Страница:
Иногда мистер Пайк, как бы заканчивая свой круг, на минуту останавливался и, прежде чем повернуть обратно, издавал что-то вроде сардонического фырканья по адресу несчастных матросов, копошившихся внизу. У этого человека черствое сердце. Сам он железный, ему все нипочем, и у него нет сострадания к этим обойденным судьбой жалким существам, которым недостает его железной силы.
Между ними я заметил и того глухонемого скорченного малого, лицо которого я описал, сравнивая его с лицом пришибленного, слабоумного фавна. Его блестящие, прозрачные глаза выражали последнюю степень страдания; его измученное, худое лицо еще больше осунулось и похудело. Но вместе с тем лицо это дышало избытком нервной энергии и трогательного желания угодить своей работой. Я не мог не заметить, что, несмотря на свое безнадежное слабоумие и исковерканное, тщедушное тело, он работал больше всех, всегда последним хватался за спасательную веревку, первым бросал ее и по колено или по пояс в бурлящей воде гонялся за огромным клубком спутанных талей, и через силу тащил эту страшную тяжесть куда-нибудь на свободное место.
Я сказал мистеру Пайку, что, по-моему, люди еще больше похудели и ослабели с того дня, как пришли на судно. Он на минуту прекратил свою прогулку, посмотрел на них своим оценивающим взглядом скотопромышленника и проговорил с отвращением:
– Конечно, и похудели и ослабели. Лядащий народ – что и говорить! В чем только душа держится. Ни капли жизненной силы. На такого дунь, и он свалится с ног. Наш брат в мое время разжирел бы на такой работе. Но мы-то не жирели, – мы работали вовсю и не успевали жиреть. Мы всегда держали себя в полной боевой готовности. Ну, а эти подонки, – на что они годны?.. Помните вы, мистер Патгерст, того человека, с которым я заговорил в первый раз нашего плавания? Он еще сказал тогда, что его зовут Чарльз Дэвис.
– Это тот, про которого вы подумали, что с ним что-то неблагополучно? – спросил я.
– Да, да. Так оно и оказалось. Теперь он в соседней рубке вместе с сумасшедшим греком. За все плавание он не прикоснется к работе. Это форменный клинический случай, я вам скажу. Говорят, можно изрешетить человека пулями, и он останется жив. А в этом малом такие дыры, что можно засунуть кулак. Я уж и не знаю, что у него – сквозные ли язвы, рак или раны от пушечных ядер. И у него хватает наглости уверять, будто с ним это сделалось уже после того, как он поступил к нам на судно.
– А у него и раньше были эти раны?
– Давным-давно были. Поверьте моему слову, мистер Патгерст, он болен уже много лет. Но это удивительный парень. Первые дни я следил за ним: посылал его и на ванты и в трюм убирать уголь, – словом, всячески испытывал его, и он, не сморгнув, исполнял все, что ему было приказано. И только после того, как он несколько дней пробыл в воде по самую шею, он, наконец, не выдержал и слег. А теперь он освобожден от работы на все время плавания. И за все время получит жалованье и будет спокойно спать всю ночь и палец о палец не ударит. О, это, должно быть, продувной малый, если он нас провел, как последних дураков. А в результате на «Эльсиноре» еще одним матросом меньше.
– Еще одним? – воскликнул я. – Разве тот грек умирает?
– И не думает. Через несколько дней он будет стоять у штурвала. Я говорю о тех двух других хулиганах. Из дюжины таких, как они, не выкроить и одного настоящего человека. Я говорю это не затем, чтобы пугать вас, потому что в этом нет ничего страшного, а только чтобы сказать, что в это плавание у нас здесь будет сущий ад. – Он помолчал, задумчиво разглядывая свои искалеченные суставы, как будто высчитывал, много ли еще в них осталось боевой энергий, потом вздохнул и добавил: – Ну, словом, я вижу, на мою долю достанется довольно работы.
Выражать сочувствие мистеру Пайку бесполезно; он от этого становится еще мрачнее. Я было пробовал, и вот что он на это сказал:
– Посмотрели бы вы на того болвана с искривленным хребтом, что дежурит в смене мистера Меллэра. Он совершенный олух и не нюхал моря, и весу-то в нем не больше ста фунтов; да и стар уже, – ему по крайней мере пятьдесят лет, – вдобавок калека, с искривленной спиной. А на «Эльсиноре» – как вам нравится! – он сходит за опытного моряка. Но что всего хуже – он лезет вам в нос, грубит или подлизывается. Это – ехидна, оса. Он ничего не боится, потому что знает, что ты не смеешь ударить его, чтобы как-нибудь не сломать. О, это такое золото!.. Другой такой гадины днем с огнем не сыскать. Если вы не узнаете его по всем этим признакам, так знайте, что зовут его Муллиган Джэкобс.
После завтрака, во время вахты мистера Меллэра, я опять вышел на палубу и открыл еще одного настоящего работника. Он стоял на руле. Это был маленький стройный человек лет сорока пяти, с крепкими мускулами, смуглый, с черными, седеющими на висках волосами, с большим орлиным носом и живыми, умными черными глазами.
Мистер Меллэр подтвердил мое впечатление, сказав, что это лучший матрос в его смене, настоящий моряк. Говоря о нем, он сказал: «этот мальтийский кокней», и когда я спросил, почему – мальтийский, он ответил:
– Во-первых, потому, что он мальтиец, а во-вторых, он говорит как подлинный кокней, точно он родился в самом сердце Лондона. И уж поверьте, он знал, где раки зимуют, еще прежде, чем пролепетал свое первое слово.
– А что, купил О'Сюлливан сапоги у Энди Фэя? – спросил я.
В эту минуту на юте появилась мисс Уэст, всё такая же розовая, полная жизни, и уж конечно, если она и страдала морской болезнью, то теперь от этой болезни не оставалось и следов. Когда она подходила ко мне, чтобы поздороваться, я не мог еще раз не заметить, как свободны и эластичны все ее движения и какая у нее чудесная, здоровая кожа. Ее шея, выступавшая из свободного матросского воротника и открытого спереди джерсеяnote 11, моим помутневшим от бессонницы глазам показалась даже чересчур крепкой. Ее тщательно причесанные волосы лежали гладким бандоnote 12 под белой вязаной шапочкой. И вообще вся она производила впечатление такой заботливости о своей внешности, какой никак нельзя было ожидать от дочери морского волка, а тем более от женщины, только что поднявшейся с постели после приступа морской болезни. Жизненная сила – вот разгадка этой натуры, а основной ее тон – жизненная сила и здоровье. Готов побиться об заклад, что в этой практичной, уравновешенной, умной головке никогда не зарождалось ни одной болезненной мысли.
– Ну что, как вы себя чувствуете? – спросила она и, прежде чем я успел ответить, весело затараторила: – А я отлично спала эту ночь. Я еще вчера была совсем здорова, но решила еще денек поваляться и хорошенько отдохнуть. Десять часов спала, не просыпаясь. Недурно? Как вы думаете?
– Я был бы очень рад, если бы мог то же самое сказать о себе, – ответил я с кислым видом, балансируя на ходу рядом с ней, так как она выказала решительное намерение прогуливаться.
– А-а, так значит вас тоже укачало?
– Вовсе нет. Уж лучше бы укачало, – проговорил я сухо. – Я и пяти часов не спал с того дня, как взошел на судно. Эта проклятая крапивница…
И я показал ей мою покрытую волдырями руку. Она взглянула, остановилась и, ловко приноравливаясь к качке, взяла мою руку в обе свои и принялась внимательно разглядывать ее.
– Ах, боже мой! – воскликнула она и вдруг начала хохотать.
У меня было двойное чувство. Ее смех звучал восхитительно, – в нем было столько мягкости, столько искренности и здорового веселья. Но с другой стороны – ведь смеялась она над моим несчастьем, и это выводило меня из себя. Должно быть, на моем лице было написано недоумение, потому что, когда она перестала смеяться и взглянула на меня уже с серьезным видом, на нее вдруг опять напал приступ неудержимого смеха.
– Ах вы, бедное дитя! – еле выговорила она сквозь смех. – И подумать только, какую уйму кремортартара я извела на вас!
С ее стороны немножко смело было говорить мне «бедное дитя», и я решил использовать уже имевшиеся у меня данные, чтобы с точностью установить, на сколько лет она моложе меня. Она сказала мне, что ей было двенадцать лет в то время, когда «Дикси» столкнулось с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Прекрасно: стало быть, мне оставалось только узнать, в каком году случилось это несчастье, и она у меня в руках. Но пока что она хохотала надо мной и над моей крапивницей.
– Может быть, это и смешно с какой-нибудь точки зрения, – сказал я довольно сурово, и тут же убедился, что суровость в применении к мисс Уэст не приводит ни к каким результатам, ибо мои слова вызвали только новый взрыв смеха.
– Вам нужно наружное лечение, – объявила она, продолжая смеяться.
– Чего доброго, вы еще скажете, что у меня корь или ветряная оспа, – запротестовал я.
– Нет. – Она торжественно качнула головой и снова залилась веселым хохотом. – Вы были жертвой жестокого нападения…
Она многозначительно замолчала, глядя мне прямо в глаза.
– Нападения клопов, – докончила она. И затем с полной серьезностью продолжала, как настоящая практичная особа: – Но мы это живо уладим. Я переверну вверх дном все кормовое помещение «Эльсиноры», хотя ни в каюте отца, ни в моей, я знаю, нет клопов. И хоть это – первое мое плавание с мистером Пайком, но я знаю, что он слишком старый боевой моряк (тут уж я засмеялся ее невольному каламбуру), чтобы не заботиться о чистоте своей каюты. Ваши клопы (я замер от страха: а вдруг она скажет, что это я занес их на судно)… ваши, вероятно, наползли к вам с бака. Там у них всегда есть клопы… А теперь, мистер Патгерст, я иду вниз и сейчас же займусь вашей каютой. А вы скажите вашему Ваде, чтобы он приготовил вам все нужное для бивачной жизни. Одну или две ночи вам придется провести в кают-компании или в рубке. Да не забудьте распорядиться, чтобы Вада убрал из вашей каюты все серебряные и вообще все металлические вещи, а то они потускнеют. У нас начнется теперь генеральная чистка: будем окуривать каюты, отдирать деревянную обшивку и прибивать ее наново. Положитесь на меня. Я знаю, как надо обращаться с этими зловредными насекомыми.
ГЛАВА XIV
Между ними я заметил и того глухонемого скорченного малого, лицо которого я описал, сравнивая его с лицом пришибленного, слабоумного фавна. Его блестящие, прозрачные глаза выражали последнюю степень страдания; его измученное, худое лицо еще больше осунулось и похудело. Но вместе с тем лицо это дышало избытком нервной энергии и трогательного желания угодить своей работой. Я не мог не заметить, что, несмотря на свое безнадежное слабоумие и исковерканное, тщедушное тело, он работал больше всех, всегда последним хватался за спасательную веревку, первым бросал ее и по колено или по пояс в бурлящей воде гонялся за огромным клубком спутанных талей, и через силу тащил эту страшную тяжесть куда-нибудь на свободное место.
Я сказал мистеру Пайку, что, по-моему, люди еще больше похудели и ослабели с того дня, как пришли на судно. Он на минуту прекратил свою прогулку, посмотрел на них своим оценивающим взглядом скотопромышленника и проговорил с отвращением:
– Конечно, и похудели и ослабели. Лядащий народ – что и говорить! В чем только душа держится. Ни капли жизненной силы. На такого дунь, и он свалится с ног. Наш брат в мое время разжирел бы на такой работе. Но мы-то не жирели, – мы работали вовсю и не успевали жиреть. Мы всегда держали себя в полной боевой готовности. Ну, а эти подонки, – на что они годны?.. Помните вы, мистер Патгерст, того человека, с которым я заговорил в первый раз нашего плавания? Он еще сказал тогда, что его зовут Чарльз Дэвис.
– Это тот, про которого вы подумали, что с ним что-то неблагополучно? – спросил я.
– Да, да. Так оно и оказалось. Теперь он в соседней рубке вместе с сумасшедшим греком. За все плавание он не прикоснется к работе. Это форменный клинический случай, я вам скажу. Говорят, можно изрешетить человека пулями, и он останется жив. А в этом малом такие дыры, что можно засунуть кулак. Я уж и не знаю, что у него – сквозные ли язвы, рак или раны от пушечных ядер. И у него хватает наглости уверять, будто с ним это сделалось уже после того, как он поступил к нам на судно.
– А у него и раньше были эти раны?
– Давным-давно были. Поверьте моему слову, мистер Патгерст, он болен уже много лет. Но это удивительный парень. Первые дни я следил за ним: посылал его и на ванты и в трюм убирать уголь, – словом, всячески испытывал его, и он, не сморгнув, исполнял все, что ему было приказано. И только после того, как он несколько дней пробыл в воде по самую шею, он, наконец, не выдержал и слег. А теперь он освобожден от работы на все время плавания. И за все время получит жалованье и будет спокойно спать всю ночь и палец о палец не ударит. О, это, должно быть, продувной малый, если он нас провел, как последних дураков. А в результате на «Эльсиноре» еще одним матросом меньше.
– Еще одним? – воскликнул я. – Разве тот грек умирает?
– И не думает. Через несколько дней он будет стоять у штурвала. Я говорю о тех двух других хулиганах. Из дюжины таких, как они, не выкроить и одного настоящего человека. Я говорю это не затем, чтобы пугать вас, потому что в этом нет ничего страшного, а только чтобы сказать, что в это плавание у нас здесь будет сущий ад. – Он помолчал, задумчиво разглядывая свои искалеченные суставы, как будто высчитывал, много ли еще в них осталось боевой энергий, потом вздохнул и добавил: – Ну, словом, я вижу, на мою долю достанется довольно работы.
Выражать сочувствие мистеру Пайку бесполезно; он от этого становится еще мрачнее. Я было пробовал, и вот что он на это сказал:
– Посмотрели бы вы на того болвана с искривленным хребтом, что дежурит в смене мистера Меллэра. Он совершенный олух и не нюхал моря, и весу-то в нем не больше ста фунтов; да и стар уже, – ему по крайней мере пятьдесят лет, – вдобавок калека, с искривленной спиной. А на «Эльсиноре» – как вам нравится! – он сходит за опытного моряка. Но что всего хуже – он лезет вам в нос, грубит или подлизывается. Это – ехидна, оса. Он ничего не боится, потому что знает, что ты не смеешь ударить его, чтобы как-нибудь не сломать. О, это такое золото!.. Другой такой гадины днем с огнем не сыскать. Если вы не узнаете его по всем этим признакам, так знайте, что зовут его Муллиган Джэкобс.
После завтрака, во время вахты мистера Меллэра, я опять вышел на палубу и открыл еще одного настоящего работника. Он стоял на руле. Это был маленький стройный человек лет сорока пяти, с крепкими мускулами, смуглый, с черными, седеющими на висках волосами, с большим орлиным носом и живыми, умными черными глазами.
Мистер Меллэр подтвердил мое впечатление, сказав, что это лучший матрос в его смене, настоящий моряк. Говоря о нем, он сказал: «этот мальтийский кокней», и когда я спросил, почему – мальтийский, он ответил:
– Во-первых, потому, что он мальтиец, а во-вторых, он говорит как подлинный кокней, точно он родился в самом сердце Лондона. И уж поверьте, он знал, где раки зимуют, еще прежде, чем пролепетал свое первое слово.
– А что, купил О'Сюлливан сапоги у Энди Фэя? – спросил я.
В эту минуту на юте появилась мисс Уэст, всё такая же розовая, полная жизни, и уж конечно, если она и страдала морской болезнью, то теперь от этой болезни не оставалось и следов. Когда она подходила ко мне, чтобы поздороваться, я не мог еще раз не заметить, как свободны и эластичны все ее движения и какая у нее чудесная, здоровая кожа. Ее шея, выступавшая из свободного матросского воротника и открытого спереди джерсеяnote 11, моим помутневшим от бессонницы глазам показалась даже чересчур крепкой. Ее тщательно причесанные волосы лежали гладким бандоnote 12 под белой вязаной шапочкой. И вообще вся она производила впечатление такой заботливости о своей внешности, какой никак нельзя было ожидать от дочери морского волка, а тем более от женщины, только что поднявшейся с постели после приступа морской болезни. Жизненная сила – вот разгадка этой натуры, а основной ее тон – жизненная сила и здоровье. Готов побиться об заклад, что в этой практичной, уравновешенной, умной головке никогда не зарождалось ни одной болезненной мысли.
– Ну что, как вы себя чувствуете? – спросила она и, прежде чем я успел ответить, весело затараторила: – А я отлично спала эту ночь. Я еще вчера была совсем здорова, но решила еще денек поваляться и хорошенько отдохнуть. Десять часов спала, не просыпаясь. Недурно? Как вы думаете?
– Я был бы очень рад, если бы мог то же самое сказать о себе, – ответил я с кислым видом, балансируя на ходу рядом с ней, так как она выказала решительное намерение прогуливаться.
– А-а, так значит вас тоже укачало?
– Вовсе нет. Уж лучше бы укачало, – проговорил я сухо. – Я и пяти часов не спал с того дня, как взошел на судно. Эта проклятая крапивница…
И я показал ей мою покрытую волдырями руку. Она взглянула, остановилась и, ловко приноравливаясь к качке, взяла мою руку в обе свои и принялась внимательно разглядывать ее.
– Ах, боже мой! – воскликнула она и вдруг начала хохотать.
У меня было двойное чувство. Ее смех звучал восхитительно, – в нем было столько мягкости, столько искренности и здорового веселья. Но с другой стороны – ведь смеялась она над моим несчастьем, и это выводило меня из себя. Должно быть, на моем лице было написано недоумение, потому что, когда она перестала смеяться и взглянула на меня уже с серьезным видом, на нее вдруг опять напал приступ неудержимого смеха.
– Ах вы, бедное дитя! – еле выговорила она сквозь смех. – И подумать только, какую уйму кремортартара я извела на вас!
С ее стороны немножко смело было говорить мне «бедное дитя», и я решил использовать уже имевшиеся у меня данные, чтобы с точностью установить, на сколько лет она моложе меня. Она сказала мне, что ей было двенадцать лет в то время, когда «Дикси» столкнулось с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Прекрасно: стало быть, мне оставалось только узнать, в каком году случилось это несчастье, и она у меня в руках. Но пока что она хохотала надо мной и над моей крапивницей.
– Может быть, это и смешно с какой-нибудь точки зрения, – сказал я довольно сурово, и тут же убедился, что суровость в применении к мисс Уэст не приводит ни к каким результатам, ибо мои слова вызвали только новый взрыв смеха.
– Вам нужно наружное лечение, – объявила она, продолжая смеяться.
– Чего доброго, вы еще скажете, что у меня корь или ветряная оспа, – запротестовал я.
– Нет. – Она торжественно качнула головой и снова залилась веселым хохотом. – Вы были жертвой жестокого нападения…
Она многозначительно замолчала, глядя мне прямо в глаза.
– Нападения клопов, – докончила она. И затем с полной серьезностью продолжала, как настоящая практичная особа: – Но мы это живо уладим. Я переверну вверх дном все кормовое помещение «Эльсиноры», хотя ни в каюте отца, ни в моей, я знаю, нет клопов. И хоть это – первое мое плавание с мистером Пайком, но я знаю, что он слишком старый боевой моряк (тут уж я засмеялся ее невольному каламбуру), чтобы не заботиться о чистоте своей каюты. Ваши клопы (я замер от страха: а вдруг она скажет, что это я занес их на судно)… ваши, вероятно, наползли к вам с бака. Там у них всегда есть клопы… А теперь, мистер Патгерст, я иду вниз и сейчас же займусь вашей каютой. А вы скажите вашему Ваде, чтобы он приготовил вам все нужное для бивачной жизни. Одну или две ночи вам придется провести в кают-компании или в рубке. Да не забудьте распорядиться, чтобы Вада убрал из вашей каюты все серебряные и вообще все металлические вещи, а то они потускнеют. У нас начнется теперь генеральная чистка: будем окуривать каюты, отдирать деревянную обшивку и прибивать ее наново. Положитесь на меня. Я знаю, как надо обращаться с этими зловредными насекомыми.
ГЛАВА XIV
Вот это так чистка! Все перевернули вверх дном. Две ночи – одну в капитанской рубке, другую в кают-компании на диване – я упивался сном; я так много и крепко спал, что совсем одурел. Земли не видно: она ушла куда-то вдаль. Странно: у меня такое чувство, точно прошли недели или месяцы с тех пор, как я выехал из Балтиморы в то морозное мартовское утро. А между тем прошло немногим больше недели. Тогда было двадцать восьмое марта, а теперь только первая неделя апреля.
Оказывается, я не ошибся в своей первой оценке мисс Уэст. Я никогда еще не встречал такой способной, такой практически умелой женщины. Что произошло между нею и. мистером Пайком – я не знаю, но что бы это ни было, она осталась при своем убеждении, что в истории с клопами он не при чем. По какой-то странной случайности только две мои каюты были наводнены этими подлыми насекомыми. Под наблюдением мисс Уэст все деревянные предметы – скамьи, табуретки и ящики – были вынесены, полки сняты, и ободрана вся деревянная обшивка стен. По ее приказанию, плотник проработал с утра до поздней ночи. Ночью каюты окуривали серой, а затем два матроса с помощью скипидара и белил закончили чистку. Теперь плотник вновь обивает деревом стены. Потом пойдет окраска, и через два-три дня, надеюсь, мне можно будет снова водвориться в моём помещении.
Всех людей, присланных для побелки кают, было четверо. Двоих мисс Уэст быстро спровадила, как непригодных для этой работы. Один из них – Стив Робертс – так он мне назвал себя – интересный субъект. Я успел побеседовать с ним, прежде чем мисс Уэст его забраковала, заявив мистеру Пайку, что ей нужен настоящий матрос.
Стив Робертс раньше никогда не видел моря. Как случилось, что ему пришлось перекочевать из западных скотопромышленных штатов в Нью-Йорк, он мне не объяснил, как не объяснил и того, каким образом он попал на «Эльсинору». Но так или иначе, он – ковбой – очутился здесь на судне. Он маленького роста, но очень крепкого сложения. У него широкие плечи, и под рубашкой выступают развитые мускулы. И, однако, он сухощав, тонок в талии, а лицо у него совсем худое с запавшими щеками. Но это у него не от болезни и не от слабого здоровья. Хоть на море и новичок, этот Стив Робертс очень сметливый, проворный малый… ну, и хитер. У него манера, когда он говорит, смотреть вам прямо в глаза с самым простодушным видом, а между тем именно в такие минуты я не могу отделаться от впечатления, что с этим человеком надо держать ухо востро. Но в случае беды на него можно рассчитывать. Судя по всем его повадкам, у него есть что-то общее с той неприятной тройкой, которую сразу так невзлюбил мистер Пайк, – с Кидом Твистом, с Нози Мерфи и с Бертом Райном. И я еще раньше заметил, что во время ночных вахт Стив Робертс водит с ними компанию.
Второй матрос, которого отвергла мисс Уэст после пятиминутного безмолвного наблюдения за его работой, оказался тем самым Муллиганом Джэкобсом, «ехидной» с искривленным хребтом, о котором говорил мне мистер Пайк. Но прежде чем его прогнали с работы, случилась одна вещь, отчасти касавшаяся и меня. Я был в каюте, когда Муллиган Джэкобс явился на работу, и сейчас же заметил, с каким изумлением и с какими жадными глазами он смотрит на мои полки с книгами. Он подходил к ним, как может подходить только грабитель к тайному хранилищу сокровищ; и как скупец любуется своим золотом, лаская его взглядом, так любовался Муллиган Джэкобс заголовками книг.
И какие у него глаза! Вся горечь, весь яд, какие мистер Пайк приписывает этому человеку, выливаются в выражении его глаз. Это маленькие, бледно-голубые, острые, как буравчики, горящие глаза. Воспаленные веки только подчеркивают горькое, холодно-ненавистническое выражение зрачков. Этот человек по природе своей ненавистник, и мне вскоре пришлось убедиться, что он ненавидит все на свете, кроме книг.
– Хотите, я вам дам почитать что-нибудь? – спросил я радушно.
Выражение нежной ласки, с какой он смотрел на книги, разом потухло, когда он повернул голову и взглянул на меня, и прежде чем он заговорил, я уже знал, что он и меня ненавидит.
– Не возмутительно ли? Вы – человек со здоровым телом, и все эти сотни фунтов книг за вас таскают ваши слуги, а я, с моей кривой спиной – что я могу, когда у меня весь мозг горит от адской боли?
Как передать ту ядовитую язвительность, с какою были произнесены эти слова! Знаю только, что, увидав в открытую дверь шагающего по коридору своею шаркающей походкой мистера Пайка, я почувствовал облегчение от сознания своей безопасности. Оставаться в каюте наедине с этим человеком было приблизительно то же самое, что сидеть я запертой клетке вдвоем с тигром. Дьявольская злоба, а главное – жгучая ненависть, с какою он смотрел на меня и говорил со мной, была в высшей степени неприятна. Клянусь, я испугался. Это не была обдуманная осторожность перед опасностью, это не была робкая боязнь, – это был слепой, панический, не рассуждающий ужас. Озлобленность этого человека заставляла стыть кровь, она не нуждалась в словах для проявления, – она выпирала из него, выливалась из его воспаленных, горящих глаз, читалась на его изможденном, сморщенном лице, сидела в его скрюченных, с обломанными ногтями руках. И в то же время, в самый момент моего инстинктивного испуга и отвращения, у меня было сознание, что мне ничего не стоит схватить одной рукой за горло этого бессильного калеку и вытряхнуть из него его неудавшуюся жизнь.
Но в этой мысли мало было утешения – не больше, чем было бы его у человека, попавшего в нору гремучих змей или стоножек, потому что, прежде чем он успел бы их раздавить, они впустили бы в него свой яд. Вот то же чувствовал я в присутствии Муллигана Джэкобса. Я боялся его, потому что боялся быть отравленным его ядом. Я не мог отделаться от этого страха. Мне живо представлялось, как торчащие у него во рту черные, обломанные зубы впиваются в мое тело, разъедают его своим ядом, отравляют, убивают меня.
Одно было не ясно: у него не было страха. Он абсолютно не знал страха. Он был так же чужд этому чувству, как зловонная слизь, на которую иногда наступаешь в кошмаре. Вот что такое этот человек – кошмар!..
– Вы сильно страдаете? – спросил я его, призывая на помощь сострадание к ближнему для того, чтобы легче было справиться с собой.
– У меня такое ощущение, точно мозг мой рвут железными крюками, раскаленными крюками, и он горит и горит, – был ответ. – Но по какому проклятому праву у вас такая куча книг и сколько угодно времени на чтение, так что вы можете читать и наслаждаться хоть всю ночь напролёт, а у меня огонь в мозгу, и я должен отбывать вахту за вахтой, и из-за сломанной спины мне не снести и сотой части тех книг, какие я хотел бы иметь?..
«Еще один сумасшедший», – подумал я, но тотчас же принужден был изменить мое мнение. Думая пошутить, я спросил его, какие книги у него есть с собой и каких авторов он предпочитает. И он сказал, что в его библиотеке, в числе других книг, имеется, во-первых, весь Байрон. Затем, весь Шекспир и весь Броунинг в одном томе. Да еще на баке у него лежит с полдюжины томов Ренана, разрозненный том Лекки, «Мученичество человека» Виндвуда Рида, несколько книжек Карлейля и томов восемь-десять Золя. Он не уставал восхищаться Золя, но главным его любимцем был Анатоль Франсnote 13.
Он, может быть, и сумасшедший, но не такой сумасшедший, каких мне приходилось встречать до сих пор, – таково было мое изменившееся мнение о нем. Мы еще долго беседовали о книгах и о писателях. У него были самые универсальные познания в литературе и очень разборчивый литературный вкус. Ему нравился О. Генри. Джордж Мур был паразит и бахвал. «Анатомия отрицания» Эдгара Салтуса, по его мнению, глубже Канта. Метерлинк – пропитанная мистицизмом старая ведьма. Эмерсон – шарлатан. «Привидения» Ибсена хорошая вещь, хотя Ибсен, говоря вообще, блюдолиз буржуазии. Гейне – неподдельный добротный товар. Флобера он предпочитал Мопассану, и Тургенева Толстому, но из русских лучше всех был Горький. Джон Мэзфильд знал, что он хочет сказать, а Джозеф Конрад так зажирел от хорошей жизни, что уже не мог разбираться в своем материале.
И он продолжал в том же духе! Я в первый раз слышал такие удивительные комментарии к произведениям литературы. Я был страшно заинтересован и решился пощупать его по части социологии. Да, он красный и знал Кропоткина, но он не анархист. А с другой стороны политическая агитация – тот же тупик, заканчивающийся реформизмом и квиетизмом. Политический социализм окончательно провалился, и логическим завершением марксизма может быть только индустриальный унионизм. Он за прямую активную борьбу. Самое действительное средство – массовые забастовки. Лучше оружие – саботаж, не только как воздержание от работы, но и как действенная политика уничтожения прибылей. Он, разумеется, верит в пропаганду действия, но глупо кричать об этом на всех перекрестках. Надо действовать и держать язык за зубами, а чтобы действовать с пользой, надо уметь заметать следы. Правда, сам он говорит, но что же из этого? Он – калека со сломанной спиной. Ему все равно, поймают его или нет, но горе тому, кто попробует его поймать.
И говоря со мной, он все время меня ненавидел. Казалось, он ненавидит даже то, о чем говорит, даже те идеи, которые защищает. Я решил, что он ирландец по крови, и было ясно, что он самоучка. Когда я спросил его, как ему пришло в голову поступить на судно, он ответил, что раскаленные крюки везде одинаково рвут его мозг. Затем он удостоил сообщить мне, что в ранней молодости он был атлетом и профессиональным скороходом в восточной Канаде. А там начался его недуг, и около четверти столетия он был простым бродягой. Он как будто даже чванился своим близким знакомством с таким количеством городских тюрем, о каком и понятия не имел ни один смертный.
На этом месте нашего разговора мистер Пайк просунул голову в дверь. Он ничего мне не сказал, но одарил меня сердитым взглядом: он не одобрял меня. Лицо мистера Пайка почти окаменело. От всякой перемены выражения оно как будто раскалывается, за исключением выражения неудовольствия, ибо когда мистер Пайк хочет казаться сердитым, он достигает этого без всякого труда. На этом лице с грубой кожей и твердыми мускулами как будто навсегда застыла злоба. Очевидно, ему не понравилось, что я заставляю Муллигана Джэкобса даром тратить время. Ему он сказал со своим обычным рычаньем:
– Ступай, займись своим делом. Не все еще тряпки перебрали вы в вашей смене.
Вот тут-то и показал себя Муллиган Джэкобс! Написанная на его лице ядовитая ненависть, уже замеченная мною раньше, была ничто в сравнении с тем, что оно выражало теперь. Я невольно подумал, что если бы дотронуться до него в эту минуту, из него посыпались бы искры, как от кошки, когда ее погладишь в темноте.
– Пошел ты к черту, гнилое полено! – сказал он мистеру Пайку.
Если когда-нибудь глаза человека грозили убийством, то я прочел такую угрозу в глазах старшего помощника капитана. Он ринулся в каюту с поднятым для удара кулаком. Один удар этой медвежьей лапы, и Муллиган Джэкобс со всей своей жгучей ненавистью, со всем своим ядом погрузился бы в вечный мрак. Но он не испугался. Как прижатая в угол крыса, как преследуемая гремучая змея, не сморгнув, насмешливо осклабившись, он посмотрел прямо в глаза разъяренному великану. Более того: он даже подался вперед и вытянул голову на скрюченной шее навстречу удару.
Это было уже слишком даже для мистера Пайка: немыслимо было ударить это бессильное, искалеченное, отвратительное существо.
– Да, ты – гнилое полено, и я не боюсь тебе это сказать, – повторил Муллиган Джэкобс. – Я не Ларри. Ну, что ж, ударь меня! Отчего ты меня не бьешь?
Но мистер Пайк был так ошеломлен, что не ударил его. Он, чья жизнь на море была жизнью погонщика скота на мясном рынке, не смел ударить этот исковерканный обломок человека. Готов поклясться, что он боролся с собой, убеждая себя, что надо ударить. Я видел это.
Но он не смог.
– Марш на работу! – приказал он. – Плавание только что началось, Муллиган, и ты еще попробуешь моего кулака, прежде чем оно кончится.
Физиономия Муллигана. Джэкобса на скрюченной шее подвинулась еще на дюйм ближе к начальнику. Казалось, его сосредоточенная ненависть дошла до белого каления. Так сильна, так необузданна была сжигавшая его ярость, что он не находил слов, чтобы выразить ее. Он мог только издавать какие-то хриплые звуки, словно в горле у него что-то переливалось; я не удивился бы, если бы он выхаркнул яд прямо в лицо мистеру Пайку.
И мистер Пайк круто повернулся и вышел из каюты побежденный, безусловно побежденный.
Не могу забыть этой сцены. Эта картина – старший помощник и калека, стоящие друг против друга – все время у меня перед глазами. Это не похоже ни на то, что мне приходилось читать, ни на то, что я знаю о жизни. Это – откровение. Жизнь – поразительная вещь. Откуда эта горечь, этот огонь ненависти, что горит в Муллигане Джэкобсе? Как осмеливается он, без всяких расчетов на какие-нибудь выгоды, – он, не герой, не провозвестник далекой мечты и не мученик христианства, а просто злая, мерзкая крыса, – как он осмеливается, спрашиваю я, держать себя так вызывающе, так бесстрашно глядеть в глаза смерти? Думая о нем, я начинаю сомневаться в учениях всех метафизиков и реалистов. Никакая философия не выдерживает критики, если ока не может объяснить психологию Муллигана Джэкобса. И сколько бы ни жег я керосина, читая по ночам философские книги, это мне не поможет понять Муллигана Джэкобса… если только он не сумасшедший. Но даже и этого я не знаю.
Бывал ли когда-нибудь на море груз таких человеческих душ, как те, с которыми свела меня судьба на «Эльсиноре»?
А теперь в моих каютах, промазывая стены белилами и скипидаром, работает другой тип. Я узнал: зовут его Артур Дикон. Это тот самый бледнолицый человек с бегающими глазами, которого я заметил еще в первый день нашего плавания, когда матросов выгоняли с бака вертеть брашпиль, – тот, про которого я сразу подумал, что он любит выпить. У него, бесспорно, такой вид.
Я спросил мистера Пайка, что он думает об этом человеке.
– Маклак по торговле белыми рабами, – ответил он. – Должен был бежать из Нью-Йорка, чтобы спасти свою шкуру. Будет под пару тем трем молодцам, которым я дал почувствовать мой характер.
– Ну, а про тех что вы скажете?
– Готов прозакладывать мое месячное жалованье на фунт табаку, что какой-нибудь судейский крючок или комитет сыщиков, осведомляющих нью-йоркскую, полицию, разыскивает их в эту минуту. Хотел бы я иметь столько денег, сколько кто-то получил в Нью-Йорке за то, что дал им улизнуть на нашем судне. О, знаю я эту породу!
Оказывается, я не ошибся в своей первой оценке мисс Уэст. Я никогда еще не встречал такой способной, такой практически умелой женщины. Что произошло между нею и. мистером Пайком – я не знаю, но что бы это ни было, она осталась при своем убеждении, что в истории с клопами он не при чем. По какой-то странной случайности только две мои каюты были наводнены этими подлыми насекомыми. Под наблюдением мисс Уэст все деревянные предметы – скамьи, табуретки и ящики – были вынесены, полки сняты, и ободрана вся деревянная обшивка стен. По ее приказанию, плотник проработал с утра до поздней ночи. Ночью каюты окуривали серой, а затем два матроса с помощью скипидара и белил закончили чистку. Теперь плотник вновь обивает деревом стены. Потом пойдет окраска, и через два-три дня, надеюсь, мне можно будет снова водвориться в моём помещении.
Всех людей, присланных для побелки кают, было четверо. Двоих мисс Уэст быстро спровадила, как непригодных для этой работы. Один из них – Стив Робертс – так он мне назвал себя – интересный субъект. Я успел побеседовать с ним, прежде чем мисс Уэст его забраковала, заявив мистеру Пайку, что ей нужен настоящий матрос.
Стив Робертс раньше никогда не видел моря. Как случилось, что ему пришлось перекочевать из западных скотопромышленных штатов в Нью-Йорк, он мне не объяснил, как не объяснил и того, каким образом он попал на «Эльсинору». Но так или иначе, он – ковбой – очутился здесь на судне. Он маленького роста, но очень крепкого сложения. У него широкие плечи, и под рубашкой выступают развитые мускулы. И, однако, он сухощав, тонок в талии, а лицо у него совсем худое с запавшими щеками. Но это у него не от болезни и не от слабого здоровья. Хоть на море и новичок, этот Стив Робертс очень сметливый, проворный малый… ну, и хитер. У него манера, когда он говорит, смотреть вам прямо в глаза с самым простодушным видом, а между тем именно в такие минуты я не могу отделаться от впечатления, что с этим человеком надо держать ухо востро. Но в случае беды на него можно рассчитывать. Судя по всем его повадкам, у него есть что-то общее с той неприятной тройкой, которую сразу так невзлюбил мистер Пайк, – с Кидом Твистом, с Нози Мерфи и с Бертом Райном. И я еще раньше заметил, что во время ночных вахт Стив Робертс водит с ними компанию.
Второй матрос, которого отвергла мисс Уэст после пятиминутного безмолвного наблюдения за его работой, оказался тем самым Муллиганом Джэкобсом, «ехидной» с искривленным хребтом, о котором говорил мне мистер Пайк. Но прежде чем его прогнали с работы, случилась одна вещь, отчасти касавшаяся и меня. Я был в каюте, когда Муллиган Джэкобс явился на работу, и сейчас же заметил, с каким изумлением и с какими жадными глазами он смотрит на мои полки с книгами. Он подходил к ним, как может подходить только грабитель к тайному хранилищу сокровищ; и как скупец любуется своим золотом, лаская его взглядом, так любовался Муллиган Джэкобс заголовками книг.
И какие у него глаза! Вся горечь, весь яд, какие мистер Пайк приписывает этому человеку, выливаются в выражении его глаз. Это маленькие, бледно-голубые, острые, как буравчики, горящие глаза. Воспаленные веки только подчеркивают горькое, холодно-ненавистническое выражение зрачков. Этот человек по природе своей ненавистник, и мне вскоре пришлось убедиться, что он ненавидит все на свете, кроме книг.
– Хотите, я вам дам почитать что-нибудь? – спросил я радушно.
Выражение нежной ласки, с какой он смотрел на книги, разом потухло, когда он повернул голову и взглянул на меня, и прежде чем он заговорил, я уже знал, что он и меня ненавидит.
– Не возмутительно ли? Вы – человек со здоровым телом, и все эти сотни фунтов книг за вас таскают ваши слуги, а я, с моей кривой спиной – что я могу, когда у меня весь мозг горит от адской боли?
Как передать ту ядовитую язвительность, с какою были произнесены эти слова! Знаю только, что, увидав в открытую дверь шагающего по коридору своею шаркающей походкой мистера Пайка, я почувствовал облегчение от сознания своей безопасности. Оставаться в каюте наедине с этим человеком было приблизительно то же самое, что сидеть я запертой клетке вдвоем с тигром. Дьявольская злоба, а главное – жгучая ненависть, с какою он смотрел на меня и говорил со мной, была в высшей степени неприятна. Клянусь, я испугался. Это не была обдуманная осторожность перед опасностью, это не была робкая боязнь, – это был слепой, панический, не рассуждающий ужас. Озлобленность этого человека заставляла стыть кровь, она не нуждалась в словах для проявления, – она выпирала из него, выливалась из его воспаленных, горящих глаз, читалась на его изможденном, сморщенном лице, сидела в его скрюченных, с обломанными ногтями руках. И в то же время, в самый момент моего инстинктивного испуга и отвращения, у меня было сознание, что мне ничего не стоит схватить одной рукой за горло этого бессильного калеку и вытряхнуть из него его неудавшуюся жизнь.
Но в этой мысли мало было утешения – не больше, чем было бы его у человека, попавшего в нору гремучих змей или стоножек, потому что, прежде чем он успел бы их раздавить, они впустили бы в него свой яд. Вот то же чувствовал я в присутствии Муллигана Джэкобса. Я боялся его, потому что боялся быть отравленным его ядом. Я не мог отделаться от этого страха. Мне живо представлялось, как торчащие у него во рту черные, обломанные зубы впиваются в мое тело, разъедают его своим ядом, отравляют, убивают меня.
Одно было не ясно: у него не было страха. Он абсолютно не знал страха. Он был так же чужд этому чувству, как зловонная слизь, на которую иногда наступаешь в кошмаре. Вот что такое этот человек – кошмар!..
– Вы сильно страдаете? – спросил я его, призывая на помощь сострадание к ближнему для того, чтобы легче было справиться с собой.
– У меня такое ощущение, точно мозг мой рвут железными крюками, раскаленными крюками, и он горит и горит, – был ответ. – Но по какому проклятому праву у вас такая куча книг и сколько угодно времени на чтение, так что вы можете читать и наслаждаться хоть всю ночь напролёт, а у меня огонь в мозгу, и я должен отбывать вахту за вахтой, и из-за сломанной спины мне не снести и сотой части тех книг, какие я хотел бы иметь?..
«Еще один сумасшедший», – подумал я, но тотчас же принужден был изменить мое мнение. Думая пошутить, я спросил его, какие книги у него есть с собой и каких авторов он предпочитает. И он сказал, что в его библиотеке, в числе других книг, имеется, во-первых, весь Байрон. Затем, весь Шекспир и весь Броунинг в одном томе. Да еще на баке у него лежит с полдюжины томов Ренана, разрозненный том Лекки, «Мученичество человека» Виндвуда Рида, несколько книжек Карлейля и томов восемь-десять Золя. Он не уставал восхищаться Золя, но главным его любимцем был Анатоль Франсnote 13.
Он, может быть, и сумасшедший, но не такой сумасшедший, каких мне приходилось встречать до сих пор, – таково было мое изменившееся мнение о нем. Мы еще долго беседовали о книгах и о писателях. У него были самые универсальные познания в литературе и очень разборчивый литературный вкус. Ему нравился О. Генри. Джордж Мур был паразит и бахвал. «Анатомия отрицания» Эдгара Салтуса, по его мнению, глубже Канта. Метерлинк – пропитанная мистицизмом старая ведьма. Эмерсон – шарлатан. «Привидения» Ибсена хорошая вещь, хотя Ибсен, говоря вообще, блюдолиз буржуазии. Гейне – неподдельный добротный товар. Флобера он предпочитал Мопассану, и Тургенева Толстому, но из русских лучше всех был Горький. Джон Мэзфильд знал, что он хочет сказать, а Джозеф Конрад так зажирел от хорошей жизни, что уже не мог разбираться в своем материале.
И он продолжал в том же духе! Я в первый раз слышал такие удивительные комментарии к произведениям литературы. Я был страшно заинтересован и решился пощупать его по части социологии. Да, он красный и знал Кропоткина, но он не анархист. А с другой стороны политическая агитация – тот же тупик, заканчивающийся реформизмом и квиетизмом. Политический социализм окончательно провалился, и логическим завершением марксизма может быть только индустриальный унионизм. Он за прямую активную борьбу. Самое действительное средство – массовые забастовки. Лучше оружие – саботаж, не только как воздержание от работы, но и как действенная политика уничтожения прибылей. Он, разумеется, верит в пропаганду действия, но глупо кричать об этом на всех перекрестках. Надо действовать и держать язык за зубами, а чтобы действовать с пользой, надо уметь заметать следы. Правда, сам он говорит, но что же из этого? Он – калека со сломанной спиной. Ему все равно, поймают его или нет, но горе тому, кто попробует его поймать.
И говоря со мной, он все время меня ненавидел. Казалось, он ненавидит даже то, о чем говорит, даже те идеи, которые защищает. Я решил, что он ирландец по крови, и было ясно, что он самоучка. Когда я спросил его, как ему пришло в голову поступить на судно, он ответил, что раскаленные крюки везде одинаково рвут его мозг. Затем он удостоил сообщить мне, что в ранней молодости он был атлетом и профессиональным скороходом в восточной Канаде. А там начался его недуг, и около четверти столетия он был простым бродягой. Он как будто даже чванился своим близким знакомством с таким количеством городских тюрем, о каком и понятия не имел ни один смертный.
На этом месте нашего разговора мистер Пайк просунул голову в дверь. Он ничего мне не сказал, но одарил меня сердитым взглядом: он не одобрял меня. Лицо мистера Пайка почти окаменело. От всякой перемены выражения оно как будто раскалывается, за исключением выражения неудовольствия, ибо когда мистер Пайк хочет казаться сердитым, он достигает этого без всякого труда. На этом лице с грубой кожей и твердыми мускулами как будто навсегда застыла злоба. Очевидно, ему не понравилось, что я заставляю Муллигана Джэкобса даром тратить время. Ему он сказал со своим обычным рычаньем:
– Ступай, займись своим делом. Не все еще тряпки перебрали вы в вашей смене.
Вот тут-то и показал себя Муллиган Джэкобс! Написанная на его лице ядовитая ненависть, уже замеченная мною раньше, была ничто в сравнении с тем, что оно выражало теперь. Я невольно подумал, что если бы дотронуться до него в эту минуту, из него посыпались бы искры, как от кошки, когда ее погладишь в темноте.
– Пошел ты к черту, гнилое полено! – сказал он мистеру Пайку.
Если когда-нибудь глаза человека грозили убийством, то я прочел такую угрозу в глазах старшего помощника капитана. Он ринулся в каюту с поднятым для удара кулаком. Один удар этой медвежьей лапы, и Муллиган Джэкобс со всей своей жгучей ненавистью, со всем своим ядом погрузился бы в вечный мрак. Но он не испугался. Как прижатая в угол крыса, как преследуемая гремучая змея, не сморгнув, насмешливо осклабившись, он посмотрел прямо в глаза разъяренному великану. Более того: он даже подался вперед и вытянул голову на скрюченной шее навстречу удару.
Это было уже слишком даже для мистера Пайка: немыслимо было ударить это бессильное, искалеченное, отвратительное существо.
– Да, ты – гнилое полено, и я не боюсь тебе это сказать, – повторил Муллиган Джэкобс. – Я не Ларри. Ну, что ж, ударь меня! Отчего ты меня не бьешь?
Но мистер Пайк был так ошеломлен, что не ударил его. Он, чья жизнь на море была жизнью погонщика скота на мясном рынке, не смел ударить этот исковерканный обломок человека. Готов поклясться, что он боролся с собой, убеждая себя, что надо ударить. Я видел это.
Но он не смог.
– Марш на работу! – приказал он. – Плавание только что началось, Муллиган, и ты еще попробуешь моего кулака, прежде чем оно кончится.
Физиономия Муллигана. Джэкобса на скрюченной шее подвинулась еще на дюйм ближе к начальнику. Казалось, его сосредоточенная ненависть дошла до белого каления. Так сильна, так необузданна была сжигавшая его ярость, что он не находил слов, чтобы выразить ее. Он мог только издавать какие-то хриплые звуки, словно в горле у него что-то переливалось; я не удивился бы, если бы он выхаркнул яд прямо в лицо мистеру Пайку.
И мистер Пайк круто повернулся и вышел из каюты побежденный, безусловно побежденный.
Не могу забыть этой сцены. Эта картина – старший помощник и калека, стоящие друг против друга – все время у меня перед глазами. Это не похоже ни на то, что мне приходилось читать, ни на то, что я знаю о жизни. Это – откровение. Жизнь – поразительная вещь. Откуда эта горечь, этот огонь ненависти, что горит в Муллигане Джэкобсе? Как осмеливается он, без всяких расчетов на какие-нибудь выгоды, – он, не герой, не провозвестник далекой мечты и не мученик христианства, а просто злая, мерзкая крыса, – как он осмеливается, спрашиваю я, держать себя так вызывающе, так бесстрашно глядеть в глаза смерти? Думая о нем, я начинаю сомневаться в учениях всех метафизиков и реалистов. Никакая философия не выдерживает критики, если ока не может объяснить психологию Муллигана Джэкобса. И сколько бы ни жег я керосина, читая по ночам философские книги, это мне не поможет понять Муллигана Джэкобса… если только он не сумасшедший. Но даже и этого я не знаю.
Бывал ли когда-нибудь на море груз таких человеческих душ, как те, с которыми свела меня судьба на «Эльсиноре»?
А теперь в моих каютах, промазывая стены белилами и скипидаром, работает другой тип. Я узнал: зовут его Артур Дикон. Это тот самый бледнолицый человек с бегающими глазами, которого я заметил еще в первый день нашего плавания, когда матросов выгоняли с бака вертеть брашпиль, – тот, про которого я сразу подумал, что он любит выпить. У него, бесспорно, такой вид.
Я спросил мистера Пайка, что он думает об этом человеке.
– Маклак по торговле белыми рабами, – ответил он. – Должен был бежать из Нью-Йорка, чтобы спасти свою шкуру. Будет под пару тем трем молодцам, которым я дал почувствовать мой характер.
– Ну, а про тех что вы скажете?
– Готов прозакладывать мое месячное жалованье на фунт табаку, что какой-нибудь судейский крючок или комитет сыщиков, осведомляющих нью-йоркскую, полицию, разыскивает их в эту минуту. Хотел бы я иметь столько денег, сколько кто-то получил в Нью-Йорке за то, что дал им улизнуть на нашем судне. О, знаю я эту породу!