* * *
   Бедные куры! Благодаря своему несвоевременному линянью они остались без перьев. Казалось бы, было бы чудом, если бы выжила хоть одна, а их издохло только шесть штук. По распоряжению Маргарэт в керосиновой печке все время поддерживается огонь, и хоть куры перестали нестись, она с уверенностью утверждает, что они исправятся, как только мы войдем в теплые широты.
   Не стоит описывать все эти нескончаемые западные шквалы, – так они однообразны. Один похож на другой, и они так быстро следуют друг за другом, что море не успевает успокоиться. Нас так давно качает и подкидывает, что представление о чем-нибудь неподвижном, хотя бы, например, о прочно установленном биллиарде, как-то даже не укладывается в голове. В прежних моих воплощениях мне попадались неподвижные предметы, но… но то было в прежних воплощениях.
   За последние десять дней мы два раза подходили к утесам Диэго Рамирец. В настоящий момент, по приблизительному подсчету, мы находимся в двухстах милях к востоку от них. За последнюю неделю мы три раза лежали в дрейфе, и вода доходила до люков. У нас сорвало с рей шесть больших парусов из толстейшей парусины. Бывает, что команда так ослабевает, что на вызов «все наверх» является лишь половина двух смен.
   Ларса Якобсена, который сломал ногу еще в начале плавания, несколько дней назад подшибло набежавшей волной, и он опять сломал ту же ногу. С Дитманом Олансеном, косоглазым норвежцем, вчера во вторую вечернюю вахту сделался припадок бешенства, и он долго буянил на баке. Вада мне говорил, что четыре человека – «каменщики» Фицджиббон и Гиллер, мальтийский кокней и Стив Робертс, ковбой, еле-еле справились с сумасшедшим. Все они из смены мистера Меллэра. Джон Хаки из смены мистера Пайка, державшийся раньше в стороне от трех висельников, под конец не выдержал и присоединился к ним. А сегодня утром мистер Пайк выволок за шиворот Чарльза Дэвиса с бака, где тот вздумал разъяснять морские законы этим жалким слизнякам. Мистер Меллэр, как я замечаю, продолжает поддерживать неподобающую близость с этой гнусной кликой. Но пока ничего серьезного не произошло.
   А Чарльз Дэвис не умирает. По-видимому, он даже прибавляется в весе. Он не пропускает ни одной еды. Стоя под тентом на краю юта, я часто вижу, как он, не обращая внимания ни на ветер, ни на захлестывающие на палубе волны, с кастрюлей или тарелкой в руках пробирается через потолки ледяной воды за едой из своей каюты на кубрик. Он умеет предугадывать движение судна, – по крайней мере, я ни разу не видел, чтобы его как следует окатило водой. Случается, конечно, что его обрызгает пеной, или он окажется по колено в воде, но от больших седобородых валов он как-то всегда ухитряется увернуться.

ГЛАВА XXXVII

   Сегодня удивительное событие: в полдень было видно солнце в течение пяти минут. Но какое! Бледное, холодное, хилое, стоявшее всего на 9°18' над горизонтом. А через час мы убрали паруса и легли в дрейф под снежным вихрем, налетевшего с юго-запада шквала.
   «Во что бы то ни стало держите на запад», – это правило для мореплавателей при обходе Горна выковано из железа. Теперь я понимаю, почему шкипера при благоприятном направлении ветра предоставляют матросам, упавшим за борт, тонуть и не останавливаются, чтобы спустить шлюпку. Мыс Горн – железный мыс, и нужны железные люди, чтобы обойти его с востока на запад.
   А мы все время идем на восток. Западному ветру не предвидится конца. Я с недоверием слушаю рассказы мистера Пайка и мистера Меллэра о тех случаях, когда в этих широтах дули восточные ветры. Не могло этого быть. Здесь всегда дует западный ветер; шквал за шквалом налетая с запада, всегда с запада, иначе почему же на морских картах печатается: «Полоса Великого Западного Ветра»? Мы, почетная гвардия юта, устали от этой вечной трепки. Наши матросы окончательно раскисли и размокли, покрылись болячками и превратились в какие-то тени людей. Я не удивлюсь, если капитан Уэст повернет, наконец, налево кругом и пойдет на восток, чтобы попасть в Ситтль, обойдя вокруг света. Но Маргарэт качает головой, спокойно улыбается и утверждает, что ее отец пробьется до пятидесятой параллели Тихого океана.
   Почему Чарльз Дэвис не умирает в своей мокрой, обледенелой, с облезшими стенами каюте – это выше моего разумения, так же, как и то, что несчастные матросы продолжают жить в прогнившем помещении бака вместо того, чтобы лечь на койки и умереть или, по крайней мере, отказаться выходить на вахты.
   Прошла еще неделя, и сегодня, согласно наблюдений, мы находимся в шестидесяти милях к югу от пролива Ле-Мэр и лежим в дрейфе под сильнейшим штормом. Барометр упал до 28,58, и даже мистер Пайк признается, что этот шторм – один из самых злых ревунов Сурового Мыса, с каким ему когда-либо приходилось бороться.
   В былое время мореплаватели держали курс на юг к антарктическим плавучим льдам до шестидесятого-шестьдесят пятого градуса, в надежде, что при первом благоприятном ветре их быстро погонит на запад. Но за последние годы все шкипера предпочитают при обходе Горна не слишком удаляться от берегов. Из ста тысяч случаев обхода Сурового Мыса они сделали вывод, что такой способ обхода оказывается самым верным. И капитан Уэст старается не удаляться от берегов. Он лежит в дрейфе на левом галсе, имея берег с подветренной стороны; а когда близость земли становится опасной, он поворачивает судно и снова ложится в дрейф на правый галс, чтобы судно относило от берега.
 
   * * *
   Пусть я устал от вечной качки, от этих судорожных подергиваний судна, борющегося с суровым морем, но эта усталость мне нипочем. Мой мозг воспламенен великим открытием и великим достижением. Я открыл то, что выше всяких книг: я достиг того, что, как утверждает моя философия, является величайшим достижением человека. Я нашел любовь к женщине. Я не знаю, любит ли она меня. Да и не в этом суть. Суть в том, что сам я достиг высочайшей вершины, на какую только может подняться человеческий самец.
   Я знаю одну женщину, и. зовут ее Маргарэт. Она – Маргарэт; она – женщина и желанная. У меня тоже красная кровь. Я не из тех сухарей-книгоедов, к каким я с гордостью причислил себя. Я – мужчина и влюбленный, несмотря на проглоченные мною книги. А де-Кассер… Если когда-нибудь я вернусь в Нью-Йорк таким, каков я сейчас, в полном вооружении, я разобью его по всем пунктам так же легко, как сам он разбивал философские школы. Любовь есть заключительный аккорд. Разумному человеку одна любовь дает сверхнациональную санкцию его жизни. Подобно Бергсону с его недосягаемым небом и подобно тому, кто очистился в огне Пятидесятницы и узрел Иерусалим, попрал я ногами материалистические выводы науки, вознесся на высочайшую вершину философии и нашел свое небо, которое в сущности заключено во мне самом. Естество, меня составляющее, то, что я зову моим «я», так уже создано, что высшее свое осуществление оно находит в любви к женщине. Эта любовь – оправдание бытия. Да, оправдание и оплата, вознаграждение полностью за эфемерность и бренность нашей плоти и духа.
   И она только женщина, как и всякая другая, а мне – видит Бог – хорошо известно, что такое женщины. И я не заблуждаюсь насчёт Маргарэт, я знаю, что она только женщина, и все-таки влюбленным сердцем знаю, что она не совсем такая, как другие женщины. Ее движения, все ее повадки не такие, как у других женщин, и все они восхищают меня. Должно быть, кончится тем, что я стану строителем гнезда, ибо стремление к устройству гнезда есть одно из самых привлекательных ее свойств. А кто может сказать, что ценнее – написать библиотеку книг или свить гнездо?
 
   * * *
   Монотонной вереницей тянутся дни, – серые, холодные, сырые, безотрадные дни. Вот уже месяц прошел, как мы начали обход Горна, и мы не только не подвинулись вперед, но даже попятились, так как теперь мы находимся миль на сто южнее пролива Ле-Мэр. Но даже и это наше положение гадательно, так как оно вычислено по лагу. Мы лежим в дрейфе и часто меняем направление, при непрерывно дующем встречном Великом Западном Ветре. Прошло четыре дня с тех пор, как мы в последний раз видели солнце.
   Взбудораженный штормами океан гонит к одному месту суда. Ни одно судно не может обогнуть Горн, и с каждым днем нашего полку прибывает. Не проходит дня, чтобы на горизонте не показалось двух, трех, а иногда до дюжины лежащих в дрейфе судов на правом или на левом галсе. По подсчету капитана Уэста, их должно быть в нашем соседстве не менее двухсот. Управлять лежащим в дрейфе судном невозможно. Каждую ночь мы рискуем роковым столкновением. Временами мы видим сквозь снежные вихри, как мимо нас проходят суда, идущие на восток попутным западным ветром, и проклинаем их. И так склонен ум человеческий увлекаться дикими фантазиями, что мистер Пайк и мистер Меллэр все еще утверждают, что они знают случаи, когда суда огибали Горн с востока на запад при попутном ветре. Наверное, не меньше года прошло с тех пор, как «Эльсинора» вышла из-под прикрытия берегов Фьерра-дель-Фуэго и очутилась в гуще ревущих юго-западных штормов, и уж по меньшей мере протекло столетие с того дня, когда мы отплыли из Балтиморы.
   А я только смеюсь над яростью серого моря на краю света. Я сказал Маргарэт, что люблю ее. Сказано это было вчера, под защитой тента, где мы стояли рядом у борта во вторую вечернюю вахту. И еще раз было это сказано, уже нами обоими, в ярко освещенной рубке, после того, как пробило восемь склянок и сменились вахты. Лицо Маргарэт горело от ветра, и вся она сияла гордостью, только глаза смотрели мягко и тепло, и веки трепетали женственно, по-девичьи. Великий был час – наш великий час… Бедняга человек всего счастливее тогда, когда он любит и любим. И в самом деле, печально для влюбленного, когда его не любят. И я, по этой и по другим еще причинам, могу поздравить себя с колоссальной удачей. Потому что, видите ли, будь Маргарэт женщиной другого склада, будь она… ну, скажем, будь она одною из тех обворожительных женщин, которые как будто созданы, чтобы любить, быть любимыми и искать защиты в сильных объятиях мужчины, тогда не было бы ничего необычайного и удивительного, в том, что она полюбила меня. Но Маргарэт есть Маргарэт, сильная, спокойная, уравновешенная, с замечательной выдержкой, госпожа своего «я». И это положительно чудо, что я мог пробудить любовь в такой женщине. Это просто невероятно. Выходя из своей каюты, я часто делаю крюк только для того, чтобы лишний раз заглянуть в эти продолговатые, холодные серые глаза и увидеть, как смягчится их выражение при виде меня. Она не Джульетта, благодарение творцу, и я, слава тебе Господи, не Ромео. И, однако, я выхожу один на обледенелую корму и бросаю вызов ревущему ветру и грохочущим седобородым валам, напевая вполголоса, что я люблю и любим. И одиноким альбатросам, кружащим надо мной в полумраке, я шлю все ту же весть, что я люблю и любим. И я гляжу на несчастных матросов, ползающих по залитой пеной палубе, и знаю, что, проживи они хоть десять тысяч жизней, никогда не испытать им того чувства любви, которое переполняет меня, и недоумеваю, зачем их создал Бог.
   – А знаете, – призналась мне сегодня утром Маргарэт в каюте, когда я выпустил ее из своих объятий, – я с самого начала нашего плавания твердо решила, что не позволю вам ухаживать за мной.
   – Истая дочь Иродиады, – весело сказал я. – Так значит вот в каком направлении шли ваши мысли с самого начала! Уж и тогда вы смотрели на меня оценивающими глазами женщины.
   Она гордо рассмеялась и не ответила.
   – Но что навело вас на эту мысль? – допрашивал я. – Почему вы ожидали, что я непременно начну ухаживать за вами?
   – Потому что так поступают все молодые пассажиры-мужчины в дальних плаваниях, – ответила она.
   – Стало быть, другие…
   – Всегда, – серьезно сказала она.
   В этот момент я впервые почувствовал приступ смешной ревности, но отогнал его притворным смехом и сказал:
   – Про одного очень древнего китайского философа говорят, будто он сказал то, что задолго до него наверно говорили пещерные люди, а именно, что женщина преследует мужчину; притворяясь, что убегает от него.
   – Бессовестный! – воскликнула она. – Я никогда не притворялась. Когда и в чем я притворялась, – скажите!
   – Ну, это щекотливый вопрос… – начал было я с напускным смущением.
   – Нет, говорите, – когда я притворялась? – не отставала.
   Я воспользовался одною из уловок Шопенгауэра, чтобы выйти из затруднения.
   – Вы с самого начала делали вид, что не замечаете ничего, что только можно было позволить себе не заметить, – сказал я. – Держу пари, что вы не хуже меня знали, в какой момент мне стало ясно, что я вас полюбил.
   – Я знала, в какой момент вы меня возненавидели, – это верно, – уклонилась она от прямого ответа.
   – Да, я знаю, это было, когда я увидел вас в первый раз и узнал, что вы плывете с нами, – сказал я. – Но я повторяю мое обвинение. Вы знали, в какой момент я понял, что люблю вас.
   О, как хороши были ее глаза и как внушительна ее спокойная уверенность, когда, положив руку мне на плечо, она сказала тихим голосом:
   – Да, я… я думаю, что я знала. Это было у Ла-Платы, в тот день, когда разыгрался шторм и вас ударило о дверь каюты моего отца. Я догадалась по вашим глазам. Да, так, это была самая первая минута: вы тогда поняли, что любите меня.
   Я мог только кивнуть в ответ и притянуть ее к себе. А она подняла на меня глаза и добавила:
   – Какой вы были смешной! Сидите на кровати, одной рукой держитесь за нее, а другую запрятали подмышку, и смотрите на меня сердитыми глазами. И тут-то, сама не знаю, почему… я догадалась, что вы поняли…
   – И в следующий же момент вы заморозились, – довольно нелюбезно перебил я ее.
   – Ну да, потому и заморозилась, что поняла, – без смущения созналась она. Потом отклонилась от меня, оставив руки на моих плечах, рассмеялась своим переливчатым смехом, и губы ее, улыбаясь, обнажили чудные белые зубы.
   Я, Джон Патгерст, знаю одно: никто и никогда не слышал такого восхитительного переливчатого смеха, каким смеется она.

ГЛАВА XXXVIII

   Я думаю, думаю, и ничего не понимаю. Неужели Самурай ошибся? Или, может быть, мрак приближающейся смерти затмил его холодный, ясный ум и насмеялся над его мудростью? Или же именно этот промах его был причиной его преждевременной смерти? – Не знаю и никогда не узнаю, ибо это такой вопрос, которого никто не решится коснуться даже намеком, а тем не менее обсуждать.
   Начну с начала, со вчерашнего дня. Вчера после полудня, ровно через пять недель после того, как мы вышли из пролива Ле-Мэр в пустыню угрюмого бурного океана, мы снова оказались лежащими в дрейфе прямо против Горна. В четыре часа, когда сменялись вахты, Уэст приказал мистеру Пайку повернуть судно через фордевинд.
   Мы в это время шли правым галсом, удаляясь от берега. С этим маневром курс наш менялся: теперь мы должны были идти левым галсом и, следовательно (так мне, по крайней мере, казалось) приближаться к берегу, хотя, разумеется, под острым углом.
   Я из любопытства зашел в командную рубку взглянуть на карту. Определив на глазомер расстояние, я решил, что мы находимся в довольно близком соседстве с Горном – не дальше как в пятнадцати милях от него.
   Я набрался храбрости и спросил капитана Уэста:
   – Ведь при скорости нашего хода мы к утру будем у самого берега, не так ли?
   Он кивнул головой.
   – Да, если бы не западный ветер, – и если бы берег не загибался на северо-восток, – мы были бы к утру на берегу. Но принимая во внимание эти два условия, мы подойдем к берегу на рассвете, с тем, чтобы обогнуть его, если ветер переменится, или, если не будет никакой перемены, снова повернуть судно через фордевинд.
   Мне и в голову не приходило оспаривать его выводы. Раз он это говорит, значит, это верно. Разве он не Самурай?
   Но вот через несколько минут, когда он спустился в каюты, я увидел, как в рубку вошел мистер Пайк. Я прошелся по мостику, постоял и посмотрел, как Нанси и еще несколько человек переносили брезенты с подветренной на наветренную сторону, и прошел к рубке. Меня словно подтолкнуло что-то заглянуть в нее сквозь иллюминатор.
   Там был мистер Пайк. Без шапки, в плаще, с которого струилась на пол вода, с циркулем и со шкалой в руках, он стоял, наклонившись над картой. Меня поразило выражение его лица. От его обычной угрюмости не оставалось и следа. Тревогу, граничащую со страхом, – вот что прочел я на его лице… и возраст. Никогда еще он не казался мне таким старым. Только теперь я понял, какую усталость должен был он испытывать от своего шестидесятилетнего созерцания моря, от борьбы с морем.
   Я тихонько отошел от иллюминатора, прошел на корму и сквозь туман и брызги пены стал всматриваться в ту сторону, куда предполагалось держать курс. Я знал, что где-то там, на северо-востоке и на севере тянется железный берег из зазубренных скал, о которые разбиваются седобородые валы. А здесь, в командной рубке опытный моряк, с тревогой наклонившись над картой, измеряет, вычисляет и, не веря себе, снова измеряет и вычисляет положение судна и его предполагаемый курс.
   Но Самурай не мог быть не прав – я это твердо знал. Не Самурай ошибается, а слуга Самурая. На нем начинает наконец сказываться возраст, чего и надо было ожидать, если принять во внимание, что из десяти тысяч человек, может быть, он один боролся со старостью так успешно.
   Я посмеялся над моим мимолетным приступом глупого страха и сошел вниз, радуясь, что увижу сейчас мою милую, и успокоенный мыслью, что я смогу, вполне положиться на мудрость ее отца. Вне всякого сомнения, он был прав. Он достаточно часто доказывал свою правоту за время нашего долгого плавания.
   За обедом мистер Пайк был очень рассеян. Он не принимал никакого участия в общем разговоре и все время как будто прислушивался к звукам извне – к несносному звону стальной полой мачты, о которую колотились канаты, к заглушённому вою ветра в снастях, к плеску и грохоту волн, катившихся по палубе и ударявших о железные стены каюты.
   И опять я почувствовал, что разделяю его опасения, хотя из деликатности я ни тогда, ни потом не стал расспрашивать его о причинах его беспокойства. В восемь часов он снова поднялся на палубу, чтобы вступить на вахту до полуночи, а я улёгся в постель, и, отогнав зловещие предчувствия, раздумывал о том, на сколько еще плаваний хватит этого человека после его внезапного приступа старости.
   Я скоро заснул, а в полночь проснулся при еще горящей лампе и с «Зеркалом моря» на груди, которое я выронил из рук, засыпая. Я слышал, как сменились вахты, и, совершенно выспавшись, читал, когда мистер Пайк сошел вниз и прошел по коридору, мимо моей открытой двери, по дороге в свою каюту.
   Я хорошо изучил его привычки и по наступившей тишине догадался, что он свертывает папиросу. Затем я услыхал, что он кашляет, что всегда бывало с ним, как только, закурив, он затягивался в первый раз, и дым попадал к нему в легкие.
   В четверть первого, на середине восхитительной главы «Тяжесть ноши» Конрада, я услышал, что мистер Пайк опять идет по коридору.
   Незаметно взглянув поверх книги, я увидел, что он в полной штормовой амуниции – в высоких сапогах, в плаще и в теплой шапке. Это были часы его отдыха, а при этом нескончаемом ветре ему и так приходилось очень мало спать, и тем не менее он шел на палубу.
   Я читал и ждал, но прошел целый час, а он не возвращался, и я знал, что где-нибудь там, наверху он внимательно всматривается в надвигающуюся ночную тьму. Я облекся во все свои тяжелые штормовые доспехи, начиная с меховой куртки и сапог и кончая клеенчатым плащом и шапкой. Дойдя до трапа, я увидел в конце коридора свет, выходивший из каюты Маргарэт. Я заглянул к ней (она оставляла на ночь свою дверь открытой для вентиляции) и увидел, что она читает.
   – Нет, мне просто не спится, – ответила она на мой вопрос, не больна ли она.
   Я не думаю, чтобы у нее были какие-нибудь опасения. Она и теперь еще не знает, я уверен, об ошибке Самурая – если была ошибка; Ей просто не спалось, как она и сказала, хотя – как знать? – не передалась ли ей каким-нибудь таинственным путем тревога мистера Пайка, хоть она и не сознавала ее.
   Поднявшись по трапу и проходя по маленькой передней, чтобы выйти на палубу с подветренной стороны, я заглянул в рубку. На диване лежал на спине с неловко подвернутой головой на слишком высокой подушке, капитан Уэст и, как показалось мне, спал. В рубке было тепло от поднимавшегося из каюты нагретого воздуха, и он лежал ничем не прикрытый, но в верхнем платье, только сняв плащ и сапоги. Он дышал легко и ровно, и тонкие, аскетические черты его лица казались мягче при слабом свете лампочки. И от одного взгляда этого человека ко мне вернулись спокойствие и вера в его мудрость, и мне стало смешно, что я имел глупость променять теплую постель на прогулку по обмерзшей палубе.
   Под тентом у края кормы я застал мистера Меллэра. Он был бодр и, по-видимому, не беспокоился. Должно быть, он не задумывался над вопросом о произведенном накануне повороте судна через фордевинд, и ему не приходило в голову усомниться в целесообразности этого маневра.
   – Шторм стихает, – сказал он мне, указывая рукой в теплой перчатке на ясный кусок неба, показавшийся на один миг из-за редеющих туч.
   Но где же был мистер Пайк? И знал ли второй помощник, что он был наверху? Я попробовал выведать это от мистера Меллэра, пока мы с ним шли по корме к штурвалу. Я заговорил о том, как плохо спать в бурную погоду, сказал, что, по крайней мере, у меня от сильной качки делается какое-то тревожное настроение и бессонница, и спросил, так же ли действует дурная погода на моряков.
   – Сейчас, проходя через среднюю рубку, я видел капитана Уэста: он спит как младенец, – добавил я.
   На этом месте разговора мы остановились возле средней рубки и дальше не пошли. Мистер Меллэр рассмеялся.
   – Поверьте, мистер Патгерст, что и все мы спим не хуже, – сказал он. – Чем сильнее ветер, тем тяжелее наша работа, и тем крепче мы спим. Мне стоит только положить голову на подушку, и я уже сплю мертвым сном. У мистера Пайка это выходит подольше, потому что он, сойдя вниз, непременно должен выкурить папиросу. Но, пока курит, он раздевается, так что ему требуется всего какая-нибудь лишняя минута, чтобы заснуть. Держу пари, что с десяти минут первого он ни разу не пошевелился во сне.
   Итак, второй помощник не подозревал, что старший на палубе. Я опять сошел вниз посмотреть, не там ли он. В его каюте горела висячая лампочка, и койка была не занята. Я прошел в кают-компанию, погрелся там у печки и снова поднялся на палубу. Я не пошел к тому краю кормы, где, как я знал, стоял мистер Меллэр, а, обойдя с подветренной стороны, поднялся на мостик и направился к баку.
   Мне некуда было спешить, и я несколько раз останавливался во время этой прогулки по холодной и сырой палубе. Шторм действительно стихал, так как из-за редеющих нависших туч то и дело проглядывали звезды. В средней рубке мистера Пайка не было. Я обошел ее под ледяными брызгами пены и стал внимательно всматриваться в крышу передней рубки, где в бурную погоду, как мне было известно, обыкновенно стоял вахтенный. Я был в двадцати шагах от этой рубки, когда, при свете звезд внезапно прояснившегося неба, я увидел на крыше стоявших рядом – вахтенного (кого именно – я не мог различить) и мистера Пайка. Не выдавая своего присутствия, я долго наблюдал за ними и знал, что глаза старшего помощника, как, два буравчика, просверливали темноту, отделявшую «Эльсинору» от осаждаемого седобородыми валами железного берега, который он силился разглядеть.
   Когда я вернулся на корму, меня окликнул удивленный мистер Меллэр.
   – Я думал, сэр, вы спите, – сказал он.
   – Я чувствую себя как-то тревожно, – объяснил я. – Я читал, пока не устали глаза, а теперь вышел, чтобы хорошенько прозябнуть, – может быть, тогда, согревшись, я скорее засну.
   – Завидую вам, сэр, – проговорил он. – Подумать только! Располагать всею ночью для отдыха! Не удивительно, что вы уже не можете спать. Если когда-нибудь я разбогатею, я тоже пущусь в плавание в качестве пассажира и все вахты буду проводить внизу. Какое это счастье – все вахты внизу! И по вашему примеру, сэр, я возьму с собой слугу японца. Он будет меня будить при каждой смене вахт, чтобы, проснувшись, я мог вполне оценить преимущества быть пассажиром. А через несколько минут я повертываюсь на другой бок и снова засыпаю.
   Смеясь, мы пожелали друг другу доброй ночи. Я еще раз заглянул в командную рубку: капитан Уэст все еще спал. Должно быть, он ни разу не пошевелился, хотя тело его двигалось с каждым качанием судна. Внизу, в каюте Маргарэт еще горел огонь, но она спала, и книга выпала у нее из рук, как это часто случалось и с моими книгами.
   Я был в недоумении. Половина нас, обитателей «Эльсиноры», спала. Самурай спал. А старший помощник, старик, которому следовало бы спать, отбывал тяжелую вахту на баке. Имело ли основание его беспокойство? Неужели он был прав? Или это была просто преувеличенная заботливость старости? Неужели мы так дрейфуем, что нас несет ветром на погибель? Или старик впал в детство, стоя на служебном посту?