Люди оттого, что и не думали сопротивляться своей каждодневной грубости проживания, многое подавляли в сотворенном и творимом далее смысле, и Зоя была с ними, даже если на словах им не сочувствовала. Хотелось бы Милованову тихо пройти по устроенной предками земле и все внимательно изучить, а получалась нескладность, ибо только преодолевшее людскую косность, сбившееся в прочные памятники тянулось к небу, а слишком многое, не успев окрепнуть, было затоптано в землю. Милованов-то знал немало таких несправедливо и глупо похороненных сокровищ, но много ли было у него единомышленников, желающих тоже знать и спасать знанием? Но если толпа, в которую никто и ничто, даже Бог, не смогли вложить задачу понимания и сохранения смысла, представлялась Милованову сборищем грубо гогочущих, скудных мозгами и воображением людишек, чьи нужды и стремления ни по какой причине не могут быть ему близки, то представить себе таковой и Зою он не мог, поскольку она все-таки была серьезной и по-своему чрезвычайно мощной женщиной. Она и начинала, судя по всему, неплохо. Некогда жил в ней интерес к книгам, к искусству, к умному деланью. А потом она похоронила его в себе.
   Почему и как это случилось, Милованов не знал и не понимал. Был только вопрос: как это могло произойти? Казалось бы, произойти это не могло и не должно было, однако произошло, подтверждая истину, что чужая душа потемки. Но Зоя не проходила равнодушно, как другие, мимо смысла, на который еще и теперь не терял надежды обратить ее внимание муж, вот только не было уже у нее перед ним заведомой восторженности. И более того, она оставила за собой право судить: это хорошо, а это плохо, - и судила она, ничего не сделав и не желая делать для упрочения картины, а с дальнейшим углублением в возраст у нее даже возникал уже чисто практический подход, по которому хорошим считалось в первую очередь полезное для обеспеченного, сытого и самодостаточного существования. И это умная, чувствительная, начитанная женщина! Как же случилось, что она отошла от смысла, от истины, от своего вероятного призвания? Разве мал и недостоин смысл? или истина недостаточно крепка?
   И ведь к упрощению эта женщина шла сознательно и последовательно, и все больше удовольствия доставляло ей внушать мужу, с каким холодным и презрительным чувством морщится она на все те имеющие мало отношения к реальной жизни, к действительным нуждам ценности, над которыми с озабоченностью юродивого хлопочет он. Это стало ее идеологией, поднявшейся из ее протеста против вечных ссылок мужа на высокий стиль своего проживания, будто бы позволяющий ему расслабляться при исполнении обязанностей по отношению к ней, жене, или даже вовсе не думать о них. Обидно было Милованову, что жена сошла с круга и что именно ему, совсем не шуточно озабоченному смыслом, подвернулась такая оскудевшая спутница жизни. Но в этом его невезении начертывалась мысль, как мало тех, кто поддерживает горение светильников, и как много у истины врагов, как много вокруг нее Бог знает по какой причине падших, соблазнившихся глупыми приманками цивилизации. Рисовал он грибы, а мысль о змее-искусителе протискивалась между их мясистыми ножками, и когда-нибудь он, вдохновившись, непременно выпишет этого страшного, лукаво усмехающегося гада. И эта мысль досаждала живописцу не меньше, чем сознание, что он не получил должного признания и не имеет материальной возможности трудиться только над исключительными картинами, а в миру ходить единственно с хорошей познавательной целью. Эта мысль, казалось ему, обрекала его на одиночество. Если и были где люди, готовые сочувствовать ему и разделять с ним тяготы бытия, то на первый план все равно ведь вывертывалась Зоя, которая бытием отнюдь не тяготилась, однако не прочь была осложнить его мужу. Часто он за ее мельтешением, как и вообще за ее плотно сбитой фигурой, своего рода тоже памятником, не видел ничего разумного и достойного в окружающей действительности. А если так, для кого же и для чего питать и поддерживать горение светильника?
   Впрочем, это были еще высокие вопросы, высоко и пронзительно поставленные. Так или иначе, он своим делом занимался, не спрашивая на то разрешения, совета или помощи Зои. Менее всего он считался с ней, шествуя по своему тесному пути. Но Зоя, на то она и была умна, изворотлива, лукава и мощна, как змей, чтобы постоянно вывертываться перед ним во всей своей непоседливости и умении до затмения ума озабочивать его своим присутствием. И в минуты такого ее подъема начиналась у Милованова не высокая нота, а глупая мелочь безнадежного разбирательства, чем это он не угодил провидению, что оно наградило его скудной и навязчивой женой, и почему вышла у него столь несогласованная с искусством и другими высшими материями жизнь, и почему он уже бессилен что-либо изменить, и что обязывает его вести именно эту жизнь, без всякой надежды на другую.
   Так вот и с Горенками: думал насладиться превосходным зрелищем, а весь небосклон заняли пьяные и бестолковые людишки с их неосведомленностью и равнодушием, а вместе с ними тяжеловесно и мрачно обрисовалась и жена. Нравился Милованову запутавший дорогу и заставивший заплутать русский уголок своей простотой и чистой нравственной готовностью предъявить смысл, пришелся по сердцу до того, что он смирился с потерей пути к Горенкам, но в то же время он не сумел, не поимел возможности возвыситься духом, а упал в полное ничтожество, в лепет. И виной тому была жена, мешавшая его наслаждениям, мутившая их. Они впоследствии не пытались больше проникнуть в Горенки и даже старались избегать в разговорах упоминания о них, как если бы тот незадавшийся маршрут сделался запретной темой. Но для Зои стало так просто потому, что ее водительской гордыне не извлечь было из того путешествия подобающей случаю успешной концовки, а для Милованова вспоминать эту поездку означало тревожить словно бы рану, расшевеливать пережитый тогда стыд его мелочного озлобления на жену.
   Ему и после пережитого в ростовском кремле хотелось глубоко и с предельной ясностью, а главное, открыто выразить мысль, что этот кремль, возвышаясь над людьми, все-таки и его, Милованова, приподнимает над землей, а Зою, как ни верти, сбрасывает словно балласт. Тут-то уж все ясно! Слишком окончательно, слишком утвердительно стоит это сооружение, чтобы с ним мог потягаться поспешный, суетный ум современного человека. Но он опасался, что стоит ему открыть рот, как ясность отойдет от него и сразу побегут незначительные, жалкие слова, среди которых затеряется или предстанет нелепой даже очевидная истина его нынешнего отличия от жены, утверждающая ее юркой поверхностной туристкой, а его степенным впитывателем зрелищной истины, познавателем овеянного святостью содержания. Между тем у главного кремлевского выхода какой-то человек испытующе посмотрел на него и посторонился, терпеливо пропуская. Борода придавала этому человеку известное сходство и как бы единомыслие с Миловановым, однако в его любезности Милованов прочитал не только молчаливый сговор интеллигентов действовать заодно и с некоторой изысканностью, но и мгновенную продуманность, которую он отнес исключительно на счет того, что незнакомец успел рассмотреть в нем особость, выделяющую его даже и из их культурного слоя, и, пораженный, именно из-за этого уступил ему дорогу. Осознал Милованов, боковым зрением наблюдая за посторонившимся приятным человеком, что, может быть, и в самом деле проходит в этих стенах некоторым образом царственно, этаким Алексеем Михайловичем, а то и самим Грозным. Такая уж у него внешность. И не Зое, как она ни хороша собой, тягаться с ним. С высоко поднятой головой прошагал Милованов, теперь уже, после того как прояснилось, откуда у незнакомца возникла во взгляде изумленная значительность, не обращая больше на него тайного восторженного внимания.
   Возможно, потрясенный господин идет сзади и думает, как повезло женщинам, худой и толстенькой, что у них столь величавый спутник; гадает, какая из них добилась чести называться его женой. Его выбор падает на толстушку. Милованов с умилением покосился на жену. Пухленькая женушка царя. Милованов медленно забывал о человеке, волей-неволей заострившем его мысли на собственной персоне. Они еще прошли к озеру Неро, но там темный туман мешал осмотру, поглощая большие дали этой воды. Милованов подумал, что очень уж быстро он переходит от раздражения на жену к умилению ею и что это в сущности похоже на некое бредовое состояние. Но ведь и дело нынешнего дня обстоит таким образом, что вот он, кремль, надвигается на них высокой стеной ограды, а минуту-другую спустя они удалятся от него - и не будет никакого кремля, а будет плохонькое кафе, беспредметные разговоры и затем дальняя дорога обратно в Москву, в темноте и под усиливающимся снегом, в тех, возможно, драматических условиях, которые создаст шоферская неопытность Зои. Им ведь предстоит рисковать. Значит, при такой быстрой смене декораций, и нужна какая-то быстрота решений, мыслей, даже череда мало что значащих думок, среди которых может промелькнуть и достойная, и нечего стесняться все круче забирающего умоисступления и всех этих скоропалительных перемен настроения. Подумав так, Милованов полнее ощутил сумеречность своего прохождения сквозь сумерки, где ему не хватало разве что утепляющих душу и укрепляющих ее страстность огней, каких-нибудь фонарей, роняющих тусклый свет на его бледное теперь лицо. Он завертелся, отыскивая более плотную и важную позу для выражения накипевшего, ибо нужно было, т. е. пришла пора объяснить и кремль, и любушкины туфли, и брошенный на него из местной человеческой глуши восхищенный взгляд. Но становилось скользко, и он, задействовавший себя даже с опережением непогоды, упал после суетной и забавной борьбы в раскорячку. Зоя с Любушкой громко засмеялись. Смеялся и Милованов, продолжая тяжело проваливаться в снежную грязь. Зоя, подбежав, поставила ногу на его посравнявшуюся с землей грудь. Милованов понял, что о дурацких любушкиных туфлях и восхищении ростовчанина можно не говорить вовсе, а в отношении кремля еще много остается неясного.
   Любушка весело объясняла, как выглядит со стороны созданная Зоей карикатура:
   - Истинное торжество жены над мужем. Муж у ног жены.
   Зоя подчеркивала:
   - Торжество современной женщины над потерявшимся во времени и отставшим мужчиной. Он не смог бросить к ногам возлюбленной всевозможные трофеи и весь мир, так пусть сам лежит у ее ног.
   Любушка смеялась и одновременно жаловалась на судьбу, лишившую ее возможности участвовать в подобных картинах. А по мнению Зои, это и была картина современного мира. Следовательно, Любушка, как и Милованов, выброшены из современности.
   - Что бы вам не сойтись и не перепихнуться? - сказала она.
   Они отряхивали снег с куртки Милованова.
   - Ты грубо шутишь, Зоя, шутишь как в молодости, - ответила Любушка. Ты совсем не изменилась, а еще упрекаешь меня, что я, мол, выставляюсь девчонкой. А ты-то сама? Разве взрослый человек не должен знать меру? Не должен понимать, какая шутка позволительна и уместна, а какая нет?
   - Ты говоришь это слишком серьезным тоном.
   - А потому что столько всего интересного и великого повидали за день, ну... этот монастырь, или как он... этот кремль, эти храмы и эти музеи... и вообще вся поездка... то, что продумано за время ее и вынесено из нее и что еще будет со временем обязательно осмыслено...
   Любушке перехватила горло важность сказуемого, и она нутряно, как внезапно и почему-то нехорошо проснувшийся ребенок, вскрикнула.
   - А ходила ты среди всего этого интересного и великого все же цаплей, смехотворной особой, - сказала Зоя.
   - Главизна за внутренним, а не внешним человеком, - странновато пробасил Милованов.
   Зоя хохотала:
   - Наивные мои, смешные московские обыватели!
   Милованов колебался между шуткой и ожесточением, но, взглянув на смутно проступающие в отдалении очертания кремля, вдруг уже потверже дернулся на скользкой почве, сверкнул на жену в новой вспышке умоисступления глазами и выкрикнул:
   - Не было бы тебе, Зоя, с кем и делить радости и огорчения, если бы не мы с Любой!
   - А я спорю? - как будто удивилась Зоя. - Я спорю с этим? Когда-нибудь выказывала другое мнение?
   - Ты отступилась от нас! От меня! Ты меня предала! Ты предала мои идеалы! - умоисступленно доказывал Милованов.
   - Да бросьте! И ты, Ваня... ты того, помалкивай, слышишь? Не надо брехать, не наговаривай на меня. Я с вами радости и огорчения как раз очень даже делю. Или я, по-вашему, делая это, сама этого не сознаю и не понимаю? А то и пытаюсь с кем-то другим разделить радости и огорчения? Да с кем же? С дураками, которые нас окружают?
   - Кто же, если конкретно, эти дураки? - мрачно осведомился Милованов. - Кого ты имеешь в виду? Наш народ?
   - Наш народ велик, - с быстрой торжественностью мысли вставила Любушка. - Он создал кремли и храмы.
   - А то мало дураков, - фыркнула Зоя. - За примерами далеко ходить не надо. Возьми хотя бы дорогу, посмотри, как ездят наши люди. Если мы до сих пор еще живы, то это не что иное, как баснословное везение. Так дико и бесшабашно ездить, как ездят наши люди, могут только полные идиоты, гады, сволочи...
   В шоферском возмущении Зоя подняла над головой кулачки и потрясла ими.
   - Ты нас пугаешь, Зоя, - сказала Любушка. - Нам ведь еще возвращаться, а тут этот снег и эта слякоть. Ты хочешь сказать, что мы подвергаем себя определенному риску...
   - Эта мысль была уже и у меня, - перебил Милованов.
   - Определенному риску? - зашлась Зоя. - Это слишком мягко сказано. Мы подвергаем себя на наших дорогах смертельному риску... потому что вокруг одни гады, гады!.. Но! - смягчила она свою позицию. - Не надо отчаиваться. Вы со мной, а со мной не так-то легко пропасть. Конечно, снег, слякоть и все такое... И будут угрозы - со стороны встречного транспорта и со стороны тех мерзавцев, которые пойдут на обгон. Но что же вы прежде времени складываете ручки и готовитесь лечь в гроб? Так нельзя, друзья мои! Надо бороться, выкручиваться надо и отстаивать свое единственное и неповторимое существование!
   - Но мы же целиком и полностью зависим от тебя! - не на шутку удивлялась и тревожилась Любушка. - Сами мы ничего поделать не можем. Наша жизнь - в твоих руках!
   - А вам плохо? В моих-то руках? - засмеялась Зоя.
   Снова пошли вдоль кремлевской стены. Милованов задумался о будущем. На дорогах, выходит, орудуют гады, которые не прочь разбить вдребезги их машину. Но так ли уж будет печально, если они заодно разобьют и жизнь истощившегося человека, похитят у него жизнь? Милованов погрузился в размышления о народе. Действительно ли народная жизнь вылилась в сумасшествие и озлобление гадов на дорогах, как о том твердит Зоя? Вряд ли, Зоя, по своему обыкновению, преувеличивает. Да и восставал Милованов против всякого более или менее определенного вывода, сделанного женой, во всяком из них находил каприз, ерничество, стремление отконтрастировать себя в самом выгодном свете, а над близкими, в особенности над ним, Миловановым, посмеяться. Но и вывода о народе у него не получалось ни малейшего, хотя это, наверное, происходило не из-за голословного заявления жены, а потому, что кремль, мимо которого он шел, был очень уж сказочным. И сказочно хорош он был, и словно происхождение свое вел не из исторических реальностей, а из сказки, истинный смысл которой уже позабыт. И пока он, сбивая на сказку, стоял в центре внимания кружившего вокруг него человека, как до некоторой степени и вообще, надо полагать, здешнего народа, какие же выводы о действительном положении вещей можно было сделать? Милованов не мог опереться даже на убеждение, что скажи он о своем впечатлении Зое и Любушке, они нашли бы тысячу причин не согласиться с ним и сказать о кремле совсем другое слово. Московский кремль тверд и определенен, в новгородских тоже на виду основательность, а здешний, побыв действительной сказкой, остался как будто лишь для того, чтобы в его стенах разыгрывали разные сказочные действа, только запутывающие историю, а впоследствии и вовсе приезжали сюда на скорую руку и с известной долей легкомыслия снимать фильмы-сказки, представляющие русский народ бравым кудесником. Какой же в таком случае сделаешь вывод? Здесь явно не место находить грань между действительным и воображаемым в жизни народа, между небесным и земным в его душе, между красотой церковных маковок и подступающей прямо к кремлевским стенам грязью, не говоря уже о буднях, вмещающих в себе мелкое и глубокое, и той скорости, с какой он, народ, навешивает на себя все сказочные выдумки времени конца всяких сказок. Шатко было Милованову у этих стен. Твердо, как нож, выступало изнутри, да и резало крепко, лишь убеждение, что можно вынести из поездки мысль, а из видений вывод, укрепиться в них, создать мощные бастионы духа, и задуматься о созидании нового, и бодро освоить в уме новую идею - картины ли, книги ли, кремля ли даже, - а завтра, там, за пеленой снега, в Москве, в изученной досконально квартире, окажется, что вся эта вымахнувшая внутренняя крепость не дает силы взяться за работу, не имеет исхода. Выйдет, что во внешнем взял кое-какие определения и внутри слепил некую форму, а этого недостаточно и надо снова искать в собственных внутренностях. Но в них искать - ничего не выйдет, чтоб найти, знаем! пробовали уже! - горестно усмехнулся Милованов, сознавая конечную пустоту человека.
   Еще исполненным жизненной силы движением было у него завлечь своих спутниц в церковную книжную лавку, он любил покопаться в книгах и непременно купить, но спутницы округлили на это глаза, как на удивительную ненужность после всех пережитых волшебств дня, и очень уж решительно устремились в сторону торговых рядов, увлекая за собой и Милованова. А как это, побывать в древнем городе и не побывать в замечательного вида церковно-книжной лавке, притулившейся у кремлевских стен? что бы это значило? Для Милованова это значило немалую драму и одновременно цирк, комедию абсурда. Не понимал он и того, почему все-таки не оторвался от женщин и не вошел в ту лавку. Но не он разыграл эту драму, а Зоя и Любушка, да так размашисто, что и сами не заметили ничего, и Милованова тут же заставили почти что позабыть о случившемся. Всего лишь уцелела ненадолго замирающая беспомощность в его груди. Он даже зашел с женщинами в какой-то магазин, где с грубоватой непосредственностью раскиданы были и на полу, и на всевозможных высотах бесхитростные товары, ковры длиннейшие, свернутые в трубочку, зубные щетки, вазы, упитанные избытком воображения сувениры, живописные поделки местных передвижников. В другой магазин Милованов не вошел, с улицы определив его непривлекательность для себя. А подступавшие к кремлю улицы были хороши своей провинциальной старинностью, и Милованов сожалел, что он не писатель, у которого в романах задействованные медленно и страстно назревающей трагедией герои, пробредя без внимательности между всеми этими забавными и милыми домиками о двух этажах, встречаются для философского диспута, для большого разговора о Боге в окутанных не то туманом, не то чадом трактирах. Уже и трактиры Россия, после долгих лет беспамятства и самоизгнания из духовного рая классической литературы, восстанавливала там и тут, а он, Милованов, все не писал этих единственно необходимых нации романов! Стоя в едва разгоняемой магазинными бликами темноте у толстой, как бы готовящейся к какому-то женскому пузатому приседанию колонны, он закурил и поднял глаза вверх.
   Пробежала мимо местная женщина и с тревожной вопросительностью взглянула на него, но не отвлекла от одиночества, от мучительной потаенности в нише неказистого и славного провинциального дома. В объяснение своего стояния он мог бы только сказать, что ждет заглянувших в магазин спутниц, но до объяснений дело не дошло. Милованов видел на противоположной стороне улицы нависшую над пригнувшимися к земле торговыми рядами громаду собора и угол звонницы и дальше еще все то сказочное, где недавно побывал. В исполосованной снегом темноте терялись пропорции и перспектива, но масштаб кремлевских очертаний был, и заключался он в том, что кремль, странным образом неподвижный, достигал фантастической уже громадности, тогда как улица с ее редким движением машин и прохожих, с ее огоньками в новомодных магазинах и тусклым свечением в закутках непонятного назначения, с ее ширящейся распутицей комкалась и плющилась в бесшумном умалении. Невыносимой показалась Милованову мысль, что он скоро уедет от этого видения и больше никогда не станет его свидетелем. А никто другой, думалось ему, не увидит все это так, как увидел он. Как же быть? какой частью души здесь остаться? как сохранить это в душе? Он сознавал всю свою физиологию, которая не могла умалиться вместе с улицей и исчезнуть отсюда прежде, чем его заберут спутницы, и ему приятно было вдыхать табачный дым, живя этим дымом так же, как дома в Москве, однако связь между его прошлым и настоящим нарушалась с быстрым прояснением на месте разрыва, что прошлое теперь окончательно отошло, как отжитое. В настоящем же была лишь одна загадка: вот бы создать подобное!.. Но эта загадка не имела решения. Я никогда подобного не создам, думал Милованов. На это были объективные причины. Другое дело, что жизнь среди этих причин не представляла для него ни малейшего смысла. Однако большим, насыщенным, великим человеком ощущал себя Милованов, пока из ниши созерцал каменную сказку кремля.
   Зоя и Любушка радовались своим покупкам. Зоя имела возможность купить много, Любушка никогда не забывала, что ее возможности ограничены, и в этом между ними был тот же контраст, что между ними и Миловановым, который никогда особенно не задумывался и не тревожился о своих покупательских возможностях. Но на этом беглом житейском контрасте, в сущности удручающе наивном и ничтожном, строился нынче сюжет удаления от кремля, выхода из сказочности, и Милованов с режущей остротой чувствовал растущую пропасть. Нужна была новая сила, способная подхватить его и вывести из опасной близости каких-то окончательных заблуждений. Вглядываться в тьму обратного пути в Москву ему не хотелось, поскольку возникали мысленные зрелища жутковатых страданий, а это переключало внимание на Зою, доводило до судорожных гаданий о истинных размерах ее шоферского мастерства. Милованов отвлекался. Развлекался как мог. В магазинах снисходительно скашивал глаза на холодильники и телевизоры, бывшие предметом гордости для Зои, ибо она уже приобрела из их числа не худшие, с глубокомысленным видом останавливался перед златом украшений, осматривая попутно и округлившийся зад жены, которая неизменно сгибалась, чтобы золото рассмотреть поближе. А здоровенная бабенка! Милованову казалось, что продавщицы разделяют с ним всю меру радостей и страданий, приносимых близостью этой женщины.
   Новая сила нашла его, не иначе как по случайности, в унылом кафе, где они долго ожидали приготовления блюд. Все то, что сформировалось в нем как возможность творческого взлета, пока он бродил по кремлю и особенно когда созерцал кремль с улицы, из ниши, отступило и спряталось до лучших времен, а в образовавшейся пустоте заключалась почти физическая податливость. Милованов стал подвластен веяниям внешних фантазий, всему фантастическому, что было в окружающем его мире. И не так уж много тут провиделось воздействий и ходов, их можно было, при желании, пересчитать по пальцам. Главное же состояло в том, что подготовленный его благодушной завистью образ Милованова-писателя претворился в действующего издалека таинственного автора, сумевшего-таки настоящего Милованова привести в то кафе едва ли не героем урывками читаемого или на ходу сочиняемого романа. Наверное, это было логическое разрешение ситуации, в которой перед Миловановым поднялась необходимость более или менее сохранно вернуться из кремлевской сказочности в подлинную жизнь, а в ней хоть что-то уяснить и сообразить в реалиях ростовской жизни, какой она представала вне кремля.