Страница:
– Конечно. Они всегда поправляются на море. Вот вы увидите, как они оживут, когда мы приберем их к рукам… если нам это удастся. А все-таки препаршивый народ.
Я взглянул вверх, на широкие полотнища парусов. Наши четыре паруса, казалось, занимали все место, на каком только можно было распустить паруса, а между тем матросы под наблюдением мистера Меллэра натягивали между мачтами еще какие-то треугольные паруса вроде кливеров, и их было так много, что они заходили один на другой. Люди работали так неловко и так медлительно, что я спросил:
– А что бы вы делали, мистер Пайк, с этой зеленой командой, если бы вот сейчас налетел шторм на всю паутину из парусов?
Он пожал плечами с таким видом, точно я спросил, что бы он делал, если бы его застигло землетрясение посреди улицы и с двух сторон ему валились бы на голову нью-йоркские небоскребы.
– Что бы мы делали? Убрали бы паруса, – ответила за него, мисс Уэст. – О, будьте покойны, мистер Патгерст, это можно: сделать со всякой командой. Если бы это было недостижимо, я бы давно уже утонула.
– Так же, как и я. Совершенно верно, – поддержал ее мистер Пайк.
– В критические минуты офицеры делают чудеса с самой плохой командой, – добавила мисс Уэст.
Мистер Пайк снова подтвердил ее слова одобрительным кивком, и я заметил, как его огромные лапы, перед тем свободно лежавшие на перилах, бессознательно напряглись и сжались в. кулаки. Заметил я и свежие ссадины на суставах его пальцев. Вдруг мисс Уэст весело рассмеялась, точно вспомнив о чем-то.
– Помню, один раз шли мы из Сан-Франциско с самой безнадежной командой. Это было на «Лалла Рук». Помните вы «Лалла Рук», мистер Пайк?
– Пятое судно под командой вашего отца. Как не помнить? Оно потом погибло на западном берегу во время землетрясения. Его сорвало с якорей и набежавшей волной выкинуло на берег прямо под скалу, и скала обрушилась на него.
– Ну да, вот это самое судно. Ну-с, так состав команды был тогда такой: чернорабочие, каменщики, погонщики скота и бродяги. Больше всего было бродяг. Не могу себе представить, откуда выкопали наши агенты такой сброд. Много было между ними и китайцев. Посмотрели бы вы на них, когда их в первый раз послали на ванты. Клоуны – да и только, лучше всякого цирка. – Она опять рассмеялась. – И как только мы вышли в открытое море, задул жестокий ветер, и пришлось убрать часть парусов. Вот тут-то наши офицеры и показали себя. Как они управились – Бог один знает! Это было какое-то чудо… Помните мистера Гардинга, Сайлеса Гардинга, мистер Пайк?
– Еще бы не помнить! – с восторгом подхватил мистер Пайк. – Человек был, настоящий человек. И ведь уже и тогда был старик.
– Да. Страшный человек, – проговорила она, и добавила почти с благоговением: – Удивительный человек! – Она повернулась ко мне. – Он служил на «Лалла Рук» помощником капитана. Матросы были самые жалкие, неумелые люди – новички. Почти всех укачало. Но мистер Гардинг все же ухитрился убрать паруса… Ах да, я вот что хотела рассказать… Я стояла на корме, вот как сейчас, а кучка этих оборванцев под наблюдением мистера Гардинга устанавливала реванты на марселе. На какой это будет высоте от палубы, мистер Пайк?
– Позвольте… «Лалла Рук»… – Мистер Пайк помолчал, соображая. – Да около ста футов будет, я думаю.
– Мне и самой так казалось. Ну вот, один из новичков, бродяга (должно быть, он уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга) сорвался с марса-реи. Я была тогда еще девочкой, но и я понимала, что это верная смерть, потому что он падал с наветренной стороны судна прямо на палубу. Но он попал на парус, в самую середину, и это ослабило его падение. Он перекувырнулся и стал на палубу на ноги, целый и невредимый. И очутился против мистера Гардинга лицом к лицу. Не знаю, кто из двух больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, потому что он буквально остолбенел. Он ожидал, что этот человек убьется. А тот… Казалось бы, он должен был совсем растеряться. Не тут-то было: он только взглянул на мистера Гардинга и отскочил, потом, как кошка, стал карабкаться на снасти и мигом взобрался на ту же самую марса-рею.
Мисс Уэст и мистер Пайк. смеялись так громко, что я даже не понимаю, как они расслышали, когда я сказал:
– Удивительно! Воображаю, как должно было подействовать на нервы этого человека, пока он падал, сознание, что его ожидает верная смерть.
– Очевидно, вид мистера Гардинга подействовал на него сильнее, – проговорил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.
Все это было очень хорошо в своем роде. Море есть море, и судно есть судно, и судя по тем экземплярам команды, какие я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но то, что молодая женщина, такая изящная, как мисс Уэст, знала о подобных вещах и была до такой степени поглощена этой стороной судовой жизни, было уже нехорошо. Нехорошо – с моей точки зрения, хотя я, сознаюсь, был заинтересован, и благодаря такому факту мне становилась понятнее реальная жизнь. А все-таки, чтобы мириться с такими вещами, надо было иметь крепкие нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.
Я взглянул на нее и не мог еще раз не заметить, как плотна и тонка ее кожа: У нее были темные волосы и темные брови, почти прямые и низко лежавшие над глазами. Глаза были серые, теплого серого цвета, с продолговатым разрезом и со спокойным, открытым выражением – умные и живые глаза. Пожалуй, и вообще самым характерным выражением ее лица было большое спокойствие. Казалось, она не знает волнений и всегда пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Самым красивым в ее лице были глаза, окаймленные темными, как и брови и волосы, ресницами. Замечательно красив был и ее нос, совершенно прямой, напоминавший нос ее отца. Безукоризненные очертания переносицы и ноздрей бесспорно свидетельствовали о хорошей породе.
Рот у нее был подвижной, с красивым изгибом тонких губ, благородный, выразительный рот, не очень большой, но и не маленький, – я бы сказал – богатый рот, богатый по разнообразию выражении, – выражавший силу в серьезные минуты и умевший хорошо смеяться. Вся ее здоровая, живая натура сказывалась в очертаниях этого рта и в глазах. Когда она улыбалась, зубов не было видно: улыбалась она больше глазами. Но когда она смеялась, вы видели два рада крепких, ровных белых зубов, не маленьких, как у ребенка, а как раз тех сильных, нормальной величины зубов, какие ожидаешь увидеть у такой здоровой, нормальной женщины, как она.
Я не назвал бы ее красавицей, а между тем она обладала многими данными, делающими женщину красивой. У нее была красота сочетания красок, здоровая белизна кожи, которую подчеркивали темные волосы, темные ресницы и брови. А темные ресницы и брови и белизна кожи только ярче выставляли теплые тона ее серых глаз. Лоб у нее был не слишком широкий и не очень высокий, но совершенно гладкий. На нем не видно было ни одной морщинки, ни намека на излишнюю чувствительность или нервность, ни следа мрачных дней упадка духа и белых, бессонных ночей.
Бесспорно, у нее были все необходимые атрибуты здоровой человеческой самки, не знавшей ни горя, ни тяжелых забот, все признаки нормальной женщины с крепким телом, в котором все процессы совершались автоматически, без всяких трений.
– Сейчас мисс Уэст показала себя в новой роли предсказательницы погоды, – сказал я мистеру Пайку. – Интересно, что вы предскажете насчет ближайшей погоды?
– Не удивительно, что мисс Уэст берется предсказывать погоду, – отозвался мистер Пайк, переводя глаза с тихо волнующегося моря на небо. – Она не в первый раз плывет по северной части Атлантического океана зимой. – С минуту он соображал, изучая море и небо. – Принимая во внимание высоту барометра, я бы сказал, что скоро или поднимется небольшой северо-восточный ветер или наступит полный штиль. Но больше шансов в пользу штиля.
Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и вдруг схватилась за перила, так как в этот момент «Эльсинору» подкинуло особенно высокой волной и разом бросило в провал между волнами, так что все паруса ослабли и заполоскались с глухим рокотом.
– Так и есть – штиль, – проговорила мисс Уэст с легкой гримаской. – Если будет так продолжаться, я через пять минут буду лежать пластом на моей койке.
Она отмахнулась от изъявлений моего сочувствия.
– Не беспокойтесь обо мне, мистер Патгерст. Правда, морская болезнь противна и неприятна, как противна всякая грязь или дождливая погода. Но это пройдет. Во всяком случае морскую болезнь я предпочитаю крапивной лихорадке.
Внизу с матросами было что-то неладное: чего-то они не поняли, в чем-то промахнулись – это было ясно, так как мистер Меллэр вдруг повысил голос. У него, как и у мистера Пайка, была манера рычать на людей, что очень неприятно резало ухо.
У многих матросов были на лицах синяки, а у одного так распух глаз, что совсем закрылся.
– Похоже на то, что он впотьмах наткнулся на пиллерсnote 10, – заметил я.
Как нельзя более красноречив был быстрый взгляд, бессознательно брошенный мисс Уэст на лежавшие на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах пальцев. Это было ударом кинжала мне в сердце: она знала.
ГЛАВА Х
ГЛАВА XI
Я взглянул вверх, на широкие полотнища парусов. Наши четыре паруса, казалось, занимали все место, на каком только можно было распустить паруса, а между тем матросы под наблюдением мистера Меллэра натягивали между мачтами еще какие-то треугольные паруса вроде кливеров, и их было так много, что они заходили один на другой. Люди работали так неловко и так медлительно, что я спросил:
– А что бы вы делали, мистер Пайк, с этой зеленой командой, если бы вот сейчас налетел шторм на всю паутину из парусов?
Он пожал плечами с таким видом, точно я спросил, что бы он делал, если бы его застигло землетрясение посреди улицы и с двух сторон ему валились бы на голову нью-йоркские небоскребы.
– Что бы мы делали? Убрали бы паруса, – ответила за него, мисс Уэст. – О, будьте покойны, мистер Патгерст, это можно: сделать со всякой командой. Если бы это было недостижимо, я бы давно уже утонула.
– Так же, как и я. Совершенно верно, – поддержал ее мистер Пайк.
– В критические минуты офицеры делают чудеса с самой плохой командой, – добавила мисс Уэст.
Мистер Пайк снова подтвердил ее слова одобрительным кивком, и я заметил, как его огромные лапы, перед тем свободно лежавшие на перилах, бессознательно напряглись и сжались в. кулаки. Заметил я и свежие ссадины на суставах его пальцев. Вдруг мисс Уэст весело рассмеялась, точно вспомнив о чем-то.
– Помню, один раз шли мы из Сан-Франциско с самой безнадежной командой. Это было на «Лалла Рук». Помните вы «Лалла Рук», мистер Пайк?
– Пятое судно под командой вашего отца. Как не помнить? Оно потом погибло на западном берегу во время землетрясения. Его сорвало с якорей и набежавшей волной выкинуло на берег прямо под скалу, и скала обрушилась на него.
– Ну да, вот это самое судно. Ну-с, так состав команды был тогда такой: чернорабочие, каменщики, погонщики скота и бродяги. Больше всего было бродяг. Не могу себе представить, откуда выкопали наши агенты такой сброд. Много было между ними и китайцев. Посмотрели бы вы на них, когда их в первый раз послали на ванты. Клоуны – да и только, лучше всякого цирка. – Она опять рассмеялась. – И как только мы вышли в открытое море, задул жестокий ветер, и пришлось убрать часть парусов. Вот тут-то наши офицеры и показали себя. Как они управились – Бог один знает! Это было какое-то чудо… Помните мистера Гардинга, Сайлеса Гардинга, мистер Пайк?
– Еще бы не помнить! – с восторгом подхватил мистер Пайк. – Человек был, настоящий человек. И ведь уже и тогда был старик.
– Да. Страшный человек, – проговорила она, и добавила почти с благоговением: – Удивительный человек! – Она повернулась ко мне. – Он служил на «Лалла Рук» помощником капитана. Матросы были самые жалкие, неумелые люди – новички. Почти всех укачало. Но мистер Гардинг все же ухитрился убрать паруса… Ах да, я вот что хотела рассказать… Я стояла на корме, вот как сейчас, а кучка этих оборванцев под наблюдением мистера Гардинга устанавливала реванты на марселе. На какой это будет высоте от палубы, мистер Пайк?
– Позвольте… «Лалла Рук»… – Мистер Пайк помолчал, соображая. – Да около ста футов будет, я думаю.
– Мне и самой так казалось. Ну вот, один из новичков, бродяга (должно быть, он уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга) сорвался с марса-реи. Я была тогда еще девочкой, но и я понимала, что это верная смерть, потому что он падал с наветренной стороны судна прямо на палубу. Но он попал на парус, в самую середину, и это ослабило его падение. Он перекувырнулся и стал на палубу на ноги, целый и невредимый. И очутился против мистера Гардинга лицом к лицу. Не знаю, кто из двух больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, потому что он буквально остолбенел. Он ожидал, что этот человек убьется. А тот… Казалось бы, он должен был совсем растеряться. Не тут-то было: он только взглянул на мистера Гардинга и отскочил, потом, как кошка, стал карабкаться на снасти и мигом взобрался на ту же самую марса-рею.
Мисс Уэст и мистер Пайк. смеялись так громко, что я даже не понимаю, как они расслышали, когда я сказал:
– Удивительно! Воображаю, как должно было подействовать на нервы этого человека, пока он падал, сознание, что его ожидает верная смерть.
– Очевидно, вид мистера Гардинга подействовал на него сильнее, – проговорил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.
Все это было очень хорошо в своем роде. Море есть море, и судно есть судно, и судя по тем экземплярам команды, какие я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но то, что молодая женщина, такая изящная, как мисс Уэст, знала о подобных вещах и была до такой степени поглощена этой стороной судовой жизни, было уже нехорошо. Нехорошо – с моей точки зрения, хотя я, сознаюсь, был заинтересован, и благодаря такому факту мне становилась понятнее реальная жизнь. А все-таки, чтобы мириться с такими вещами, надо было иметь крепкие нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.
Я взглянул на нее и не мог еще раз не заметить, как плотна и тонка ее кожа: У нее были темные волосы и темные брови, почти прямые и низко лежавшие над глазами. Глаза были серые, теплого серого цвета, с продолговатым разрезом и со спокойным, открытым выражением – умные и живые глаза. Пожалуй, и вообще самым характерным выражением ее лица было большое спокойствие. Казалось, она не знает волнений и всегда пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Самым красивым в ее лице были глаза, окаймленные темными, как и брови и волосы, ресницами. Замечательно красив был и ее нос, совершенно прямой, напоминавший нос ее отца. Безукоризненные очертания переносицы и ноздрей бесспорно свидетельствовали о хорошей породе.
Рот у нее был подвижной, с красивым изгибом тонких губ, благородный, выразительный рот, не очень большой, но и не маленький, – я бы сказал – богатый рот, богатый по разнообразию выражении, – выражавший силу в серьезные минуты и умевший хорошо смеяться. Вся ее здоровая, живая натура сказывалась в очертаниях этого рта и в глазах. Когда она улыбалась, зубов не было видно: улыбалась она больше глазами. Но когда она смеялась, вы видели два рада крепких, ровных белых зубов, не маленьких, как у ребенка, а как раз тех сильных, нормальной величины зубов, какие ожидаешь увидеть у такой здоровой, нормальной женщины, как она.
Я не назвал бы ее красавицей, а между тем она обладала многими данными, делающими женщину красивой. У нее была красота сочетания красок, здоровая белизна кожи, которую подчеркивали темные волосы, темные ресницы и брови. А темные ресницы и брови и белизна кожи только ярче выставляли теплые тона ее серых глаз. Лоб у нее был не слишком широкий и не очень высокий, но совершенно гладкий. На нем не видно было ни одной морщинки, ни намека на излишнюю чувствительность или нервность, ни следа мрачных дней упадка духа и белых, бессонных ночей.
Бесспорно, у нее были все необходимые атрибуты здоровой человеческой самки, не знавшей ни горя, ни тяжелых забот, все признаки нормальной женщины с крепким телом, в котором все процессы совершались автоматически, без всяких трений.
– Сейчас мисс Уэст показала себя в новой роли предсказательницы погоды, – сказал я мистеру Пайку. – Интересно, что вы предскажете насчет ближайшей погоды?
– Не удивительно, что мисс Уэст берется предсказывать погоду, – отозвался мистер Пайк, переводя глаза с тихо волнующегося моря на небо. – Она не в первый раз плывет по северной части Атлантического океана зимой. – С минуту он соображал, изучая море и небо. – Принимая во внимание высоту барометра, я бы сказал, что скоро или поднимется небольшой северо-восточный ветер или наступит полный штиль. Но больше шансов в пользу штиля.
Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и вдруг схватилась за перила, так как в этот момент «Эльсинору» подкинуло особенно высокой волной и разом бросило в провал между волнами, так что все паруса ослабли и заполоскались с глухим рокотом.
– Так и есть – штиль, – проговорила мисс Уэст с легкой гримаской. – Если будет так продолжаться, я через пять минут буду лежать пластом на моей койке.
Она отмахнулась от изъявлений моего сочувствия.
– Не беспокойтесь обо мне, мистер Патгерст. Правда, морская болезнь противна и неприятна, как противна всякая грязь или дождливая погода. Но это пройдет. Во всяком случае морскую болезнь я предпочитаю крапивной лихорадке.
Внизу с матросами было что-то неладное: чего-то они не поняли, в чем-то промахнулись – это было ясно, так как мистер Меллэр вдруг повысил голос. У него, как и у мистера Пайка, была манера рычать на людей, что очень неприятно резало ухо.
У многих матросов были на лицах синяки, а у одного так распух глаз, что совсем закрылся.
– Похоже на то, что он впотьмах наткнулся на пиллерсnote 10, – заметил я.
Как нельзя более красноречив был быстрый взгляд, бессознательно брошенный мисс Уэст на лежавшие на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах пальцев. Это было ударом кинжала мне в сердце: она знала.
ГЛАВА Х
В тот вечер нас обедало в столовой только трое: «Эльсинору» раскачивало мертвой зыбью наступившего штиля, заставившей мисс Уэст спрятаться в своей каюте.
– Теперь вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – Совершенно то же бывало и с ее матерью. Она была прирожденным моряком, но ее укачивало в начале каждого плавания.
– Это обычная встряска от перемены обстановки.
Мистер Пайк удивил меня: еще ни разу я не слыхал от него за столом такой длинной фразы.
– Каждый из нас, расставшись с сушей, испытывает эту встряску. Приходится забыть о покойных днях на берегу, обо всех хороших вещах, которые можно получить за деньги, и отстаивать вахту за вахтой – четыре часа на палубе и четыре внизу. Это не легко достается, – нервы натягиваются, и чувствуешь себя очень скверно, пока не привыкнешь к перемене. Приходилось вам, мистер Патгерст, слышать в Нью-Йорке этой зимой Карузо и Бланш Арраль?
Я кивнул, все еще удивляясь такой его многоречивости за столом.
– Ну вот, вы только представьте себе: слушать их всех – и Карузо, и Бланш Арраль, и Уизерспуна, и Амато, – слушать в столице вечер за вечером, а потом распрощаться со всем этим, выйти в море и отбывать вахту за вахтой. Оно не слишком приятно.
– Вы не любите моря? – спросил я.
Он вздохнул.
– Не знаю. Я ведь ничего не знал, кроме моря.
– И музыки, – вставил я.
– Да. Но море и бесконечные плавания лишили меня большей части той музыки, какою я хотел бы наслаждаться.
– Вы, вероятно, слышали Шуман Гейнк?
– Поразительно! Поразительно! – пробормотал он с благоговением и взглянул на меня. В его глазах стоял нетерпеливый вопрос. – Если хотите… у меня есть с полдюжины ее пластинок, а до ночной моей вахты еще далеко. Если капитан Уэст разрешит… – Капитан Уэст кивнул в знак того, что он разрешает. – Так хотите послушать? У меня довольно хороший граммофон.
Затем, к моему изумлению, как только буфетчик убрал со стола, этот заплесневелый старый пережиток былых дней жестокой кулачной расправы с людьми, этот видавший всякие вида, потрепанный морем обломок вынес из своей каюты граммофон с великолепнейшей коллекцией пластинок и все это расставил и разложил на столе. Открыли настежь широкие двери каюты, образовав таким образом из столовой и задней каюты одну большую комнату. Мы с капитаном Уэстом расположились в широких кожаных креслах в задней каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было освещено висячими лампами, и каждый оттенок выражения на этом лице был ясно виден мне.
Я ожидал услышать какой-нибудь популярный мотив – и ошибся. Мистер Пайк, очевидно, признавал только серьезную музыку, и его бережное обращение с пластинками уже само по себе было откровением для меня. Каждую пластинку он брал в руки как святыню, с почтительной осторожностью развязывал, развертывал ее и, прежде чем поставить под иголку, обчищал мягкой щеточкой из верблюжьего волоса. В первые минуты я видел только огромные грубые руки грубого человека, с ободранными суставами пальцев, – грубые руки, в каждом движении которых чувствовалась любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и пока пластинка звучала, он стоял над ней в благоговении, уносясь мечтой в какой-то рай небесной музыки, известный ему одному.
Все это время капитан Уэст сидел, откинувшись на спинку кресла, и курил сигару. Его лицо ничего не выражало, музыка его не трогала; по-видимому, он витал где-то далеко. Я склонен думать, что он даже не слыхал граммофона. Он не делал никаких замечаний, ничем не проявлял ни одобрения, ни неодобрения исполнявшейся пьесе. Он казался сверхъестественно невозмутимым, сверхъестественно далеким. И наблюдая за ним, я спрашивал себя, в чем состоят его обязанности. Ни разу я не видел, чтобы он что-нибудь делал. Мистер Пайк наблюдал за нагрузкой судна. Капитан Уэст явился на борт только тогда, когда судно было готово к отплытию. Ни разу я не слышал, чтобы он отдавал приказания. Выходило так, как будто всю работу делали мистер Пайк и мистер Меллэр. А капитан Уэст только курил сигары, знать не хотел своей команды и пребывал в блаженном неведении того, что творилось на «Эльсиноре».
Когда граммофон кончил хор – «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», – мистер Пайк сказал мне почти извиняющимся тоном, что он любит духовную музыку, может быть, потому, что, когда он был мальчиком, ему пришлось петь в церковном хоре Сан-Франциско.
– А потом я ударил попа по голове палочкой дирижера. Пришлось удирать, и я опять ушел в море, – заключил он с жестким смехом.
И вслед затем он опять замечтался над мейерберовским «Царем Небесным» и над «О, покойся во Господе» Мендельсона.
Когда пробило три четверти восьмого, он старательно завернул свои пластинки и унес их вместе с граммофоном к себе в каюту. Я побыл с ним, пока он свертывал себе папиросу в ожидании восьми часов.
– У меня еще много хороших вещей, – сказал он мне конфиденциальным тоном. – Кенена «Придите ко мне», «Распятие» Фора, а потом еще «Поклонимся Господу» и «Свете тихий» для хора. А еще вот «Иисус, возлюбленный души моей». Это такая прелесть! – за сердце хватает. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.
– Вы верующий? – спросил я его.
Это восторженное преклонение перед духовной музыкой и эти грубые руки мясника… Я не мог отделаться от этого впечатления, что и побудило меня задать мой вопрос.
Он заметно колебался, прежде чем ответил:
– Я верю… когда слушаю эти вещи.
* * *
Я опять отвратительно спал ночью. Не выспавшись накануне я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не ушел я задремать, как меня опять разбудил приступ крапивной лихорадки. Весь день она не беспокоила меня, но как только погасил лампу и уснул, опять начался этот проклятый зуд во всем теле. Вада еще не ложился, и я попросил его принести мне порцию кремортартара. Это не помогло, и в полночь я накинул халат и поднялся на ют.
Мистер Меллэр только что начал свою четырехчасовую вахту. Он ходил взад и вперед по левой стороне кормы. Я тихонько пробрался за его спиной мимо рулевого, которого не узнал, и укрылся от ветра на подветренной стороне будки штурвала.
И снова, глядя на смутно проступавшие в темноте сложные сплетения снастей и очертания высоких мачт с поставленными парусами, я вспомнил бестолковую, полоумную команду, и сердце у меня сжалось от предчувствия беды. Можно ли рассчитывать на благополучное плавание с такой командой и на таком огромном судне, как «Эльсинора», представлявшем лишь тонкую полудюймовую стальную скорлупу с грузом угля в пять тысяч тонн весом! Страшно было и думать об этом. Это путешествие не ладилось с самого начала. И в том мучительном, неуравновешенном состоянии, какое вызывается у каждого нормального человека отсутствием сна, я, разумеется, не мог не прийти к заключению, что нашему плаванию не суждено окончиться благополучно.
Но что в действительности готовила нам судьба, о том не могло и пригрезиться не только мне, но даже сумасшедшему.
Я вспомнил мисс Уэст с ее красною кровью, – мисс Уэст, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась, что будет жить вечно. Вспомнил мистера Пайка, любителя музыки, дающего волю рукам. Многие, даже еще более крепкие представители блаженной памяти прошлого выходили в море, не подозревая, что это их последнее плавание. А капитан Уэст?.. Ну, этот не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком далеким, чем-то вроде привилегированного пассажира, на котором не лежало никаких обязанностей, которому предоставлялось безмятежно и пассивно пребывать в некоей нирване собственного его изобретения.
Затем я вспомнил сумасшедшего грека, который изранил себя и которого зашивал мистер Пайк, – вспомнил, что он лежит теперь между стальными стенами средней рубки в безумном бреду. Эта картина почти заставила меня решиться, ибо в моем лихорадочно возбужденном воображении этот грек олицетворял собой все это беспомощное сборище сумасшедших и идиотов. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору. Слава Богу, у меня нет недостатка в деньгах, и я мог позволить себе такую прихоть. Как-то раз мистер Пайк на мой вопрос сказал мне, что, по его подсчету, затраты на содержание «Эльсиноры» составляют около двухсот долларов в день. Ну что ж, я мог заплатить не то что двести, а хоть тысячу долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня на берег или на лоцманское судно или на какое-нибудь судно, идущее к Балтимору.
Я был уже почти готов сойти вниз, поднять с постели капитана Уэста и сообщить ему о принятом мною решении, но тут мне пришло в голову такое соображение: «Так, стало быть, ты, мыслитель и философ, страдающий пресыщением жизнью, боишься утонуть, перестать существовать, погрузиться во мрак небытия?» И вот потому только, что я был горд моим презрением к жизни, капитан Уэст был спасен; его сон не был нарушен. Конечно, сказал я себе, я доведу до конца эту авантюру, если только можно назвать авантюрой путешествие вокруг мыса Горна на судне, населенном сумасшедшими, и даже хуже, ибо я вспомнил тех трех субъектов вавилоно-палестинского типа, которые вызвали взрыв гнева со стороны мистера Пайка и смеялись таким беззвучным, страшным смехом.
Ночные мысли! Мысли, навеянные бессонницей! Я отогнал их и направился вниз, продрогший до костей. В дверях капитанской рубки я столкнулся с мистером Меллэром.
– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Досадно, нет ветра, чтобы нас отнесло подальше от берега.
Я помолчал с минуту, потом спросил:
– Какого вы мнения о команде?
Он пожал плечами.
– Я видел в свое время много всяких команд, но такой разнокалиберной, такой несуразной команды никогда не видал. Все какие-то мальчишки или старики или калеки. Видели вы Тони – того сумасшедшего грека, что бросился тогда в воду? И это только начало. Он только образчик многих таких, как он. В моей смене есть один ирландец, огромный детина; так с ним тоже что-то неладно. А заметили вы маленького старикашку-шотландца, сухого, как треска?
– Того, у которого такой сердитый вид? Третьего дня он стоял на руле.
– Да, да, этот самый, Энди Фэй. Так вот этот Энди Фэй только что жаловался мне на О'Сюлливана. Уверяет, что О'Сюлливан грозился убить его, что будто, когда он, Энди Фэй, сменился с вахты в восемь часов, он застал О'Силлювана на том, что тот точил бритву. Да лучше я вам все передам словами самого Энди Фэя:
«Говорит мне О'Сюлливан: „Мистер Фэй, я хочу сказать вам два слова“. – „Сделайте милость, – говорю. – Чем могу быть вам полезен?“ – „Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй“, – говорит он, – учтиво так говорит, надо отдать ему справедливость. – „А на что вам мои сапоги?“ – говорю. – „Мне они очень нужны, – говорит, – и вы сделаете мне большое одолжение, если уступите их“. – „Да ведь это единственная моя пара – говорю, – а у вас есть ваши сапоги“. – „Мистер Фэй, свои я ношу только в дурную погоду“, – говорит он. – „А кроме того, как же вы их купите? Ведь у вас нет денег“, – говорю. – „Я заплачу вам, когда нам выдадут жалованье в Ситтле“. – „Нет, – говорю, – я несогласен. И потом вы не сказали, что вы думаете с ними делать“. – „Так я вам скажу: я их выброшу за борт“, – говорит. Тут уж я увидел, что с ним не столкуешься, и повернулся уходить, а он и говорит, все так же учтиво, медовым таким голосом, а сам все точит бритву: – „Мистер Фэй, – говорит, – не подойдете ли вы поближе ко мне, чтобы я мог перерезать вам горло?“ Тогда я понял, что жизнь моя в опасности, и вот пришел вам доложить, сэр, что этот человек – буйный сумасшедший».
– Или скоро будет таким, – сказал я. – Я еще вчера его заметил: высокий малый и все бормочет что-то про себя.
– Да, он самый, – подтвердил мистер Меллэр.
– И много таких у нас на судне? – спросил я.
– Больше, чем я желал бы.
В эту минуту он закуривал папиросу. Вдруг быстрым движением он сдернул с головы фуражку, наклонил голову и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне было виднее.
Я увидел поседевшую голову с почти облысевшей макушкой, лишь местами покрытой редкими длинными волосами. И через все темя, исчезая в более густой бахроме волос над ушами, проходил огромный и глубокий шрам. Я видел его одно лишь мгновение, пока горела спичка, и, может быть, поэтому и еще потому, что этот шрам поразил меня своими размерами, – он показался мне больше, чем был, но я готов поклясться, что в него свободно вошли бы два моих пальца и что шириной он был тоже по меньшей мере в два пальца. Кости в этом месте как будто совсем не было, а была только огромная щель, глубокая впадина, затянутая кожей, и я был уверен, что непосредственно под згой кожей помешается мозг.
Он надел фуражку и засмеялся, очень довольный эффектом своей демонстрации.
– Я этим обязан сумасшедшему повару на одном судне, мистер Патгерст: он рассек мне голову сечкой. Мы были тогда в Южном Индийском океане, за тысячи миль от земли, но этому человеку взбрело в его безумную голову, что мы стоим в Бостонской гавани и я не позволяю ему съехать на берег. В ту минуту я стоял спиной к нему и так и не понял, что свалило меня с ног.
– Но как могли вы оправиться от такой страшной раны? – удивился я. – Должно быть, вы очень живучи, и, вероятно, у вас на судне был очень хороший хирург.
Он покачал головой.
– Хирург тут ни при чем. Меня спасла моя живучесть, конечно, и еще… патока.
– Патока?
– Да. У нашего капитана было старомодное предубеждение против антисептики. Он всегда употреблял патоку при перевязке свежих ран. Много томительных недель провалялся я на своей койке (переход был длинный), и к тому времени, как мы пришли в Гонконг, рана моя зажила, и не понадобилось никакого хирурга. Я уже начал отбывать мои вахты третьего помощника, – в то время у нас на парусных судах обычно держали трех помощников капитана.
Много долгих дней протекло, прежде чем мне пришлось оценить ту роковую роль, какую сыграл шрам на голове мистера Меллэра в его судьбе и в судьбе «Эльсиноры». Знай я это в ту минуту, сон капитана Уэста был бы прерван самым необычайным образом, ибо к нему явился бы весьма решительный полуодетый пассажир и поднял бы его с постели диким заявлением, что он готов, если нужно, хоть сейчас купить «Эльсинору» со всем ее грузом, но с условием, чтобы она немедленно вернулась в Балтимору.
Теперь же я только еще раз подивился тому, что мистер Меллэр мог прожить столько лет с такой дырой в голове.
Мы еще немного поболтали. Он рассказал мне подробности этого происшествия, рассказал и о других происшествиях в том же роде, случавшихся в море, и тоже с сумасшедшими, какими, по-видимому, кишит все море.
И все-таки не нравился мне этот человек. Ни к тому, что он говорил, ни к его манере говорить нельзя было придраться. Он казался человеком благородным, с широкими взглядами и для моряка достаточно светским. Я легко прощал ему его чрезмерную сладкоречивость и некоторую манерность в обращении, происходившую от его желания быть учтивым. Не в этом было дело. Но, разговаривая с ним, я все время мучительно и, вероятно, интуитивно чувствовал, хоть и не мог видеть в темноте его глаз, что где-то там, за этими глазами, в глубине его черепа сидит в засаде другое существо, которое наблюдает за мной, изучает, подстерегает меня и говорит одно, а думает другое.
Простившись с ним, я сошел вниз с таким чувством, точно только что беседовал с одной половиной некоего двуликого существа. Другая половина молчала. Но я все время ощущал ее присутствие, – я чувствовал, что она все время начеку и шпионит за мной, скрываясь где-то за внешним обликом этого человека.
– Теперь вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – Совершенно то же бывало и с ее матерью. Она была прирожденным моряком, но ее укачивало в начале каждого плавания.
– Это обычная встряска от перемены обстановки.
Мистер Пайк удивил меня: еще ни разу я не слыхал от него за столом такой длинной фразы.
– Каждый из нас, расставшись с сушей, испытывает эту встряску. Приходится забыть о покойных днях на берегу, обо всех хороших вещах, которые можно получить за деньги, и отстаивать вахту за вахтой – четыре часа на палубе и четыре внизу. Это не легко достается, – нервы натягиваются, и чувствуешь себя очень скверно, пока не привыкнешь к перемене. Приходилось вам, мистер Патгерст, слышать в Нью-Йорке этой зимой Карузо и Бланш Арраль?
Я кивнул, все еще удивляясь такой его многоречивости за столом.
– Ну вот, вы только представьте себе: слушать их всех – и Карузо, и Бланш Арраль, и Уизерспуна, и Амато, – слушать в столице вечер за вечером, а потом распрощаться со всем этим, выйти в море и отбывать вахту за вахтой. Оно не слишком приятно.
– Вы не любите моря? – спросил я.
Он вздохнул.
– Не знаю. Я ведь ничего не знал, кроме моря.
– И музыки, – вставил я.
– Да. Но море и бесконечные плавания лишили меня большей части той музыки, какою я хотел бы наслаждаться.
– Вы, вероятно, слышали Шуман Гейнк?
– Поразительно! Поразительно! – пробормотал он с благоговением и взглянул на меня. В его глазах стоял нетерпеливый вопрос. – Если хотите… у меня есть с полдюжины ее пластинок, а до ночной моей вахты еще далеко. Если капитан Уэст разрешит… – Капитан Уэст кивнул в знак того, что он разрешает. – Так хотите послушать? У меня довольно хороший граммофон.
Затем, к моему изумлению, как только буфетчик убрал со стола, этот заплесневелый старый пережиток былых дней жестокой кулачной расправы с людьми, этот видавший всякие вида, потрепанный морем обломок вынес из своей каюты граммофон с великолепнейшей коллекцией пластинок и все это расставил и разложил на столе. Открыли настежь широкие двери каюты, образовав таким образом из столовой и задней каюты одну большую комнату. Мы с капитаном Уэстом расположились в широких кожаных креслах в задней каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было освещено висячими лампами, и каждый оттенок выражения на этом лице был ясно виден мне.
Я ожидал услышать какой-нибудь популярный мотив – и ошибся. Мистер Пайк, очевидно, признавал только серьезную музыку, и его бережное обращение с пластинками уже само по себе было откровением для меня. Каждую пластинку он брал в руки как святыню, с почтительной осторожностью развязывал, развертывал ее и, прежде чем поставить под иголку, обчищал мягкой щеточкой из верблюжьего волоса. В первые минуты я видел только огромные грубые руки грубого человека, с ободранными суставами пальцев, – грубые руки, в каждом движении которых чувствовалась любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и пока пластинка звучала, он стоял над ней в благоговении, уносясь мечтой в какой-то рай небесной музыки, известный ему одному.
Все это время капитан Уэст сидел, откинувшись на спинку кресла, и курил сигару. Его лицо ничего не выражало, музыка его не трогала; по-видимому, он витал где-то далеко. Я склонен думать, что он даже не слыхал граммофона. Он не делал никаких замечаний, ничем не проявлял ни одобрения, ни неодобрения исполнявшейся пьесе. Он казался сверхъестественно невозмутимым, сверхъестественно далеким. И наблюдая за ним, я спрашивал себя, в чем состоят его обязанности. Ни разу я не видел, чтобы он что-нибудь делал. Мистер Пайк наблюдал за нагрузкой судна. Капитан Уэст явился на борт только тогда, когда судно было готово к отплытию. Ни разу я не слышал, чтобы он отдавал приказания. Выходило так, как будто всю работу делали мистер Пайк и мистер Меллэр. А капитан Уэст только курил сигары, знать не хотел своей команды и пребывал в блаженном неведении того, что творилось на «Эльсиноре».
Когда граммофон кончил хор – «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», – мистер Пайк сказал мне почти извиняющимся тоном, что он любит духовную музыку, может быть, потому, что, когда он был мальчиком, ему пришлось петь в церковном хоре Сан-Франциско.
– А потом я ударил попа по голове палочкой дирижера. Пришлось удирать, и я опять ушел в море, – заключил он с жестким смехом.
И вслед затем он опять замечтался над мейерберовским «Царем Небесным» и над «О, покойся во Господе» Мендельсона.
Когда пробило три четверти восьмого, он старательно завернул свои пластинки и унес их вместе с граммофоном к себе в каюту. Я побыл с ним, пока он свертывал себе папиросу в ожидании восьми часов.
– У меня еще много хороших вещей, – сказал он мне конфиденциальным тоном. – Кенена «Придите ко мне», «Распятие» Фора, а потом еще «Поклонимся Господу» и «Свете тихий» для хора. А еще вот «Иисус, возлюбленный души моей». Это такая прелесть! – за сердце хватает. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.
– Вы верующий? – спросил я его.
Это восторженное преклонение перед духовной музыкой и эти грубые руки мясника… Я не мог отделаться от этого впечатления, что и побудило меня задать мой вопрос.
Он заметно колебался, прежде чем ответил:
– Я верю… когда слушаю эти вещи.
* * *
Я опять отвратительно спал ночью. Не выспавшись накануне я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не ушел я задремать, как меня опять разбудил приступ крапивной лихорадки. Весь день она не беспокоила меня, но как только погасил лампу и уснул, опять начался этот проклятый зуд во всем теле. Вада еще не ложился, и я попросил его принести мне порцию кремортартара. Это не помогло, и в полночь я накинул халат и поднялся на ют.
Мистер Меллэр только что начал свою четырехчасовую вахту. Он ходил взад и вперед по левой стороне кормы. Я тихонько пробрался за его спиной мимо рулевого, которого не узнал, и укрылся от ветра на подветренной стороне будки штурвала.
И снова, глядя на смутно проступавшие в темноте сложные сплетения снастей и очертания высоких мачт с поставленными парусами, я вспомнил бестолковую, полоумную команду, и сердце у меня сжалось от предчувствия беды. Можно ли рассчитывать на благополучное плавание с такой командой и на таком огромном судне, как «Эльсинора», представлявшем лишь тонкую полудюймовую стальную скорлупу с грузом угля в пять тысяч тонн весом! Страшно было и думать об этом. Это путешествие не ладилось с самого начала. И в том мучительном, неуравновешенном состоянии, какое вызывается у каждого нормального человека отсутствием сна, я, разумеется, не мог не прийти к заключению, что нашему плаванию не суждено окончиться благополучно.
Но что в действительности готовила нам судьба, о том не могло и пригрезиться не только мне, но даже сумасшедшему.
Я вспомнил мисс Уэст с ее красною кровью, – мисс Уэст, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась, что будет жить вечно. Вспомнил мистера Пайка, любителя музыки, дающего волю рукам. Многие, даже еще более крепкие представители блаженной памяти прошлого выходили в море, не подозревая, что это их последнее плавание. А капитан Уэст?.. Ну, этот не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком далеким, чем-то вроде привилегированного пассажира, на котором не лежало никаких обязанностей, которому предоставлялось безмятежно и пассивно пребывать в некоей нирване собственного его изобретения.
Затем я вспомнил сумасшедшего грека, который изранил себя и которого зашивал мистер Пайк, – вспомнил, что он лежит теперь между стальными стенами средней рубки в безумном бреду. Эта картина почти заставила меня решиться, ибо в моем лихорадочно возбужденном воображении этот грек олицетворял собой все это беспомощное сборище сумасшедших и идиотов. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору. Слава Богу, у меня нет недостатка в деньгах, и я мог позволить себе такую прихоть. Как-то раз мистер Пайк на мой вопрос сказал мне, что, по его подсчету, затраты на содержание «Эльсиноры» составляют около двухсот долларов в день. Ну что ж, я мог заплатить не то что двести, а хоть тысячу долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня на берег или на лоцманское судно или на какое-нибудь судно, идущее к Балтимору.
Я был уже почти готов сойти вниз, поднять с постели капитана Уэста и сообщить ему о принятом мною решении, но тут мне пришло в голову такое соображение: «Так, стало быть, ты, мыслитель и философ, страдающий пресыщением жизнью, боишься утонуть, перестать существовать, погрузиться во мрак небытия?» И вот потому только, что я был горд моим презрением к жизни, капитан Уэст был спасен; его сон не был нарушен. Конечно, сказал я себе, я доведу до конца эту авантюру, если только можно назвать авантюрой путешествие вокруг мыса Горна на судне, населенном сумасшедшими, и даже хуже, ибо я вспомнил тех трех субъектов вавилоно-палестинского типа, которые вызвали взрыв гнева со стороны мистера Пайка и смеялись таким беззвучным, страшным смехом.
Ночные мысли! Мысли, навеянные бессонницей! Я отогнал их и направился вниз, продрогший до костей. В дверях капитанской рубки я столкнулся с мистером Меллэром.
– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Досадно, нет ветра, чтобы нас отнесло подальше от берега.
Я помолчал с минуту, потом спросил:
– Какого вы мнения о команде?
Он пожал плечами.
– Я видел в свое время много всяких команд, но такой разнокалиберной, такой несуразной команды никогда не видал. Все какие-то мальчишки или старики или калеки. Видели вы Тони – того сумасшедшего грека, что бросился тогда в воду? И это только начало. Он только образчик многих таких, как он. В моей смене есть один ирландец, огромный детина; так с ним тоже что-то неладно. А заметили вы маленького старикашку-шотландца, сухого, как треска?
– Того, у которого такой сердитый вид? Третьего дня он стоял на руле.
– Да, да, этот самый, Энди Фэй. Так вот этот Энди Фэй только что жаловался мне на О'Сюлливана. Уверяет, что О'Сюлливан грозился убить его, что будто, когда он, Энди Фэй, сменился с вахты в восемь часов, он застал О'Силлювана на том, что тот точил бритву. Да лучше я вам все передам словами самого Энди Фэя:
«Говорит мне О'Сюлливан: „Мистер Фэй, я хочу сказать вам два слова“. – „Сделайте милость, – говорю. – Чем могу быть вам полезен?“ – „Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй“, – говорит он, – учтиво так говорит, надо отдать ему справедливость. – „А на что вам мои сапоги?“ – говорю. – „Мне они очень нужны, – говорит, – и вы сделаете мне большое одолжение, если уступите их“. – „Да ведь это единственная моя пара – говорю, – а у вас есть ваши сапоги“. – „Мистер Фэй, свои я ношу только в дурную погоду“, – говорит он. – „А кроме того, как же вы их купите? Ведь у вас нет денег“, – говорю. – „Я заплачу вам, когда нам выдадут жалованье в Ситтле“. – „Нет, – говорю, – я несогласен. И потом вы не сказали, что вы думаете с ними делать“. – „Так я вам скажу: я их выброшу за борт“, – говорит. Тут уж я увидел, что с ним не столкуешься, и повернулся уходить, а он и говорит, все так же учтиво, медовым таким голосом, а сам все точит бритву: – „Мистер Фэй, – говорит, – не подойдете ли вы поближе ко мне, чтобы я мог перерезать вам горло?“ Тогда я понял, что жизнь моя в опасности, и вот пришел вам доложить, сэр, что этот человек – буйный сумасшедший».
– Или скоро будет таким, – сказал я. – Я еще вчера его заметил: высокий малый и все бормочет что-то про себя.
– Да, он самый, – подтвердил мистер Меллэр.
– И много таких у нас на судне? – спросил я.
– Больше, чем я желал бы.
В эту минуту он закуривал папиросу. Вдруг быстрым движением он сдернул с головы фуражку, наклонил голову и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне было виднее.
Я увидел поседевшую голову с почти облысевшей макушкой, лишь местами покрытой редкими длинными волосами. И через все темя, исчезая в более густой бахроме волос над ушами, проходил огромный и глубокий шрам. Я видел его одно лишь мгновение, пока горела спичка, и, может быть, поэтому и еще потому, что этот шрам поразил меня своими размерами, – он показался мне больше, чем был, но я готов поклясться, что в него свободно вошли бы два моих пальца и что шириной он был тоже по меньшей мере в два пальца. Кости в этом месте как будто совсем не было, а была только огромная щель, глубокая впадина, затянутая кожей, и я был уверен, что непосредственно под згой кожей помешается мозг.
Он надел фуражку и засмеялся, очень довольный эффектом своей демонстрации.
– Я этим обязан сумасшедшему повару на одном судне, мистер Патгерст: он рассек мне голову сечкой. Мы были тогда в Южном Индийском океане, за тысячи миль от земли, но этому человеку взбрело в его безумную голову, что мы стоим в Бостонской гавани и я не позволяю ему съехать на берег. В ту минуту я стоял спиной к нему и так и не понял, что свалило меня с ног.
– Но как могли вы оправиться от такой страшной раны? – удивился я. – Должно быть, вы очень живучи, и, вероятно, у вас на судне был очень хороший хирург.
Он покачал головой.
– Хирург тут ни при чем. Меня спасла моя живучесть, конечно, и еще… патока.
– Патока?
– Да. У нашего капитана было старомодное предубеждение против антисептики. Он всегда употреблял патоку при перевязке свежих ран. Много томительных недель провалялся я на своей койке (переход был длинный), и к тому времени, как мы пришли в Гонконг, рана моя зажила, и не понадобилось никакого хирурга. Я уже начал отбывать мои вахты третьего помощника, – в то время у нас на парусных судах обычно держали трех помощников капитана.
Много долгих дней протекло, прежде чем мне пришлось оценить ту роковую роль, какую сыграл шрам на голове мистера Меллэра в его судьбе и в судьбе «Эльсиноры». Знай я это в ту минуту, сон капитана Уэста был бы прерван самым необычайным образом, ибо к нему явился бы весьма решительный полуодетый пассажир и поднял бы его с постели диким заявлением, что он готов, если нужно, хоть сейчас купить «Эльсинору» со всем ее грузом, но с условием, чтобы она немедленно вернулась в Балтимору.
Теперь же я только еще раз подивился тому, что мистер Меллэр мог прожить столько лет с такой дырой в голове.
Мы еще немного поболтали. Он рассказал мне подробности этого происшествия, рассказал и о других происшествиях в том же роде, случавшихся в море, и тоже с сумасшедшими, какими, по-видимому, кишит все море.
И все-таки не нравился мне этот человек. Ни к тому, что он говорил, ни к его манере говорить нельзя было придраться. Он казался человеком благородным, с широкими взглядами и для моряка достаточно светским. Я легко прощал ему его чрезмерную сладкоречивость и некоторую манерность в обращении, происходившую от его желания быть учтивым. Не в этом было дело. Но, разговаривая с ним, я все время мучительно и, вероятно, интуитивно чувствовал, хоть и не мог видеть в темноте его глаз, что где-то там, за этими глазами, в глубине его черепа сидит в засаде другое существо, которое наблюдает за мной, изучает, подстерегает меня и говорит одно, а думает другое.
Простившись с ним, я сошел вниз с таким чувством, точно только что беседовал с одной половиной некоего двуликого существа. Другая половина молчала. Но я все время ощущал ее присутствие, – я чувствовал, что она все время начеку и шпионит за мной, скрываясь где-то за внешним обликом этого человека.
ГЛАВА XI
И опять я не мог заснуть. Я принял кремортартару и наконец решил, что приступы моей крапивницы вызываются теплотой постели. А между тем как только я переставал стараться уснуть, как только я зажигал лампу и начинал читать, раздражение кожи уменьшалось, но стоило мне погасить лампу и закрыть глаза, как все тело начинало чесаться. Так проходил час за часом, и в промежутке между тщетными попытками уснуть я успел пробежать много страниц «Отшельника» Рони – занятие, должен сказать, не слишком веселое, ибо произведение это целиком посвящено микроскопическому, утомительно добросовестному исследованию телесных страданий, нервных потрясений и умственных аномалий Ноэля Сервэза. Я наконец бросил книгу, послал к чертям всех французов, питающих пристрастие к анализу, и до известной степени успокоился на более жизнерадостном и циничном Стендале.