Господство военного сословия тоже кончилось, а попробуйте задеть воинственную струнку любого народа, и вы его наверное увлечете. Благодаря этому в бюджетах легко проходят миллиарды на постройку ненужных крепостей, а бедным школьным учителям отказывают в сантимах, потчуя их бесплодными похвалами да обещаниями.
   Говорят, что мы теперь все пользуемся равной свободой и равным правосудием, а в сущности, привилегии только перешли на другие касты: теперь не дворянство и духовенство господствуют, а политиканствующие адвокаты, ради которых все мы работаем почти без вознаграждения. Правосудие превратилось в пустое слово. Нордау справедливо говорит, что современный цивилизованный человек должен не только сам себя охранять совершенно так же, как это делают варвары, но еще и платить деньги правительству за охрану, которую оно ему не дает, но должно давать по теории.
   Если вглядеться попристальнее, то весь современный государственный механизм работает в пользу адвокатов, для которых золото, отнятое мошенниками у честных людей, превращается в капиталы, точно так же, как земля под влиянием червей превращается в плодородный humus. В Соединенных Штатах, стране архидемократической, состав действительно самодержавного народа сводится к двум или трем сотням тысяч субъектов, находящих средства к жизни в занятии политикой, так что издержки на их избрание покрываются бюджетом государства. Благодаря этому вместо трех тысяч чиновников, как было тридцать лет тому назад, там теперь их больше ста тысяч.
   Сама революция 1789 года, уничтожившая все привилегии, действительно разорила крупных собственников, но поставила на их место крупных торговцев – буржуа; мелким же собственникам она ничего не дала.
   Во времена Тюрго одна четверть рабочих занималась сельскохозяйственным трудом, а теперь только одна восьмая. Между тем наши рабочие, по словам Летурно, Молинари и Ваккаро, равно как и наши крестьяне – по нашим собственным наблюдениям, – находятся в худшем, может быть, положении, чем древние рабы.
   Виллари полагает, что участь нашего простого народа ухудшилась с введением свободы. По мнению Пани-Росси и Туриелло, отношения, существовавшие когда-то между господами и рабами, существуют теперь между буржуа и плебеями.
   В общем, прошлое до такой степени в нас укоренилось, что самые независимые из нас чувствуют к нему могучее влечение. Так, мы сколько нам угодно можем быть неверующими, но богослужение производит на нас неотразимое впечатление; мы можем быть сторонниками равенства, но, как выше сказано, потомки баронов вызывают в нас невольное почтение; мы можем сознавать бесполезность иных законов, но тот, кто их защищает, тотчас же найдет тысячу последователей только потому, что эти законы существовали. И если цивилизация все-таки идет вперед, то лишь благодаря переменам в физической и нравственной обстановке народов, а также благодаря гениям или сумасшедшим, дающим ей множество мелких толчков, которые в течение веков слагаются в одно крупное усилие. Поэтому-то Макс Нордау думает (несколько преувеличивая), что просвещенные деспоты более содействуют прогрессу, чем все революционеры, вместе взятые.
   Но прогресс этот может осуществиться все-таки очень медленно; кто хочет ускорить его, тот пойдет против физиологической натуры человека. А потому великая революция, не представляющая собой эволюцию, должна считаться патологической и преступной.
   9) Мизонеизм в наказаниях. Против обычая. Вот почему мы видим, что в первобытных законодательствах нарушение обычая считается самым важным преступлением, безнравственностью. В этом и лежит зачаток почти всех законов, установленных впоследствии для того, чтобы оградить государство от восстания против существующего порядка, или для того, чтобы наказать за покушения на жизнь глав правительства, обыкновенно принадлежащих к числу потомков главы первобытного племени. Будучи хранителями обычая, эти главы в силу мизонеизма признаются священными и, пользуясь сами полной безнаказанностью, считают всякое неповиновение их воле преступлением.
   Из этого видно, что во времена первобытные, когда человеческое общество только зарождалось, понятие о политическом преступлении было гораздо яснее, чем теперь, а потому и наказывалось решительнее.
   У фиванцев человек, предлагавший реформу закона, должен был являться с петлей на шее и быть немедленно удавлен, если народ не принимал его предложения.
   Кодекс законов Ману следующим образом выражается о нарушении обычая: древние обычаи суть главные законы, полученные с помощью откровения, а потому всякий, желающий блага своей душе, должен сообразовываться с древними обычаями. Вот почему Ману, зная, что закон должен опираться на древние обычаи, основал на них свой ритуал и свои наказания.
   И действительно, если в Индии религиозные и общественные учреждения, враждебные всяким новшествам, устояли против напора времени, оружия победителей и влияния соседних народов, то только благодаря стремлению законодателей карать всякое нарушение древних обычаев как важнейшее из преступлений.
   Так, шудра, осмелившийся критиковать поведение браминов и давать им советы, подвергался пытке кипящим маслом. А для самого брамина, как мы видели выше, является преступлением не только выезд за границу, но и общение с иностранцами{10}.
   Равным образом у евреев поклонение идолу считалось величайшим преступлением, так же как и несогласие с мнением священников.
   «Вы не можете говорить дурно о судьях и не проклянете князя народа вашего». «Человек гордый, не подчиняющийся решению священника или судьи, да будет казнен смертью».
   Египтяне в течение долгого ряда веков с религиозным почтением хранили в целости текст своих законов.
   Диодор Сицилийский рассказывает, что видел в Бубастисе колонну, на которой было написано: «Я есмь Изида, царица сей страны, воспитанная Гермесом, я установила законы, которых никто изменить не может».
   Египтяне довели любовь к неизменности до такой степени, что для живописи, ваяния, пения и танцев установили особые законы, нарушать которые считалось нечестивым. Даже отрицательное отношение к лекарствам, указанным в священных книгах, считалось кощунственным; врачи, не употреблявшие этих лекарств, подлежали смертной казни в случае неуспеха лечения.
   То же можно сказать и о перуанцах, у которых народ так был связан обычаями, что не мог переезжать с места на место или менять костюм без дозволения правительства.
   В Китае целый ряд веков дело шло таким же образом, да и до сих пор эта страна враждебно относится к европейской цивилизации. В 1840 году хозяин одного судна, пользовавшийся европейским якорем, был наказан и само судно разрушено.
   В законах китайских династий встречаются следующие курьезные примеры мизонеизма:
   «Кто изменит слова в законах, кто нарушит порядок титулов и изменит правила, кто будет проповедовать ложные учения для того, чтобы пошатнуть государственный строй, – смертная казнь. Кто сочиняет соблазнительную музыку, кто шьет необычное платье, кто фабрикует искусственные механизмы или какие-нибудь необыкновенные вещи для того, чтобы смутить дух князя, – смертная казнь».
   Из постановлений менее важных, огражденных только денежным штрафом, можно отметить следующие:
   «Обыкновенная посуда, не соответствующая законной мере; всякие ткани, в которых число нитей или размеры не соответствуют закону; произвольные цвета, не соответствующие чистым, первоначальным; дерево, не по закону распиленное, – не продаются на рынке».
   Здесь мы уже видим настоящий физиологический мизонеизм, не позволяющий даже употреблять цвета, отличные от общепринятых, совершенно так же, как это мы видим у животных и первобытных народов[2].
   Во всех греческих городах нарушение самых диких обычаев и верований считалось политическим преступлением: Сократ был осужден за неверие в богов Аттики и за намерение придумать новых{11}. Даже народные суеверия требовали к себе уважения: Анаксагор был изгнан и приговорен к штрафу за то, что назвал Солнце раскаленным камнем; Клеанф Самосский требовал, чтобы афиняне осудили Аристарха за нечестие, так как последний утверждал, что Земля движется по эклиптике и вращается вокруг своей оси.
   У даяков считалось преступлением против нравственности рубить стволы деревьев по-европейски, наискось, а следовало рубить их перпендикулярно к оси.
   В Древней Руси, по словам Степняка, духовный совет наказывал за введение новой прически или нового блюда; в 1563 году первая типография была там закрыта как создание дьявола.
   И у нас еще не так давно попытка изменить самые ничтожные обычаи считалась государственным преступлением. Павшие деспотические правительства в Италии преследовали как своих личных врагов не только настоящих заговорщиков, но и всякого, кто носил усы.
III
Филонеизм
   Теория мизонеизма, впервые выдвинутая во Франции, в «Nouvelle Revue», вызвала возражения со стороны гг. Брюнетьера, Проаля, Тарда, Жоли и Мерлино.
   Они рассуждали так: дети, женщины и дикари очень любопытны и любят всякие новости, да и среди мизонеистов сами же вы приводите имена академиков, которых нельзя заподозрить в невежестве. Кроме того, художники могут иметь успех, только открывая новые пути в искусстве; все народы любят перемену, что доказывают своими эмиграцией и вторжениями – нашествие варваров представляет собой блестящий тому пример. Как же можно строить теорию политических преступлений на таком шатком основании? Да и, кроме того, если существуют мизонеики, то существуют и неофилы, друг друга уравнивающие.
   «Всякий из нас, – пишет Тард, – рядом с привычкой, то есть физиологическим мизонеизмом, обладает и капризами – рядом с наклонностью к повторению имеет и наклонность к новому. Если первая из этих нужд есть основная, то последняя представляет собой ее сущность, повод к ее появлению».
   Для того чтобы отвечать на эти возражения, необходимо предварительно договориться.
   В маленьких нововведениях, в капризах, доставляющих упражнение нашим органам, все мы, разумеется, очень нуждаемся соответственно полу, возрасту и степени интеллектуального развития. Маленький ребенок обрадуется кукле, но испугается при виде маски или крупного животного; я видел таких, которые падали в обморок при виде воробья или мухи. Женщине доставит удовольствие нарядиться, надеть новое платье, побывать в театре, но она придет в ужас от одной мысли о новой религии, а пожалуй, и от большинства новых открытий до такой степени, что многие и до сих пор отказываются носить ткани машинной работы; даже швейные машинки распространялись между ними весьма медленно. Затем, уверять, что дикари любят новое, потому только, что они, по словам Эллиса, выпрашивали Библию (принимая ее, может быть, за игрушку) или оружие, пользу которого видели воочию, – значит не понимать их натуру, так как, даже проведя несколько лет среди цивилизованных людей, в современной обстановке, они возвращались в свои леса, где опять начинали ходить голыми, хотя одежда не была бы для них и там предметом роскоши.
   Точно также верить, вместе с кардиналом Массайя, что они охотно прививают себе оспу, даже требуют этого, значило бы забывать, что даже между нами вакцинация часто встречает ожесточенных противников. Разве Стэнли не рассказывал, что во время его последнего путешествия, когда в лагере открылась эпидемия оспы, многие больные, даже видя, что вакцинированные занзибарцы не умирают, все-таки отказывались вакцинироваться?
   По словам Тарда, «суеверное поклонение диких народов различным сумасшедшим, слывущим пророками и святыми, не согласуется с тем отвращением ко всему новому, из ряда вон выходящему, которое я им слишком произвольно приписываю». Но ведь причиной этого поклонения служит страх, соединенный с невежеством, которое заставляет их принимать болезнь за наитие Св. Духа. Да наконец, я далек от того, чтобы отрицать влияние сумасшедших на развитие филонеизма и революции (как мы это увидим далее), хотя варвары уважают их вовсе не за новые и полезные идеи.
   Что же касается академиков, то они, конечно, восторгаются новым видом какого-нибудь растения или открытием финикийской надписи, дающей им возможность узнать имя главы племени, или рисунком винта новой формы, но они зато отвергают телеграф, телефон, железную дорогу, законы, открытые Дарвином.
   Художник также весьма охотно создает новую арабеску, переменив фон с розового на голубой, но он никогда не добьется успеха на новом пути в искусстве. Отрицательное отношение образованных классов общества и академических кружков к Золя, Бальзаку, Флоберу и всемирные скандалы, устроенные братьям Гонкурам, Россини, Верди, доказывают это неоспоримо. Первый, по крайней мере, попробовавший новый путь в живописи, литературе и прочем, никогда не встретит ничего, кроме ненависти и презрения.
   Смеясь над незыблемо установленными моделями египтян, мы забываем, что типы Иисуса Христа и Божьей Матери в нашей живописи не изменялись в течение восемнадцати веков.
   Мизонеизм академиков вовсе не исключает наибольшей его интенсивности среди невежд, как это мне выставляли на вид во Франции. Каждый класс, всякая каста отличаются особым родом невежества и особым сортом мизонеизма, пропорциональным этому невежеству. Мы доказали это даже по отношению к гениальным людям, которые бывают велики с одной стороны только потому, что они ничтожны с другой; такое же доказательство мы видим и в том, что самые горячие неофилы – анархисты – являются противниками теории мизонеизма, ярким подтверждением которой служат сами. Бисмарк презирал парламентаризм, мирное решение международных споров и латинский – лучше сказать: европейский – алфавит; Флобер и Россини боялись железных дорог. Государственные люди, управляющие Европой, не все, конечно, гениальны, но они все же не лишены интеллектуальной культуры; как же объяснить то, что они с постоянно растущим усердием и упрямством стремятся увеличить армии и вооружение государства, притом до такой степени, что разоряют народ больше, чем могла бы разорить самая несчастная война?
   И все для того, как они говорят (по-видимому, искренно), чтобы избежать войн. А между тем четвертой части тех денег, которые тратятся на вооружение, хватило бы на решение социального вопроса, то есть обеспечение народам счастья, столь будто бы дорогого сердцу правителей, но наделе все более и более ими отдаляемого. Настоящая причина этого отдаления лежит в их отвращении к новым путям, в наклонности держаться за старые обычаи, начало которых восходит к временам существования военных каст. В самом деле, душа большинства людей, по крайней мере немцев, больше лежит к бравому гвардейскому капралу, чем к ученому. В парламентах запрещается рассуждать о постройках новых крепостей, как бы дорого они ни стоили, а о постройке новых школ можно спорить сколько угодно. Во Франции, в Италии, в Германии оспаривать военный бюджет, как бы он ни был бесплоден и разорителен, значит поднять руку на святыню, совершить государственное преступление.
   Но ведь наука есть нововведение, а военное искусство восходит к седой древности, идет от Ахилла, если не от Каина.
   И я нисколько себе не противоречу, говоря, что современные французы любят все новое так же, как их предки. Я слишком люблю французов и любим ими, чтобы льстить им и не высказывать своей мысли вполне. Франция, несомненно, стоит во главе латинской расы, но она больше, пожалуй, предпочитает мелкие новости крупным нововведениям. Она всегда любила бурные революции больше их полезного результата: великая религиозная реформа – протестантизм задел ее только краем; великая конституционная реформа укоренилась в ней только два с половиной века спустя после Англии.
   Бальзак писал: «Во Франции временное становится вечным, хотя французов и подозревают в любви к переменам».
   Для того чтобы быть принятой французами, новость должна принадлежать к числу тех, которые не нарушают их обычаев. Недаром они изобрели слово «рутина».
   Французы охотно меняют костюмы, министров, внешнюю форму правления, но в душе всегда остаются верными древним друидическим и империалистским тенденциям. Не так давно еще в Бретани и департаменте Вандея командовал священник. В разгар Республики французы дрались за папу. Обладая Фурье и Прудоном, а что еще важнее – всеобщей подачей голосов, они до сих пор не имеют закона, дающего удовлетворение справедливым требованиям бедных и рабочих людей.
   Правда, что они создали Жакерию{12} и восемьдесят девятый год, но это были минутные вспышки, вслед за которыми они падали еще ниже. В самом деле, несколько веков спустя после Жакерии мы видим, что те же самые крестьяне, которые ее проделали, целуют лошадь курьера, привезшего добрые вести о здоровье короля, и какого короля! – Людовика XV, которого скорее можно было назвать палачом, чем устроителем своего государства. Прогнав стольких королей и императоров, они чуть было не попали под власть кукольного цезаря в лице генерала Буланже.
   Помимо этого, многие частные факты, рисующие их характер, доказывают, насколько они в душе консервативны. Вот хоть бы, например, уважение, которым пользуются в высших классах народа академики, или страсть к генеральским титулам и орденам. Почти в такой же степени, как у итальянцев!
   «Франция академична», – пишут Гонкуры в «Манетт Саломоне».
   Сарсэ рассказывает, что во время осады Парижа, когда в продажу было пущено мясо животных из ботанического сада, его покупали только образованные люди, а простой народ скорее готов был уморить себя голодом, чем дотронуться до этого мяса.
   Известно, с каким упрямством французы под разными предлогами противятся реформе орфографии, которая есть не что иное, как остаток древнего произношения.
   Недавно один инженер из Бордо писал мне, что, изобретя аппарат, очень удобный для выгрузки товаров с кораблей на набережную, он встретил оппозицию со стороны именно тех разгрузчиков, которые прежде всех получили бы выгоды от его изобретения.
   Парижский медицинский факультет не только противился употреблению рвотного камня, вакцины, эфира и антисептического метода, но даже преследовал врачей, которые вместо традиционного мула употребляли лошадей для разъездов по больным.
   Не в ученой ли Германии вошел в моду антисемитизм? А Россия не превратила ли его в закон империи?
   Не сохраняется ли в некоторых местах Сицилии древний обычай бальзамирования и раскрашивания трупов, бывший в употреблении у египтян?
   Недавний процесс, разыгравшийся в Турине, показал, что не только простой народ, но и многие из лиц, принадлежащих к образованным классам, охотнее лечатся у знахарей, напоминающих средневекового колдуна, чем у настоящих врачей.
   Все это доказывает, что филонеизм есть скорее исключение, чем правило.
   Мне говорят, что всегдашнее стремление народов к переселению должно служить доказательством их любви к перемене; но прежде, чем утверждать это, следовало бы изучить причины, побуждающие людей переселяться. Цена сельскохозяйственного труда с каждым годом падает, а между тем крестьяне не уходят от земли, которую страшно любят и которая их больше связывает, чем феодальные законы. Только тогда, когда начинают развиваться эпидемии, порожденные хлебом плохого качества, вроде пеллагры и акродинии, например, только тогда, когда голод и болезни губят их тысячами, крестьяне начинают думать о переселении. Да и затем в течение долгих лет они не перестают вспоминать о своей родине, которая дала им только болезни и страдания.
   Бедные эмигранты из Тревизо говорили мне: «Нам оставалось только умирать; жизнь на родине стала совершенно невозможной, и только поэтому мы решились эмигрировать».
   Что касается вторжения варваров, то его только по неведению можно считать внезапным движением, почти беспричинным капризом масс. Все давно уже допускают, что это движение было очень медленным и началось еще за три века до P. X., так что вторжение кимвров, шедшее из Ютландии, было только одним из его эпизодов{13}. Переход через Балтийское море не представлял никаких затруднений. У жителей побережья судов было достаточно, а от Карлсруэ до ближайших портов России и Померании не более тридцати четырех лье.
   Германцы, будучи более охотниками, чем земледельцами, естественно, должны были беспрестанно менять свое местожительство. Известно в самом деле, с какой быстротой истощается дичь; а это истощение заставляет людей, живущих охотой, постоянно переходить с места, и притом на громадные расстояния. Поэтому эмиграция в данном случае есть результат закона инерции, так как народы не сумели заменить подвижную и неудобную форму существования другой, более устойчивой. Городов у них не было, а были подвижные лагеря, вроде тех, которые и теперь устраиваются африканскими дикарями. Подобно всем кочующим охотничьим племенам, германцы при первом проблеске возможности завоевать себе новые территории в более теплом климате бросали свои леса и поднимались вместе с женами и детьми. Долгое время все усилия их оставались тщетными, потому что до эпохи Марка Аврелия{14} они, подобно дикарям Америки, были разделены на сорок отдельных маленьких племен, рассеянных по обширной территории и враждующих между собой. Не будучи знакомы с употреблением кирас, едва привыкшие пользоваться железом, не имея кавалерии и не зная тактики римских легионов, они были не в состоянии бороться с ними.
   Несмотря на это, однако же, племена германцев, свевов и готов, оттесненные от итальянской почвы, оседали на почве Галлии. Цезарь говорит о свевах как о самых опасных из встреченных им врагов и сообщает, что германцы постоянно проникают в Галлию.
   Медленное передвижение народов тянулось долго, так как мы видим, что и после Августа римляне встречают разные народы в одних и тех же местах, как утверждает Прокопий и многие другие.
   Когда Рим времен падения начал пополнять свою армию германцами и перестал тщательно охранять границы от прихода не только отдельных семей, но целых племен германских, то он оказался безоружным против врага, поселившегося в его собственном доме, овладевшего его оружием, познакомившегося с его тактикой и слабостями. Уже при Тиберии всеми было признано, что главную силу римского войска составляют вспомогательные отряды, состоящие из иноземцев. Сначала их было немного, но затем, когда римские граждане стали избегать военной службы, а сенаторам при Галиене было запрещено командовать армией, то число их сравнялось с числом легионеров и даже превзошло последнее.
   Ко всем этим главным причинам эмиграции присоединяются второстепенные.
   Гиббон говорит: «Когда настал жестокий голод, то германцам оставалось только послать треть или четверть своих молодых людей искать счастья в других местах».
   По словам Павла Диакона, эмиграция обусловливалась несоответствием между количеством населения и средствами к существованию. Не будучи земледельцами, германцы не были привязаны к земле; достаточно было чумы или голода, победы или поражения, прорицания оракула или красноречия вождей для того, чтобы заставить их идти в теплые страны, на юг. А климат Германии был тогда, по-видимому, холоднее, чем теперь.
   Гуннов погнала к западу необходимость бежать от гнета победоносных врагов; арабов двинул на Византию и Персию религиозный фанатизм, а кимвров и тевтонов бросил на Галлию и Италию религиозный террор.
   Часто, между прочим, к переселению понуждала страсть к вину и спиртным напиткам. Согласно одному преданию, отвергаемому, однако же, некоторыми историками, лангобарды спустились в Италию лишь после того, как воины Нарзеса принесли домой итальянские фрукты, соблазнившие их вкус.
   Всего этого совершенно достаточно для того, чтобы объяснить себе медленное движение народов севера к югу, впоследствии победившее законы инерции и ставшее неудержимым.
   Надо заметить, что это движение не кончилось с достижением цели, но, подчиняясь закону инерции, вследствие которого всякое движение должно продолжаться бесконечно, если не будет остановлено трением, оно продолжалось в виде крестовых походов, вторжения норманнов в Сицилию и, наконец, в виде пилигримства, которое вошло в привычку и не прекращалось, несмотря на отсутствие необходимости менять место.
   Другой причиной филонеизма служат последовательные движения, рождающиеся из первичных. Так, Ренан полагает, что магометанство явилось продолжением христианско-иудейской революции: «Мухаммед был назарянин – иудеохристианин. Семитический монотеизм возвратил в нем себе свои права и отомстил за мифологические и политеистические осложнения, внесенные греческим гением в теологию первых учеников Иисуса».
   Можно сказать более: в революциях, а уж особенно в бунтах, в восстаниях, прогресс, следуя тому же закону инерции, принимает движение ускорительное и сильно стремится к крайностям, которые его и губят.