Страница:
- Вон как красиво, - сказала она. - Осень, березки в лесу стоят голые, а от прозрачности вид совсем не хуже, чем летом.
- Да, да! - пискнула с заднего сидения Любушка. - Слов нет, какое чудо! Зачем слова? Молчи, Зоя! Я наслаждаюсь!
Милованов тоже подтвердил наблюдение жены. И тем попался на удочку, забыв, что когда начинает она задушевным тоном повествовать о предметах внешних, не касающихся сиюминутных проблем семьи или близких людей, это чаще всего означает медленное и упорное продвижение к критике его, Милованова, способностей и, разумеется, недостатков. Возможно, Зоя не всякий раз сознательно подводила к этому, но тогда уж из какого-нибудь возражения мужа у нее непременно загоралось негодование на преисполненность Милованова сознанием собственной исключительности. Сейчас Зое и не нужно было долго вывертываться в поисках проторенной дорожки.
- А ты, Ваня, художником себя называешь, - заговорила она с не определившейся еще угрозой, но уже неприятным Милованову тоном. - Какой ты художник! Посмотри на лес, на дорогу, на все эти деревеньки. Вот истинное. А у тебя? Где в твоих картинах душевное? У тебя, например, грибы. Начнешь грибы изображать, да и покончить никак не можешь. Грибы маленькие и большие. Грибы реалистические и грибы фантастические. Мол, серия. А смысл какой? Одна форма. Гриб у тебя получается, если можно так выразиться, бесчеловечный, бессодержательный он, стоит на переднем плане картины без какого-либо отношения к миру подлинных чувств и проблем. Хотя, конечно, выписан мастерски. Но - одна форма.
- Ну вот, на Ваню напала, - благодушно заметила Любушка. - Ваня еще нарисует, у него будущее... и это в будущем, а сейчас бы нам просто насладиться видами, пейзажами...
Милованов улыбался. Иной раз и забавляли его наскоки жены. Вот сидит немолодая упитанная женщина за рулем, под внушительным задом ее не видать сидения, короткими полненькими ножками на педали нажимает, самое существование спутников своих безмятежно ставит в зависимость от своего умения, а находит время молодиться и затрагивать вопросы, которые не следует, казалось бы, и поднимать человеку в осеннюю пору его жизни, когда остается только позаботиться о душе. А она вырывается из капканов, подставляемых близким концом по имени Смерть, извивается мощно, как на заре жизни, и хочет перспектив, объяснимо нужных разве что в молодости. Милованова это умиляло.
- Понесла! Вместо того чтобы культивировать негу, ты вон чем занимаешься! - воскликнул он шутливо.
Любушка хохотала. Улыбнулась и Зоя удачно найденной мужем словесной чепухе. Подобные почерпания из области острословия красили их поездки. И все же Зое было не до смеха, и от кривовато вымученной улыбки одна лишь бледность потекла по ее лицу.
- Негу? А ты заслужил, чтобы я ее культивировала? Я работаю и много зарабатываю, а чем и как пробавляешься ты? Эх, Любушка, он ведь придаток, этот Ваня. А если вдуматься, так самый что ни на есть натуральный присосок. Паразитирует, сосет из меня кровушку.
- Это уже слишком! - сразу вошел в раж и стал протестовать Милованов. - Это режет слух. Обо мне этого не говори. Я многое сделал в живописи, я кучу книг прочитал, у меня, наконец - посмотри-ка! - облик значительный, как у подвижника или, на худой конец, роскошного интеллигента. На меня на улице люди внимание обращают, иные смотрят выпучив глаза, вот это, мол, личность, вот это да, а ты про придатки и присоски! Что за бессмысленность такая в твоей голове, Зоя?
- Ага, вид. - Зоя посмотрела на него, и Милованов прочитал на ее лице ожесточение. - А пожили бы эти, которые на улице, с тобой, помучились бы с мое. Я не с видом и обликом живу, а с человеком, который не хочет зарабатывать деньги и преспокойно пользуется заработками жены. Были времена, Любушка, когда у нас с ним совсем редко деньги заводились и в доме, бывало, маковой росинки не сыщешь.
- Я эти времена помню, - вставила Любушка. - Что и говорить, скудно и горько жилось.
- Мы только и зажили с тех пор, как я нашла себе нынешнюю работу. Машину купили, холодильник новый, телевизор новый купили... то есть, спрашивается, как и каким образом? А таким, что именно я и купила, он же не внес и копейки.
- Я тоже стала теперь жить лучше...
- И он мне еще говорит что-то о своем виде и облике! - перебила Зоя. Для общей представительности это, не спорю, вещи важные, и люди со стороны наверняка часто думают: ого, хороший муж у этой женщины, знатный! Но разбираться с видом и обликом человека надо не сиюминутно, не сгоряча, а последовательно и тщательно. Вникнуть в суть надо. Ну а если рассудить о личном до конца и без околичностей... Я, например, обустроила туалет. Сверкает сортир. Да ты знаешь, Любушка, видела. А он приходит в него и гадит.
- Ну, так уж оно и заведено, - сказала Любушка.
- Так все поступают, - подтвердил Милованов.
- Кто все? Все приходят в мой сортир и гадят? Не надо про всех! Что за вечные ссылки на других? Когда вы, люди добрые, я про вас про обоих, когда вы научитесь отвечать прежде всего за самих себя? - Зоя высмотрела в зеркальце подругу: - Вот взять, Любушка, тебя. Ты мне подруга с детских лет, так что у меня было время проанализировать твои, так сказать, показатели. Думаешь, у меня душа не переворачивается, когда я вижу тебя в какой-нибудь очередной сиротской курточке или дрянной шубенке? Это ж надо быть до такой степени лишенной вкуса и понимания! Вырядишься пугалом, дурой старой, которая себя девчонкой воображает, и щеголяешь, а каково мне рядом с тобой? Да я тебя порой убить готова!
- Теперь на Любушку напала! - сквозь злой смех прокричал Милованов.
- Это Бог знает что такое, - не сумела притерпеться и Любушка. - Мало того, что о вкусах, как говорится, не спорят, так я скажу тебе еще, Зоя, что незачем тебе трогать мои установки и представления, потому что вкус отсутствует как раз у тебя, а не у меня.
Стали кричать Милованов и Любушка, что Зоя перегибает палку, забывается, чересчур высоко о себе мнит и лучше бы ей действительно не затрагивать людей, которые составляют единственную ее компанию близких и друзей на свете. Зоя засмеялась:
- Потому и затрагиваю, что мне не все равно. А было бы мне наплевать на вас, так и оставила бы жить, как живете.
***
Однажды какая-то женщина по телефону сказала Милованову, что его жене в магазине - а Зоя вышла купить что-нибудь на ужин - стало плохо и она просит, чтобы он поскорее пришел. Добрая незнакомка не добавила ничего в том роде, что, мол, надо очень поторопиться, если он хочет застать жену в живых, и, видимо, в этом не было никакой необходимости, а что ему надо придти, и поскорее, она сказала просто для округлости речи, и наговоренной ей для передачи Зоей, и своей собственной. Было в ее подаче печального известия много сразу бьющего тревогу, но и что-то тут же убаюкивающее. А Милованову не терпелось вернуться к работе, к картине, которую он уже много дней неистово вынашивал. Аккуратный, он встревожился и даже, хотя этого увидеть или как-нибудь почувствовать женщина уже точно не могла, взъерошил волосы, не допуская, конечно, и мысли, что можно бы тут вовсе остаться в стороне от происшествия с женой. Оделся он и по чистому, веселому снежку, выпавшему той зимой впервые, торопливо заскрипел к магазину, где по неизвестной ему причине страдала Зоя.
Милованов и Зоя не имели склонности к прочувствованным, глубоким разговорам, отделывались обычно смешками и округляли, как та неведомая женщина, о которой только что было сказано, но, разумеется, все в своих отношениях понимали и могли бы высказать, если бы в том возникла надобность. Многое говорилось между ними без слов, как бы телепатически, и такого, может быть, не было ни разу, чтобы они уселись рядком или напротив друг друга и стали обмениваться, для души, в неизъяснимом сердечном порыве, проникновенными словами, выстраивая их в удивительные фразы, заставляющие припомнить, что слово и было в начале всего. Милованов больше был расположен к подобным разговорам и когда-то, в более молодые и живые годы, даже пытался их вести, но Зоя выспренностей не любила, и он скоро привык возле нее избегать их. Зоя лишь в гневе была мастерицей удариться в пафос, и вот тогда-то странным или чудесным образом в ней иной раз прорывалась неподдельная искренность и ее слова вдруг начинали выдавать что-то сокровенное, наполняясь, можно думать, истинной душевностью, но эта последняя, в глазах Милованова, была не того происхождения и свойств, чтобы и он пустился в ответ изливать душу.
А в магазине, когда он увидел, что Зоя лежит на каком-то низеньком выступе и ноги ее в темных чулках и грубых ботинках как-то необыкновенно коротки, живот поднят горой, а лицо под скорбно и громадно опущенными веками нахмурено, он прежде всего и подумал, что нужно будет непременно поговорить с ней по душам. Наверное, это желание возникло у него потому, что он увидел жену такой, беспомощной, но и слишком незнакомой ему, о чем-то трагически и даже величаво размышляющей под маской, казалось, нарочито нахмуренного лица, и еще потому, что зевакам, приглядывавшимся к Зое с разных сторон, она досталась вот лишь нынешней, упавшей и как будто умирающей, то есть в несколько даже фантастическом, слегка и оперном, как подумал на ходу Милованов, облике. А к тому же немного стыдно было ему того, что Зою бесцеремонно рассматривают, а она лежит кверху животом, как перевернутый на спинку таракан, и о чем-то тихо и мрачно бредит в запредельности, о которой мало кто думает в своей умоисступленной жизни, хотя она, громоздящаяся, как теперь оказывалось, прямо под тяжело, театрализованно упавшими веками, в конечном счете для всех обязательна и неизбежна.
Зоя словно ждала его появления, и как только муж заговорил, выясняя масштабы случившегося, она поднялась и молча, с некоторой горделивостью в осанке, увела его из магазина. Вид у нее в действительности был расстроенный, слабый и сердитый. Она передвигала ноги так, чтобы они постоянно оставались прямыми, словно в этом заключалось для нее облегчение или, может быть, правда человека, вернувшегося с того света. Шли медленно, и муж легонько и заботливо поддерживал жену. Он думал о том, что раз жена болеет и даже падает в обмороки, то у нее есть все основания покорно держаться за него и больше не длить затею с его превращением в правильного главу семейства, которая и вообще-то уже запоздала и нелепа для их возраста. Затем Зоя раскрепостилась и пошла своим обычным шагом.
- Так в чем же причина? - спросил Милованов задумчиво.
О причинах, вообще о своем недомогании Зоя говорить не пожелала. Это было личное. Прежде она по-настоящему не болела и уж тем более не падала в обмороки, да и в будущем, как вдруг Милованов почувствовал, не скоро у нее повторится нынешнее. И нужно забыть случившееся в магазине. Милованову такой поворот не слишком-то пришелся по душе, он чересчур ярко и вызывающе указывал, практически утверждал, что жизнь продолжается и, следовательно, продолжается все бывшее до сих пор. Милованов куда-то мысленно заторопился, ловя момент, останавливая время, в котором жена еще сохранялась опрокинувшейся на пол в магазине особой с короткими ногами и огромными, как театральный занавес, веками. Тут бы и сказать нечто важное, значительное, глубокое, выходящее из потрясенной души, ошеломить жену и заставить ее с улыбкой радоваться возвращению к жизни, которая, может быть, для того и задумана, чтобы люди говорили веселые и необычайные слова, однако Милованов лишь хмыкал, вертел головой и покашливал. Зоя сказала:
- А могла в сущности и ноги протянуть.
- Ну, это было бы слишком, - ответил Милованов.
Нужно было заканчивать дело с покупками для ужина, но Зое этого не хотелось, ее мысль принялась хитрить и извиваться, тут же представляя положение таковым, как если бы ее дух, при обмороке соприкоснувшийся с загробным миром, все еще блуждал в неведомых сферах, отрывая и ее всю от повседневности и выбивая почву из-под ее ног. Сначала убедила себя она в этом, а потом принялась колдовать над мужем. Она делала это ради своей давней мечты купить жакет, не очень-то дорогой, а все-таки и не дешевый, зато как раз укладывающийся теперь в ту сумму, которой она располагала. Жизнь сама устроила этот обморок, эту внезапную близость к смерти, чтобы мечта обрела больше твердости и потребовала немедленного воплощения. Страх не успеть разве не должен подстегивать мечту? Еще как подстегивает! Зоя жутковато вытаращила глаза, а личико все же сложила умильное, излагая свои доводы. Муж не протестовал. Жакет был, разумеется, чепухой для него. К примеру сказать, чем же они будут питаться, если Зоя купит себя эту игрушку? Но Зоя вырвалась из лап смерти и нуждается в том, чтобы ей сейчас как можно лучше угодили изнутри этого подверженного всяким опасностям и бедам человеческого мира, куда она благополучно вернулась, а кому и делать это, как не мужу? Обрадованная жена побежала в магазин, а он остался на улице покурить.
Пускал он дым в небо, с неба же сыпал, медленно и стройно, снег. Он подумал о доказательствах бытия Божьего, которые вычитывал в эту пору в книге и которые заключались в том, что в мыслях присутствует Бог, что мысли - от Бога и они, говоря попроще, но и окончательно, Бог и есть. А был он, оторванный от работы известием о неудаче жениного здоровья и ждущий теперь, пока она вознаградит себя за страдания, и была книга, к выводам и назиданиям которой он вернется в другую свободную от работы минуту, и Бог совсем не устанавливался его мимолетной связью с этой книгой, и даже не возникал вопрос, идет ли речь о таком установлении. Он оставался при своей самостоятельности. Как всегда, когда ему за внешними явлениями или предметами мерещилось перелистывание книг, проповедующих высокие и глубокие мысли, он мысленно перенес себя из теперешнего случайного места домой, за работу, но не быструю и неизвестно откуда черпающую силы и вдохновение, а осмысленную, организованную до последнего атома по образцу совершенного механизма, не материального, разумеется, а духовного. Тяжело, досадно стоять по дурацкой причине возле магазина, когда как воздух нужна работа. Но не в этом одном было несовершенство. Вообще ему еще далеко до совершенства и работает он картины как обыкновенный в сущности человек и менее всего как ангел. Бог подсказывает что-то невзначай, но не входит в каждый мазок и даже в законченной работе ничего не говорит о своем бытии.
Возможно, впрочем, что вот эти выпадения из работы, эти поджидания жены, вознаграждающей себя за обморок покупкой жакета или, на худой конец, вздохами мечты о нем, даны для подготовки к подлинной работе, по крайней мере для того, чтобы он остановился, пока его работа не свелась к механическим усилиям, и угадал, что же в действительности нужно понять и освоить, чтобы его заботы, движения и мысли достигли наконец предела, за которым кончается обыденное и начинается настоящее. Красиво падал снег, и чем больше Милованов чувствовал в нем красоту, уже не внешнюю и одинаковую для всех, а крутящую узоры прямо над его сердцем, тем яснее он сознавал всю бедность сделанного им, но в то же время и огромность заключенных в нем сил.
Зоя вышла из магазина и в счастливом неведении его удаленности в будущие грандиозные труды показала мужу свое приобретение. На узенькой тропинке в тепло укрытом снегом сквере она пошла впереди, прижимая к груди сверток, и Милованов увидел, как она, притихшая и уменьшившаяся от своего счастья, наклонила низко голову, смотря себе под ноги, и вышагивает мелко, а все ее существо источает любовь к себе за свершившуюся с ним неописуемую радость. Эта фигурка даже в своем подавленном и оробевшем восторге от дарованного ей человеческого женского успеха все же расходовала себя на отвратительную мыслишку, что муж не понимает до конца ее счастья, а в каком-то высшем смысле не прочь и испортить ей настроение. Поэтому она несла радость бережно и ограничено, стараясь не мозолить ею глаза своему спутнику, но и не подпуская его к ней, взревновав бы сейчас больше к жакету, когда б ей вдруг пришлось выбирать между ним и мужем.
Она ждала только, чтобы Ваничка поскорее отсоединился от нее работой или сном, а она могла сполна упиться свалившейся на нее удачей. Засерел тягостный зимний рассвет за окном, она же все ползала в роскошествах и излишествах заново открывшегося ей, внутренне глубоко преобразившегося мироздания и примеряла, каково будет в жакете при том или ином наборе еще других одежд, уходя с головой в вещи и не сочетаемые, когда пыталась сложить в одну картину это прелестно сидящее на ней сокровище и печальные в своей ветхости башмаки или неожиданно представала перед зеркалом в одной лишь обнове, нагая, с выпяченным животом и пообвисшей грудью. Муж дико храпел в своей комнате, откатившись от всякого разумного сознания в глухоту сна, а она все обустраивала скрытость своего счастья и даже образа жизни, которая отныне должна будет только внешне оставаться прежней, а внутри извлекать все новые и новые возможности из наличия жакета, ставшего ее безраздельной собственностью.
Жакет стал ее тайной от мира и тайным средоточием, хранилищем нарождающихся или пробуждающихся в ней сил. А каково будет весной, когда наступит свежесть в природе и прозвучат всякие бодрые зовы? Не вечно же ей крепиться в соблюдении тайны и скрыто терпеть безудержное нарастание сил? Тайный круг, очерченный волшебством перехода от почти смерти в обмороке к счастью обретения новенькой, чисто бабьей вещицы, был для нее все-таки слишком тесен. Еще теснее была та минутная благодарность мужу, которую она пережила, когда он, пожертвовав сытостью своего желудка, разрешил ей вознаградить себя за стыд и отчаяние падения в магазине, на глазах у глупцов, которые и не догадывались, что ей, при ее нищете и скудости, может быть, давно уже опостылела жизнь. Нарисовалось в ее воображении, как трагически она упала и лежала потом на полу, а зеваки с готовностью к бездумному сочувствию комическими движениями выталкивали ее назад в постылое существование. В действительности она любила жизнь. Из падения нужно было встать, но уже иной, обновленной, чуточку высокомерной, не обращающей внимания на то, как ее продолжают все еще подталкивать к полному выздоровлению и на прежний, будто бы верный путь. Муж наградил ее за пережитый позор, но нельзя же вечно после этого мучаться признательностью за ее великодушие.
Проходит времени немало, прежде чем от чего-то убедительного в прошлом отделит настоящее пропасть, зато как из этого вечно цветущего, вечно обновляющего и сопричастного будущему далека отрадно смотреть на былые провалы, ужасы, тщеты, на все эти загадки былой невероятной нищеты, оказавшейся почему-то терпимой. Каким жалким и одновременно трогательным предстает то убедительное, что согрело или, напротив, изнурило в некие далекие дни. Сейчас не то место в повествовании, где следует рассказывать, как она впервые вывезла мужа на своей машине в географически удаленный пункт, издавна манивший его к себе, но не помешает вскользь упомянуть, дать понять о первом и остром еще тогда проникновении в ее существо чувства хозяйского владения не только дорогой, а следовательно, и миром, но и душой мужа, которого она быстрым перемещением к его мечте заставила радоваться детской радостью. Впрочем, иных, кому скажи только о поездке, заинтересует и заставит трепетать одна лишь география, некая метафизика места. Шальные фанатики старины и достопримечательностей, в сравнении с которыми муж выглядел всего лишь простодушным зевакой, снабжают путешественников в дорогу довольно-таки пылко написанными справочниками и рекомендациями, истерическими описаниями давних и, может быть, давно загубленных красот, но не им объяснять Зое, как и что должна испытывать она на переломах от нормальной жизнедеятельности к гостеванию в таинственных и запущенных мирах прошлого.
Милованов и в Ростов выехал с мыслью, что мог же человек, взявший псевдоним и утративший для потомков свою настоящую фамилию, сделавший заботу о сохранении старинных усадеб целью своей жизни, а попавший на Соловки, написать в лагере энергичную, удивительную, страстную книгу о порушенных восставшей толпой гнездах. Гениальной такую книгу не сделать, но уже специалистам без нее не обойтись, а Милованову она словно в укор за то, что он, не имея достаточных лишений и явного риска в любую минуту ни за что ни про что поплатиться головой, плачется только о своих оскудевших и, может быть, утраченных возможностях, а и пальцем о палец не ударит, чтобы вдруг восстановить себя. И много других примеров благородной деятельности и величавого подвижничества дает история, но он, хотя бы и делая попытки следовать им, все так же остается мал и скуден. Выкрикнула Любушка, что проезжают Переславль, и Милованов перестал забываться, встрепенулся и заметил, как они пролетают этот удивительный город. В то же мгновение он понял, что этот город удивителен для него и мало что значит для Зои, которая и не подумала здесь остановиться, и даже для Любушки, для которой единственно возможным и соответственно правильным выбором было то, что Зоя продолжала как ни в чем не бывало выжимать скорость, пронося их мимо тут и там мелькающих церквей.
Едко насмехаясь над путешественниками, с которыми свела его судьба, Милованов прояснил этот оставшийся за бортом город как родину Александра Невского. Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.
- Тебе все равно это? - спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.
Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.
Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.
С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.
Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.
- Да, да! - пискнула с заднего сидения Любушка. - Слов нет, какое чудо! Зачем слова? Молчи, Зоя! Я наслаждаюсь!
Милованов тоже подтвердил наблюдение жены. И тем попался на удочку, забыв, что когда начинает она задушевным тоном повествовать о предметах внешних, не касающихся сиюминутных проблем семьи или близких людей, это чаще всего означает медленное и упорное продвижение к критике его, Милованова, способностей и, разумеется, недостатков. Возможно, Зоя не всякий раз сознательно подводила к этому, но тогда уж из какого-нибудь возражения мужа у нее непременно загоралось негодование на преисполненность Милованова сознанием собственной исключительности. Сейчас Зое и не нужно было долго вывертываться в поисках проторенной дорожки.
- А ты, Ваня, художником себя называешь, - заговорила она с не определившейся еще угрозой, но уже неприятным Милованову тоном. - Какой ты художник! Посмотри на лес, на дорогу, на все эти деревеньки. Вот истинное. А у тебя? Где в твоих картинах душевное? У тебя, например, грибы. Начнешь грибы изображать, да и покончить никак не можешь. Грибы маленькие и большие. Грибы реалистические и грибы фантастические. Мол, серия. А смысл какой? Одна форма. Гриб у тебя получается, если можно так выразиться, бесчеловечный, бессодержательный он, стоит на переднем плане картины без какого-либо отношения к миру подлинных чувств и проблем. Хотя, конечно, выписан мастерски. Но - одна форма.
- Ну вот, на Ваню напала, - благодушно заметила Любушка. - Ваня еще нарисует, у него будущее... и это в будущем, а сейчас бы нам просто насладиться видами, пейзажами...
Милованов улыбался. Иной раз и забавляли его наскоки жены. Вот сидит немолодая упитанная женщина за рулем, под внушительным задом ее не видать сидения, короткими полненькими ножками на педали нажимает, самое существование спутников своих безмятежно ставит в зависимость от своего умения, а находит время молодиться и затрагивать вопросы, которые не следует, казалось бы, и поднимать человеку в осеннюю пору его жизни, когда остается только позаботиться о душе. А она вырывается из капканов, подставляемых близким концом по имени Смерть, извивается мощно, как на заре жизни, и хочет перспектив, объяснимо нужных разве что в молодости. Милованова это умиляло.
- Понесла! Вместо того чтобы культивировать негу, ты вон чем занимаешься! - воскликнул он шутливо.
Любушка хохотала. Улыбнулась и Зоя удачно найденной мужем словесной чепухе. Подобные почерпания из области острословия красили их поездки. И все же Зое было не до смеха, и от кривовато вымученной улыбки одна лишь бледность потекла по ее лицу.
- Негу? А ты заслужил, чтобы я ее культивировала? Я работаю и много зарабатываю, а чем и как пробавляешься ты? Эх, Любушка, он ведь придаток, этот Ваня. А если вдуматься, так самый что ни на есть натуральный присосок. Паразитирует, сосет из меня кровушку.
- Это уже слишком! - сразу вошел в раж и стал протестовать Милованов. - Это режет слух. Обо мне этого не говори. Я многое сделал в живописи, я кучу книг прочитал, у меня, наконец - посмотри-ка! - облик значительный, как у подвижника или, на худой конец, роскошного интеллигента. На меня на улице люди внимание обращают, иные смотрят выпучив глаза, вот это, мол, личность, вот это да, а ты про придатки и присоски! Что за бессмысленность такая в твоей голове, Зоя?
- Ага, вид. - Зоя посмотрела на него, и Милованов прочитал на ее лице ожесточение. - А пожили бы эти, которые на улице, с тобой, помучились бы с мое. Я не с видом и обликом живу, а с человеком, который не хочет зарабатывать деньги и преспокойно пользуется заработками жены. Были времена, Любушка, когда у нас с ним совсем редко деньги заводились и в доме, бывало, маковой росинки не сыщешь.
- Я эти времена помню, - вставила Любушка. - Что и говорить, скудно и горько жилось.
- Мы только и зажили с тех пор, как я нашла себе нынешнюю работу. Машину купили, холодильник новый, телевизор новый купили... то есть, спрашивается, как и каким образом? А таким, что именно я и купила, он же не внес и копейки.
- Я тоже стала теперь жить лучше...
- И он мне еще говорит что-то о своем виде и облике! - перебила Зоя. Для общей представительности это, не спорю, вещи важные, и люди со стороны наверняка часто думают: ого, хороший муж у этой женщины, знатный! Но разбираться с видом и обликом человека надо не сиюминутно, не сгоряча, а последовательно и тщательно. Вникнуть в суть надо. Ну а если рассудить о личном до конца и без околичностей... Я, например, обустроила туалет. Сверкает сортир. Да ты знаешь, Любушка, видела. А он приходит в него и гадит.
- Ну, так уж оно и заведено, - сказала Любушка.
- Так все поступают, - подтвердил Милованов.
- Кто все? Все приходят в мой сортир и гадят? Не надо про всех! Что за вечные ссылки на других? Когда вы, люди добрые, я про вас про обоих, когда вы научитесь отвечать прежде всего за самих себя? - Зоя высмотрела в зеркальце подругу: - Вот взять, Любушка, тебя. Ты мне подруга с детских лет, так что у меня было время проанализировать твои, так сказать, показатели. Думаешь, у меня душа не переворачивается, когда я вижу тебя в какой-нибудь очередной сиротской курточке или дрянной шубенке? Это ж надо быть до такой степени лишенной вкуса и понимания! Вырядишься пугалом, дурой старой, которая себя девчонкой воображает, и щеголяешь, а каково мне рядом с тобой? Да я тебя порой убить готова!
- Теперь на Любушку напала! - сквозь злой смех прокричал Милованов.
- Это Бог знает что такое, - не сумела притерпеться и Любушка. - Мало того, что о вкусах, как говорится, не спорят, так я скажу тебе еще, Зоя, что незачем тебе трогать мои установки и представления, потому что вкус отсутствует как раз у тебя, а не у меня.
Стали кричать Милованов и Любушка, что Зоя перегибает палку, забывается, чересчур высоко о себе мнит и лучше бы ей действительно не затрагивать людей, которые составляют единственную ее компанию близких и друзей на свете. Зоя засмеялась:
- Потому и затрагиваю, что мне не все равно. А было бы мне наплевать на вас, так и оставила бы жить, как живете.
***
Однажды какая-то женщина по телефону сказала Милованову, что его жене в магазине - а Зоя вышла купить что-нибудь на ужин - стало плохо и она просит, чтобы он поскорее пришел. Добрая незнакомка не добавила ничего в том роде, что, мол, надо очень поторопиться, если он хочет застать жену в живых, и, видимо, в этом не было никакой необходимости, а что ему надо придти, и поскорее, она сказала просто для округлости речи, и наговоренной ей для передачи Зоей, и своей собственной. Было в ее подаче печального известия много сразу бьющего тревогу, но и что-то тут же убаюкивающее. А Милованову не терпелось вернуться к работе, к картине, которую он уже много дней неистово вынашивал. Аккуратный, он встревожился и даже, хотя этого увидеть или как-нибудь почувствовать женщина уже точно не могла, взъерошил волосы, не допуская, конечно, и мысли, что можно бы тут вовсе остаться в стороне от происшествия с женой. Оделся он и по чистому, веселому снежку, выпавшему той зимой впервые, торопливо заскрипел к магазину, где по неизвестной ему причине страдала Зоя.
Милованов и Зоя не имели склонности к прочувствованным, глубоким разговорам, отделывались обычно смешками и округляли, как та неведомая женщина, о которой только что было сказано, но, разумеется, все в своих отношениях понимали и могли бы высказать, если бы в том возникла надобность. Многое говорилось между ними без слов, как бы телепатически, и такого, может быть, не было ни разу, чтобы они уселись рядком или напротив друг друга и стали обмениваться, для души, в неизъяснимом сердечном порыве, проникновенными словами, выстраивая их в удивительные фразы, заставляющие припомнить, что слово и было в начале всего. Милованов больше был расположен к подобным разговорам и когда-то, в более молодые и живые годы, даже пытался их вести, но Зоя выспренностей не любила, и он скоро привык возле нее избегать их. Зоя лишь в гневе была мастерицей удариться в пафос, и вот тогда-то странным или чудесным образом в ней иной раз прорывалась неподдельная искренность и ее слова вдруг начинали выдавать что-то сокровенное, наполняясь, можно думать, истинной душевностью, но эта последняя, в глазах Милованова, была не того происхождения и свойств, чтобы и он пустился в ответ изливать душу.
А в магазине, когда он увидел, что Зоя лежит на каком-то низеньком выступе и ноги ее в темных чулках и грубых ботинках как-то необыкновенно коротки, живот поднят горой, а лицо под скорбно и громадно опущенными веками нахмурено, он прежде всего и подумал, что нужно будет непременно поговорить с ней по душам. Наверное, это желание возникло у него потому, что он увидел жену такой, беспомощной, но и слишком незнакомой ему, о чем-то трагически и даже величаво размышляющей под маской, казалось, нарочито нахмуренного лица, и еще потому, что зевакам, приглядывавшимся к Зое с разных сторон, она досталась вот лишь нынешней, упавшей и как будто умирающей, то есть в несколько даже фантастическом, слегка и оперном, как подумал на ходу Милованов, облике. А к тому же немного стыдно было ему того, что Зою бесцеремонно рассматривают, а она лежит кверху животом, как перевернутый на спинку таракан, и о чем-то тихо и мрачно бредит в запредельности, о которой мало кто думает в своей умоисступленной жизни, хотя она, громоздящаяся, как теперь оказывалось, прямо под тяжело, театрализованно упавшими веками, в конечном счете для всех обязательна и неизбежна.
Зоя словно ждала его появления, и как только муж заговорил, выясняя масштабы случившегося, она поднялась и молча, с некоторой горделивостью в осанке, увела его из магазина. Вид у нее в действительности был расстроенный, слабый и сердитый. Она передвигала ноги так, чтобы они постоянно оставались прямыми, словно в этом заключалось для нее облегчение или, может быть, правда человека, вернувшегося с того света. Шли медленно, и муж легонько и заботливо поддерживал жену. Он думал о том, что раз жена болеет и даже падает в обмороки, то у нее есть все основания покорно держаться за него и больше не длить затею с его превращением в правильного главу семейства, которая и вообще-то уже запоздала и нелепа для их возраста. Затем Зоя раскрепостилась и пошла своим обычным шагом.
- Так в чем же причина? - спросил Милованов задумчиво.
О причинах, вообще о своем недомогании Зоя говорить не пожелала. Это было личное. Прежде она по-настоящему не болела и уж тем более не падала в обмороки, да и в будущем, как вдруг Милованов почувствовал, не скоро у нее повторится нынешнее. И нужно забыть случившееся в магазине. Милованову такой поворот не слишком-то пришелся по душе, он чересчур ярко и вызывающе указывал, практически утверждал, что жизнь продолжается и, следовательно, продолжается все бывшее до сих пор. Милованов куда-то мысленно заторопился, ловя момент, останавливая время, в котором жена еще сохранялась опрокинувшейся на пол в магазине особой с короткими ногами и огромными, как театральный занавес, веками. Тут бы и сказать нечто важное, значительное, глубокое, выходящее из потрясенной души, ошеломить жену и заставить ее с улыбкой радоваться возвращению к жизни, которая, может быть, для того и задумана, чтобы люди говорили веселые и необычайные слова, однако Милованов лишь хмыкал, вертел головой и покашливал. Зоя сказала:
- А могла в сущности и ноги протянуть.
- Ну, это было бы слишком, - ответил Милованов.
Нужно было заканчивать дело с покупками для ужина, но Зое этого не хотелось, ее мысль принялась хитрить и извиваться, тут же представляя положение таковым, как если бы ее дух, при обмороке соприкоснувшийся с загробным миром, все еще блуждал в неведомых сферах, отрывая и ее всю от повседневности и выбивая почву из-под ее ног. Сначала убедила себя она в этом, а потом принялась колдовать над мужем. Она делала это ради своей давней мечты купить жакет, не очень-то дорогой, а все-таки и не дешевый, зато как раз укладывающийся теперь в ту сумму, которой она располагала. Жизнь сама устроила этот обморок, эту внезапную близость к смерти, чтобы мечта обрела больше твердости и потребовала немедленного воплощения. Страх не успеть разве не должен подстегивать мечту? Еще как подстегивает! Зоя жутковато вытаращила глаза, а личико все же сложила умильное, излагая свои доводы. Муж не протестовал. Жакет был, разумеется, чепухой для него. К примеру сказать, чем же они будут питаться, если Зоя купит себя эту игрушку? Но Зоя вырвалась из лап смерти и нуждается в том, чтобы ей сейчас как можно лучше угодили изнутри этого подверженного всяким опасностям и бедам человеческого мира, куда она благополучно вернулась, а кому и делать это, как не мужу? Обрадованная жена побежала в магазин, а он остался на улице покурить.
Пускал он дым в небо, с неба же сыпал, медленно и стройно, снег. Он подумал о доказательствах бытия Божьего, которые вычитывал в эту пору в книге и которые заключались в том, что в мыслях присутствует Бог, что мысли - от Бога и они, говоря попроще, но и окончательно, Бог и есть. А был он, оторванный от работы известием о неудаче жениного здоровья и ждущий теперь, пока она вознаградит себя за страдания, и была книга, к выводам и назиданиям которой он вернется в другую свободную от работы минуту, и Бог совсем не устанавливался его мимолетной связью с этой книгой, и даже не возникал вопрос, идет ли речь о таком установлении. Он оставался при своей самостоятельности. Как всегда, когда ему за внешними явлениями или предметами мерещилось перелистывание книг, проповедующих высокие и глубокие мысли, он мысленно перенес себя из теперешнего случайного места домой, за работу, но не быструю и неизвестно откуда черпающую силы и вдохновение, а осмысленную, организованную до последнего атома по образцу совершенного механизма, не материального, разумеется, а духовного. Тяжело, досадно стоять по дурацкой причине возле магазина, когда как воздух нужна работа. Но не в этом одном было несовершенство. Вообще ему еще далеко до совершенства и работает он картины как обыкновенный в сущности человек и менее всего как ангел. Бог подсказывает что-то невзначай, но не входит в каждый мазок и даже в законченной работе ничего не говорит о своем бытии.
Возможно, впрочем, что вот эти выпадения из работы, эти поджидания жены, вознаграждающей себя за обморок покупкой жакета или, на худой конец, вздохами мечты о нем, даны для подготовки к подлинной работе, по крайней мере для того, чтобы он остановился, пока его работа не свелась к механическим усилиям, и угадал, что же в действительности нужно понять и освоить, чтобы его заботы, движения и мысли достигли наконец предела, за которым кончается обыденное и начинается настоящее. Красиво падал снег, и чем больше Милованов чувствовал в нем красоту, уже не внешнюю и одинаковую для всех, а крутящую узоры прямо над его сердцем, тем яснее он сознавал всю бедность сделанного им, но в то же время и огромность заключенных в нем сил.
Зоя вышла из магазина и в счастливом неведении его удаленности в будущие грандиозные труды показала мужу свое приобретение. На узенькой тропинке в тепло укрытом снегом сквере она пошла впереди, прижимая к груди сверток, и Милованов увидел, как она, притихшая и уменьшившаяся от своего счастья, наклонила низко голову, смотря себе под ноги, и вышагивает мелко, а все ее существо источает любовь к себе за свершившуюся с ним неописуемую радость. Эта фигурка даже в своем подавленном и оробевшем восторге от дарованного ей человеческого женского успеха все же расходовала себя на отвратительную мыслишку, что муж не понимает до конца ее счастья, а в каком-то высшем смысле не прочь и испортить ей настроение. Поэтому она несла радость бережно и ограничено, стараясь не мозолить ею глаза своему спутнику, но и не подпуская его к ней, взревновав бы сейчас больше к жакету, когда б ей вдруг пришлось выбирать между ним и мужем.
Она ждала только, чтобы Ваничка поскорее отсоединился от нее работой или сном, а она могла сполна упиться свалившейся на нее удачей. Засерел тягостный зимний рассвет за окном, она же все ползала в роскошествах и излишествах заново открывшегося ей, внутренне глубоко преобразившегося мироздания и примеряла, каково будет в жакете при том или ином наборе еще других одежд, уходя с головой в вещи и не сочетаемые, когда пыталась сложить в одну картину это прелестно сидящее на ней сокровище и печальные в своей ветхости башмаки или неожиданно представала перед зеркалом в одной лишь обнове, нагая, с выпяченным животом и пообвисшей грудью. Муж дико храпел в своей комнате, откатившись от всякого разумного сознания в глухоту сна, а она все обустраивала скрытость своего счастья и даже образа жизни, которая отныне должна будет только внешне оставаться прежней, а внутри извлекать все новые и новые возможности из наличия жакета, ставшего ее безраздельной собственностью.
Жакет стал ее тайной от мира и тайным средоточием, хранилищем нарождающихся или пробуждающихся в ней сил. А каково будет весной, когда наступит свежесть в природе и прозвучат всякие бодрые зовы? Не вечно же ей крепиться в соблюдении тайны и скрыто терпеть безудержное нарастание сил? Тайный круг, очерченный волшебством перехода от почти смерти в обмороке к счастью обретения новенькой, чисто бабьей вещицы, был для нее все-таки слишком тесен. Еще теснее была та минутная благодарность мужу, которую она пережила, когда он, пожертвовав сытостью своего желудка, разрешил ей вознаградить себя за стыд и отчаяние падения в магазине, на глазах у глупцов, которые и не догадывались, что ей, при ее нищете и скудости, может быть, давно уже опостылела жизнь. Нарисовалось в ее воображении, как трагически она упала и лежала потом на полу, а зеваки с готовностью к бездумному сочувствию комическими движениями выталкивали ее назад в постылое существование. В действительности она любила жизнь. Из падения нужно было встать, но уже иной, обновленной, чуточку высокомерной, не обращающей внимания на то, как ее продолжают все еще подталкивать к полному выздоровлению и на прежний, будто бы верный путь. Муж наградил ее за пережитый позор, но нельзя же вечно после этого мучаться признательностью за ее великодушие.
Проходит времени немало, прежде чем от чего-то убедительного в прошлом отделит настоящее пропасть, зато как из этого вечно цветущего, вечно обновляющего и сопричастного будущему далека отрадно смотреть на былые провалы, ужасы, тщеты, на все эти загадки былой невероятной нищеты, оказавшейся почему-то терпимой. Каким жалким и одновременно трогательным предстает то убедительное, что согрело или, напротив, изнурило в некие далекие дни. Сейчас не то место в повествовании, где следует рассказывать, как она впервые вывезла мужа на своей машине в географически удаленный пункт, издавна манивший его к себе, но не помешает вскользь упомянуть, дать понять о первом и остром еще тогда проникновении в ее существо чувства хозяйского владения не только дорогой, а следовательно, и миром, но и душой мужа, которого она быстрым перемещением к его мечте заставила радоваться детской радостью. Впрочем, иных, кому скажи только о поездке, заинтересует и заставит трепетать одна лишь география, некая метафизика места. Шальные фанатики старины и достопримечательностей, в сравнении с которыми муж выглядел всего лишь простодушным зевакой, снабжают путешественников в дорогу довольно-таки пылко написанными справочниками и рекомендациями, истерическими описаниями давних и, может быть, давно загубленных красот, но не им объяснять Зое, как и что должна испытывать она на переломах от нормальной жизнедеятельности к гостеванию в таинственных и запущенных мирах прошлого.
Милованов и в Ростов выехал с мыслью, что мог же человек, взявший псевдоним и утративший для потомков свою настоящую фамилию, сделавший заботу о сохранении старинных усадеб целью своей жизни, а попавший на Соловки, написать в лагере энергичную, удивительную, страстную книгу о порушенных восставшей толпой гнездах. Гениальной такую книгу не сделать, но уже специалистам без нее не обойтись, а Милованову она словно в укор за то, что он, не имея достаточных лишений и явного риска в любую минуту ни за что ни про что поплатиться головой, плачется только о своих оскудевших и, может быть, утраченных возможностях, а и пальцем о палец не ударит, чтобы вдруг восстановить себя. И много других примеров благородной деятельности и величавого подвижничества дает история, но он, хотя бы и делая попытки следовать им, все так же остается мал и скуден. Выкрикнула Любушка, что проезжают Переславль, и Милованов перестал забываться, встрепенулся и заметил, как они пролетают этот удивительный город. В то же мгновение он понял, что этот город удивителен для него и мало что значит для Зои, которая и не подумала здесь остановиться, и даже для Любушки, для которой единственно возможным и соответственно правильным выбором было то, что Зоя продолжала как ни в чем не бывало выжимать скорость, пронося их мимо тут и там мелькающих церквей.
Едко насмехаясь над путешественниками, с которыми свела его судьба, Милованов прояснил этот оставшийся за бортом город как родину Александра Невского. Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.
- Тебе все равно это? - спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.
Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.
Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.
С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.
Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.