.
   - Я еще художник, не сдаюсь. Поэтому мне творческая энергия обеспечивает силу и жажду жизни. Творчество - это и есть слияние божественного и человеческого, - веско устроил философию Север Глаголев.
   Скрывая свои реальные беды, нищету и неухоженность, старик не без игры и карикатуры потребовал у своего юного собеседника клятву, что он, вопреки своим унылым настроениям, не сделает над собой ничего жуткого и богопротивного. Север понял, что это городской сумасшедший, и не осудил, а полюбил себя за то, что вот так ненароком заговорил с ним. Старик же принялся показывать наготу, штришками ребер намеченную худобу, изумленную сутулость, как на старинных изображениях блаженных. Север невольно повторял кое-что за ним, пораженный мыслью, что если взглянуть на жизнь как на жизнь вообще, как на что-то, дающее приют и ему, и такому старику, то в ней ясно открываются большие и даже невероятные возможности. Но и в ту минуту, когда они творили странную пантомиму на пыльной летней улице, у старика все отлично получалось и даже много полезного откладывалось на будущее, ибо опять и опять некие хрустальные воды смывали с него давно развеянные грехи прошлого, а у его молодого напарника выходила одна лишь бессильная нелепица. Китежа еще не видал, вынес приговор старик, но не суровый и окончательный, а только как бы намекающий, дарующий Северу серьезный и умный совет.
   Хотя Северу нет и сорока, он чрезмерно вытерт. Сознавая свою изношенность, грустно и вяло вертясь в длинношеем тщедушестве, он иногда даже говорил, что и женщины ему попадались как наждак, и приключения бывали такие, что он вытискивался из них как из-под ножей, жутко оголенным и с вытаращенными от испуга глазами. Так Север брал на себя некую таинственность, но, делая эти намеки на исключительность своего прошлого, он нынче уже словно оставил всякие претензии на особое будущее и зажил в домике у подножия общегородского холма тихой жизнью отшельника и не преуспевающего, но и не бедствующего художника. Удивительно было при этом, что его знал, кажется, весь город. Куда бы ни направлялся Север, везде у монастырских стен и белых высоких колоколен его провожали смеющимися узнаванием глазами и обязательно встречался человек, который вскидывал руки и восклицал: а, Север, ты ли это?! Возможно, так было оттого, что существо Севера впало в пронзительную невзрачность и даже казалось нагим в своих таинственных бедах, однако на облике его лежали, как покров сверхъестественного происхождения, необыкновенно глубокие, печальные, измученные глаза.
   Ничем из того, что можно было вообразить по таким глазам, не мучаясь, Север вместе с тем действительно мучился вопросом, который всякому озабоченному неказистостью и некоторой даже изнуренностью этого человека показался бы уже и лишним, а именно вопросом, существует ли Бог. Поэтому когда встречный начинал выражать тревогу по поводу состояния его здоровья и путано рассуждать, что вот и с именем у Севера неразбериха, поскольку, может быть, это и не имя, а только прозвище, а тут еще, судя по всему, т. е. прежде всего по его виду, одолевают всякие недомогания или житейские передряги, - когда это начинало происходить, Север делал протестующие жесты и уверял, что у него все в порядке, никаких недомоганий и передряг, и ему вообще весело, и на свете хорошо живется таким, как он. А изнеможение, оно у него благообразно, не правда ли?
   - Правда, - отвечал человек с изумлением открытия и после уже уважительно любовался Севером.
   Но, избавившись от докучливого собеседника, Север плевался ему вслед, чертыхался, понимая, что в разговоре о его муках ничего не выразилось, а ведь выразить как раз есть что. Он мрачнел, погружался в дикую, тупую задумчивость и продолжал путь теперь уже в скверном настроении или даже вовсе поворачивал назад, думая только лишь поскорее забиться в свою щель и наконец вполне уяснить свое положение.
   Он еще не сообразил о Боге, не помышлял о церковной службе, о молитве и только со стороны, с заинтересованностью истинного художника, рассматривал монастырские башни и ненатужные узоры храмов, а уже, однако, втянулся в муку сознания своего земного ничтожества и, словно обитая мелочью, мелкой изворотливой гнидой в прахе, неистово искал, где бы и как покаяться в своих бесчисленных грехах, в подлых бесовских мечтаниях. В его голове совершался разнузданный хоровод, натуральная свистопляска, и не мудрено, что после того от всякой, от первой попавшейся думы о себе он впадал в невыносимое уныние. Он хотел веры, а не напитывался ею, он думал о смерти с каким-то странным страхом, воображая, что ж это станется, если его самого больше не будет, и в то же время ничто так его не раздирало, как желание поскорее свести концы с концами, а концы спрятать в воду, в некие воды небытия. Однажды Север вошел в монастырь, на который каждое утро как бы с особой задумкой взглядывал из окна своего дома, а затем прогулялся до реки, к знаменитой церковке, которая там стоит с незапамятных времен и в которой будто бы велась долго летопись. Река у церквушки сливалась с еще одной рекой, уже в стороне, у подножия же храма теснилась какая-то обширная лужица, и ее одни называли прудом, а другие прежним руслом реки, т.е. старицей. Но храм строили именно на берегу, и только потом река отогнулась в сторону. Случилось это, разумеется, задолго до всякого Севера. В этой прогулке началось что-то необыкновенное.
   Север, крякая, поднимал крепко стиснутый кулак на уровень груди, напротив сердца, и смутно бормотал: Бог знает чем уязвлено оно! Может быть, прошлым, отягощенным неисправленными грехами, а может, возможностью какого-то дивного света в будущем, которое провидение еще и приберегает для него. Луг, отделяющий церквушку, малую снаружи, да просторную, вытянутую к самым небесам внутри, от монастыря, не без горделивости, кажется, называли заповедным, и хотя много подобных устроенных доброй природой местечек повидал на свете Север Глаголев, все же, все же, когда он шел этим лугом, сначала к церкви, потом назад, к монастырю, эта обширная и светлая местность вдруг подарила ему ощущение небывалости, незаменимости. Конечно, это было вообще необыкновенно, что он, возвращаясь и глядя вперед, видел сказочный белый фантастический сгусток куполов и колоколен обители, вырастающий словно из-под земли, врастающий в глаза, а обернувшись, мог еще рассмотреть краешек, куполок чуда у слияния рек. Он видел и коров, мирно пасущихся на лугу без знания, что они берут от заповедности. Вдали тихонько продвигалась телега, влекомая одной лошаденкой, а за ней, тоже тихо, скользила серебристая машина, и Северу представилось, что там даже забавная сценка, что в машине матерится привыкший к бешеным скоростям водитель и кричит мужику на телеге свернуть в сторону, а мужик знай себе невозмутимо торит свой медленный путь. Но в этом ли небывалость?
   В монастыре пишут при входе в большой храм требование чистить обувь. Это тоже довольно забавно. Воображаются сапожная щетка, вакса и прочая подобная житейская чепуха. В огромной внутренности собора молодые монашенки ловко бегали, наводя чистоту, а какая-то девочка, совсем еще ребенок, плотно закутанная в черную ряску, с чувством собственного достоинства толковала посетителю некие чуть ли не догматы, едва ли не византийское что-то, и тот внимательно и серьезно ее слушал. Монашенки так и носились стайками по всему монастырю, вдруг словно взрыв выбрасывал их из разных дверей, и они невесть куда мчались. Что-то их занимало. Две из них, прилепившись к задней стене собора, чистили ее металлическими скребками, и тут же две прибежавшие откуда-то козы принялись, поглядывая на Севера Глаголева не то что без страха, а с некоторым даже презрением, объедать ровно высаженные на газоне кусты. Какие-то истерические дети бегали тоже. Маленькая, быстрая старушонка проскользнула в низкую дверь грузно осевшей башни, где некогда князь держал в заточении брата, тоже князя, а затем и удавил его, сделав святым в глазах народа. Старушка сморщила на твердом, как с дуба снятом лице плаксивую гримасу, крестясь перед местом убиения мученика. Дико сверкнув на Севера глазами, она сообщила, что здесь князя побили мечами и ножами, здесь же стали его душить, пинать ногами, опять бить мечами и ножами, а он еще потом смог преодолеть несколько ступеней вверх по узкой и кривой лестнице, вертевшейся там в каменном мешке. Север, между тем, помнил некое предание, что, мол, несчастный князь, хотя и был подвергнут насилию, смерть принял, однако, благостно и как-то безболезненно, успев, конечно, произнести классическую предсмертную речь, подхваченную еще от Бориса и Глеба.
   - Может быть, вам дать немножко денег? - спросил он старушонку, когда они, бродя по монастырскому двору, разговорились. Она отказалась принять дар. Север еще и не выслушал причины ее отказа, а у него уже отлегло от сердца, ибо он не то жалел денег для этого отдаленного, почти не существующего для него создания, не то вдруг преисполнился утешения, ясно видя, что отнюдь не все бедняки нашего мира легко продаются. Остановившись и опять сверкнув на спутника глазами, старая сказала с гордостью, что не нуждается. Но с присущей ей порывистостью она прикипела сердцем к этому мужчине, вовсе не казавшемуся ей невзрачным и недостаточно статным, не хотела отвязаться и, подпрыгивая рядом с ним, как чертик, как акробат в цирке, рассказывала всякие чудесные истории. Какие-то деньги она потратила ради спасения души, а они ей тут же чудесным образом были возвращены, и произошло это не без влияния святого, имя которого она с чувством назвала. И еще истории, и еще.
   И многие другие люди страстно осеняли себя крестом у места убиения, заставляя Севера подозревать, что у них есть особая склонность к князю, особая любовь. Но так ли? Как проникнуть в их мысли, в души и чувства этих людей? Ему казалось важным понять, почему и сам он как будто заболел каким-то особым чувством на лугу, пока шел от уединенной церквушки к монастырю. Он взглянул с возвышения в ту сторону, где была она, но вместо ее купола, как полагалось, увидел только слабо шевелящуюся в порывах ветра массу деревьев. Такому быть не следовало; повеяло холодной, могильной возможностью невозможного. Страх овладел путником. Купола не было, и не скрыла его листва, а что-то было тут другое. Север почувствовал, что отдается некой силе, вверяет ей себя, не вполне, однако, ей доверяя.
   Он делал кадыком судорожные движения, направляя готовые навернуться на глаза слезы не во внешний мир, а внутрь, в душу. Он сознательно прятал их, еще не состоявшиеся, от мира, и разве что старушке был не прочь порассказать, как ледяная рука ужаса сдавила его сердце. Он плакал не маленьким и, в общем-то, скудным существом какого-нибудь старичка, невесть из какой дали подбежавшего к месту убиения святого, а оттого, что тут, при монастыре, его стеснила такая красота и древность, а посреди них вдруг образовалась жуткая дыра в потустороннее, и оттого, что это и есть Россия, ее красота и огромная мощь, ее вневременное начало, заключенное в чьей-то святости, и временный конец, заключенный в нем самом, грешном. А потому, что купола не видать было, как если бы он и вовсе исчез, душу объяла страшная пустота.
   Нужно же принять во внимание и то, что дикость взгляда старушки, истово крестившейся и бившей поклоны на святом месте, была вовсе не злой, не грозной, не сумасшедшей, а благостной и почти блаженной. Заморский гость, рассуждал Север Глаголев в быстро складывающейся просторности внутреннего сознания, этого не поймет, у него потекут, как слюни, ассоциации, это Достоевский, сообразит он своим крепким разумом, занося старушку в путевой блокнот. А я, не хуже этого европейца образованный, сообразительный и шустрый, понял ту запредельность, в которой диковато мечется старушонка поверх своей земной суетной скорости, рассказов о чудесах и паломничествах из одного древнего града в другой.
   И он видел, что она его полюбила.
   - Как вас зовут? - Энергия, носившая ее от святыни к святыне, была заключена в этом простом вопросе.
   Север назвался. Старушка слегка заколебалась, имя показалось ей надуманным, или представилось ей, что собеседник решил ее разыграть.
   - Да вы в церковь сходите, - прокричала она, имея ввиду ту, что скрылась за шумящей рощей.
   Она поняла, что в собеседнике гнездится смятение. Он, в сущности, и не смотрел на нее, во всяком случае запоминающим взглядом, а она пару раз взглянула на него и увидела, что он высокий и более или менее ладно сложенный человек с добрым лицом, погруженным в бороду. Север поискал глазами купол и на этот раз нашел; он вздохнул с облегчением.
   В рассуждении целого не скажешь, что всякий раз, как он шел от церквушки или к ней, над ним простиралось и вершилось некое колдовство и он попадал в некий круг, из которого мог выйти только с чувством утраты. Уже на другой день он свободно ходил в том краю, просто отдыхая, и даже непринужденно болтал с разными людьми, с бабами, которых мужья вывезли на лоно природы, с пучеглазыми иностранцами, с бессмысленными юнцами. Но какое-то приключение все же продолжалось, медленно и неуклонно сводя происходящее к узкому итогу. Случай, когда купол исчез из виду, когда местность властно и без церемоний овладела Севером, случай действительно произошел, и он стоял в памяти его жертвы, и в нем следовало разобраться. Да и в тот же день Север стал некоторым образом тратить на это всю оставшуюся жизнь.
   Или вот пусть вопрос пропишется так: а на что, собственно, было еще ему тратиться? Столь сильного чувства, как это чувство единения, слитности со здешним пространством, он давно уже не испытывал и, может быть, вообще никогда не испытывал ничего подобного. Все прочее было только слабостью, неуверенная вера его, всевозможные страхи и мечтания о скором конце, разрыв с прежним существованием - все это была одна лишь слабость, болотная топь.
   ***
   Оставив старушку у стен монастыря, Север побежал в рощу, предполагая миновать ее и тогда с совершенной ясностью увидеть церковь. Он извивался среди деревьев, и тень его Бог знает где пропадала. Вдруг он выглянул в поле - и оно было именно то, заповедное, но церкви в нем не было. Север закричал, опустошенный, не помнящий умиления старушкой, ее похождениями и тем, как все же еще и при ней разглядел-таки купол. Он склонился над травой, отыскивая следы пути, сделавшего его заплутаем, но трава раскидывалась повсюду исполинским плотным ковром, прячущим других пластунов, еще менее, чем он, подающих надежды на благополучный исход их скитаний.
   Чувство родства земле, полю, небу, монастырю, реке, укрепившись и одновременно утишившись в душе, с какой-то неожиданной силой выдвинулось в его натуре, когда он увидел в роще соседских людей Павлика Тушнолобова и его жену Дарью. Это была вовсе не мелкая и случайная публика, и определенно начиналось что-то серьезное, с подоплекой и даже с собственной историей, развивающейся и вне пространства обитания Севера Глаголева. Тушнолобовы пришли сюда, имея болевые точки и теперь отчасти внося их и в жизнь Севера, в его и без того достаточную несуразность. Перед ним словно развернулся девственный лес, населенный невежественными, грубыми и злыми язычниками, ибо с грубой яростью озирался по сторонам Павлик Тушнолобов и злыми глазами смотрела перед собой Дарья. Муж сомневался в верности жены. Наступало время вещей тонких и деликатных. Этот Павлик был почти ровесник Севера, он, отлично сохранившийся, поджар, ловко переставляет тонкие, стройные ноги, великолепно водит машину; а перед Севером скинулся великим знатоком искусства. Это вполне глубокий, вдумчивый, ответственный человек. Север увидел его крупно шагающим по лугу к церкви; теперь-то и церковь была вполне видна. Павлик, словно впервые узнав о ее существовании, рассеялся в восторге и упоении, да так вошел в раж, что опередил спутников, можно сказать, бросил Севера с Дашей. Он шагал как на огромных ходулях и вертел головой во все стороны, восхищаясь, и отставшие спутники могли созерцать его прекрасный, резко выточенный профиль, на котором скакали искорки его несколько даже жестокого, бесчеловечного воодушевления. Впрочем, Север это пагубное варварство соседа, конечно же, понимал, и его только тревожило, понимает ли Даша. С ней говорить ему было не о чем, ибо она несла в глубине души темную языческую реку, какое-то беспробудное, похожее на судорогу религиозное движение, а Северу пока не хотелось этого касаться, и он, чтобы развлечь ее и себя, лишь показывал ей то на вырастающий из-за холма купол церквушки, то на дивный общий вид монастыря у них за спиной. Даша благодарно улыбалась в ответ.
   Север сразу понял, что ей понравились произошедшие с ним изменения, глубже, чем понравились. Интуитивно она уловила возникшую у него любовь к родному краю, и он показался ей неожиданно обретшим суровую цельность человеком, крепким этой своей любовью, хозяином, человеком, которого даже и Павлику не взять быстрым специализированным наскоком. Она поставила его, величественно, как ей представилось, шагавшего рядом с ней, выше мужа, который в своем восторге вдруг запрыгал отчасти и кузнечиком. Ее не интересовали религиозные тревоги и сомнения этого человека, его всевозможные недоумения, ибо это были для нее мелочи, которые и не должны интересовать случайную попутчицу, и она взяла только верхний слой, только хозяйственное и ответственное, как бы глубоко продуманное отношение Севера к здешней земле и превратила его в почву, на которой он, по выдумке ее мыслительного воображения, стоял, возвышаясь над суетным Павликом Тушнолобовым, и на которой в какой-то чудесный момент имела шанс очутиться и она, рядом с Севером, а не с мужем. А что эта почва могла обернуться рыхлой и непрочной, так и это не беда: ей под силу превратить ее и в пепел, а им посыпать голову смешного Павлика. Ей-богу, этой девушке очень многое под силу, и Павлик Тушнолобов оказался весьма наивен в том своем расчете, что здесь он ее обработает, облагородит, придаст форму ее темной, рвущейся на части и в клочья душе. Север видел ее и в собранности - в монастырском соборе, куда они прошли сразу после короткого завтрака в роще. Сжатая, исполненная воли, она молилась перед иконой. А ее супруг, кажется, и не заметил, не осознал этого, носясь по храму большим взволнованным специалистом, этакой ученой мухой. Север же стоял в стороне и смотрел на Дашу. Она была прекрасна. Глядя на погруженную в молитву девушку, Север чувствовал, что молодость, возвращенная ему пробудившейся любовью к городу и его окрестностям, равна здоровой, физической и, если можно так выразиться, стихийной молодости Даши, и это чувство сохранялось у него и после, когда они снова шли к церкви у слияния рек.