Страница:
Началось с того, что вчера вечером в пять часов я услышал его голос, доносившийся из-за решетки вентилятора. Став за угол командной рубки, вне его выстрелов, я заговорил с ним в таком тоне:
– Ну что, голодаете? А не хотите ли знать, что будет сегодня у нас на обед? Я только что был внизу и видел, что там готовят. Слушайте же, что у нас будет: во-первых, гренки с икрой, затем бульон, соус из омаров, бараньи котлеты с французским горошком – знаете, такой сладкий горошек, который тает во рту, – потом калифорнийская спаржа с сабайоном. Ах да, забыл: еще жареный картофель, холодная свинина и бобы. А на сладкое – пирог с абрикосами, и наконец кофе, настоящий кофе. Что, ведь недурно? Вы теперь, чего доброго, затоскуете? Пожалуй, будете вспоминать те разнообразные завтраки, какими угощают в бесчисленных ресторанах нашего доброго старого Нью-Йорка.
Я сказал ему сущую правду. Описанный мною обед (приготовленный, конечно, из консервов) был именно тот обед, какой ожидал нас сегодня.
– Довольно болтать, – огрызнулся он. – Я хочу говорить с вами о деле.
– Ну, так выпаливайте, в чем ваше дело, – грубо сказал я. – Но прежде скажите, когда вы и вся ваша подлая шайка намерены приняться за работу.
– Будет вам мочалку жевать, – оборвал он меня. – Лучше послушайте, что я вам скажу. Теперь вы у меня в руках. Верьте – не верьте, но это сущая правда. Я не хочу ее скрывать и говорю вам прямо: вы в моей власти. Я не скажу, как я этого добился, но знайте: мы можем раздавить вас, как червей. Когда я сделаю то, что задумал, вам будет крышка.
– Что будет с нами – еще неизвестно, а вот что вам жариться в аду, так это верно, – проговорил я со смехом, хоть и не воображал в ту минуту, какие адские муки ожидают его в ближайшем будущем.
– К черту ад, я его не боюсь, – сказал он. – А вам все-таки скоро капут. Я хотел предупредить вас об этом – только и всего.
– Я старый воробей, и меня не так-то легко околпачить, – засмеялся я. – Вы говорите, что нам скоро капут? Так извините, приятель, я вам не поверю, пока вы не докажете этого на деле.
И, разговаривая с этим человеком в таком духе, я думал о том, как легко я подбирал слова и фразы из собственного его лексикона, чтобы он мог меня понимать. Положение было самое скотское. Уже шестнадцать человек из нашего состава отправились на тот свет, и выражения, которые я позволял себе употреблять в этом разговоре, были скотские выражения. Не мог я не сокрушаться и о своем человеческом достоинстве. Разговаривая с этим типичным продуктом нью-йоркских трущоб, я должен был сказать «прости» мечтам утопистов, видениям поэтов и царственным мыслям всех царственных мыслителей. С таким субъектом можно было говорить только об элементарных вещах, о пище и питье, о жизни и смерти, и только зверскими, жестокими словами.
– Я предлагаю вам на выбор, – продолжал он, – остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем – ни одного из вас.
– А если мы не сдадимся? Что тогда?
– Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.
О да, я понял. И почему-то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.
– Ну что, смекнули, что я хотел сказать? – повторил Берт Райн.
И я узнал гнев, – не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, – а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины; но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику – продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.
И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, – это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.
Да, гнев мой был холодный, белый гнев. Эта подпольная крыса в образе ничтожного человека проползла по внутренностям судна, чтобы грозить мне. Притаившись в норе за стальными стенами, она подняла свой писк, на какой способна только крыса. И под влиянием таких чувств я в таком же духе ответил этому негодяю:
– Когда вы, как последний пес, которого пинками принудили к повиновению, приползете к нам по открытой палубе, среди белого дня, и каждым вашим поступком докажете, что вы рады повиноваться, что вы счастливы вашим рабством; тогда – и только тогда – я стану разговаривать с вами.
После этого он по крайней мере десять минут осыпал меня из-за решетки вентилятора площадной бранью. Но я не отвечал. Я слушал, слушал хладнокровно и, слушая, понимал, почему много лет назад англичане в Индии расстреливали из пушек восставших сипаев.
Но когда сегодня утром я увидел, что буфетчик носится с пятигаллонной бутылью серной кислоты, мне ни на миг не пришло в голову, какое употребление он намерен из нее сделать.
А я тем временем обдумывал другой способ устранить смертельную опасность, какою нам грозил вентилятор. Мне стало даже стыдно, что эта мысль не пришла мне в голову с самого начала, – так она была проста. Отверстие вентилятора было невелико. Достаточно было подвесить перед ним с крыши рубки деревянный ящик с двумя мешками муки, чтобы совершенно закупорить его и защитить себя от выстрелов.
Сказано – сделано. Том Спинк, Луи и я влезли на крышу рубки и уже собирались опустить ящик с мукой, когда из вентилятора послышался голос.
– Кто там? – спросил я. – Говорите.
– Это я. Пришел предупредить вас в последний раз, – ответил Берт Райн.
В эту минуту из-за угла рубки показался буфетчик. В одной руке у него было большое ведро, и первой моей мыслью было, что он пришел набрать из кадки дождевой воды. Но не успел я этого подумать, как он взмахнул ведром и, описав им полукруг, выплеснул его содержимое в вентилятор. И в тот же миг я по запаху догадался, что это такое. Это была неразбавленная серная кислота – два галлона из большой бутыли.
Должно быть, Берту Райну обожгло лицо, попало в глаза, и, вероятно, от жестокой боли он, сорвавшись в трубе вентилятора, упал в трюм на уголь. Его вопли были ужасны, и мне вспомнились издыхающие от голода крысы, пищавшие в этой самой трубе в первые месяцы нашего плавания. Мне стало жутко и тошно. Уж если убивать людей, так лучше действовать начистоту – открыто.
Я только тогда ясно представил себе, какие муки должен был испытывать этот несчастный, когда буфетчик, которому брызнуло из ведра на голые руки, вдруг почувствовав укусы огненной жидкости, опрометью бросился к кадке с водой. А Берту Райну, этому молчальнику с беззвучным ядовитым смехом, теперь вопившему от боли где-то там, внизу, серная кислота попала в глаза!
Мы завесили вентилятор мешками с мукой. Крики внизу прекратились: очевидно, товарищи перетащили несчастную жертву из трюма на бак. Но, сознаюсь, все это утро было отравлено для меня. Карлейль сказал: «Умереть легко, все люди умирают». Но получить два галлона серной кислоты прямо в лицо – совсем другое дело; это несравненно ужаснее, чем просто умереть. По счастью, Маргарэт была в это время внизу, и через несколько минут, когда я пришел в равновесие, я всех моих людей заставил поклясться, что они скроют от нее это происшествие.
Ну да и мы получили свое, – они хорошо нам отплатили. Вчера весь день, после истории с вентилятором, из-под пола в каютах доносился какой-то странный стук. Стук этот был слышен и в столовой под столом, и в кладовой буфетчика, и в каюте Маргарэт. Полы всех кают покрыты деревянной настилкой, но под деревом проложено железо, или, вернее, сталь, из какой построен весь кузов «Эльсиноры».
Мы с Маргарэт, в сопровождении буфетчика, Луи и Вады, обошли все места, откуда слышался стук, – такой стук, точно долбили долотом по железу. Стук доносился отовсюду, но мы решили, что пробить в полу отверстие такой величины, чтобы мог пролезть человек, можно было только сосредоточив удары в одном месте, и что такое место непременно обратило бы на себя наше внимание. Маргарэт сказала:
– Если им даже удастся пробить пол, то тому, кто вздумает забраться в каюты, придется лезть головой вперед, а раз это так, какие же могут они иметь шансы против нас?
И я успокоился. Но все же на всякий случай я отпустил с вахты Буквита и приказал ему стоять на карауле в каюте до начала вахты Маргарэт, когда его должен был сменить буфетчик.
Перед самым вечером после отчаянной стукотни во всех местах пола кают, стук прекратился, и ни в первую и вторую вечерние вахты, ни в первую ночную не возобновлялся. В полночь, как только началась моя вахта, Буквит сменил буфетчика на его посту в каютах, и пока тянулись бесконечные часы моей вахты, я, стоя у перил на краю кормы, меньше всего ожидал опасности со стороны кают, особенно, когда вспоминал о ведре с двумя галлонами серной кислоты, стоявшем наготове для первой головы, которая покажется из-под пола (кстати, еще не пробитого). Наши разбойники на баке могли взобраться на корму, могли перелезть по снастям с мачты на мачту и опуститься нам на головы, но как они могли добраться до нас из-под пола – это было выше моего разумения.
Но они добрались. Суда современного типа – очень сложная вещь. Как мог я предугадать, какой способ изберут враги для нападения?
Было два часа утра, и уже целый час я ломал голову, стараясь отгадать, отчего из заднего отделения будки над баком идет дым, и удивляясь, с чего мятежникам вздумалось разводить огонь в донкеnote 27 в такой неурочный час. За все время плавания донку ни разу не пускали в дело.
Только что пробило четыре склянки, и я еще стоял на своем посту у перил, как вдруг услышал, что в каюте кто-то отчаянно кашляет, словно задыхаясь от дыма, и вслед за тем увидел Ваду, бежавшего ко мне со всех ног.
– С Буквитом беда приключилась, – выпалил он. – Идите скорей!
Я сунул ему мое ружье, оставил его на вахте вместо себя и побежал к рубке. Том Спинк зажег спичку и светил мне. На палубе, между кормовым люком и штурвалом, раскачиваясь и размахивая руками, сидел Буквит. Из глаз у него ручьем бежали слезы. Первой моей мыслью было, что он, по глупости, схватился за ведро с серной кислотой и выжег себе глаза. Но душивший его отчаянный кашель скоро заставил бы меня отбросить эту мысль, если бы даже я не услышал, как вскрикнул Луи около открытого люка.
Я подошел к нему, и только на меня пахнуло тянувшим снизу воздухом, как у меня сдавило в груди, и я начал задыхаться. Я вдохнул пары серы. И в тот же миг я забыл и про «Эльсинору», и про мятежников на баке, забыл все на свете, кроме одного.
Следующее, что я помню, было то, что я сбежал вниз по трапу и, шатаясь от головокружения, стал ощупью пробираться по большой задней каюте. Сера ела мои легкие и душила меня. При тусклом свете фонаря я увидел буфетчика. Он стоял на четвереньках и, задыхаясь и кашляя, тряс парусника Ятсуду, стараясь его разбудить. Учино, другой парусник, тоже задыхался во сне.
Мне пришло в голову, что ближе к полу будет легче дышать, в чем я и убедился, как только стал на четвереньки. Я сдернул со спящего Учино одеяло, окутал им голову, лицо и рот, вскочил на ноги и выбежал в коридор. Наткнувшись несколько раз на разные предметы, я опять стал на четвереньки и поправил одеяло таким образом, чтобы, оставляя рот закрытым, можно было надвигать одеяло на глаза и сдвигать на лоб.
Достаточно мучительно было уже и само удушье, но всего ужаснее было то, что у меня жестоко кружилась голова. Я неожиданно попал в кладовую. Выбравшись оттуда кое-как, я пропустил поперечный коридорчик, ввалился в следующую открытую дверь и скорчился от боли, ударившись об обеденный стол.
Но теперь я уже мог ориентироваться. Обойдя ощупью вокруг стола и стараясь не дышать отравленным воздухом, я выбрался назад в поперечный коридорчик и свернул направо. К этому времени мое состояние стало настолько серьезным, что, уже не думая о препятствиях, на которые я мог наткнуться, я большими прыжками пронесся по коридору до каюты Маргарэт.
Дверь оказалась открытой. Я вскочил в каюту. И в тот момент, когда я сдернул с головы одеяло, я познал слепоту и частицу тех страданий, какие должен был испытывать Берт Райн. О, как нестерпимо щипала сера мои легкие, мои ноздри, глаза!.. В каюте не было света.
Задыхаясь, почти теряя сознание, я мог только добраться до кровати Маргарэт и в изнеможении упал на нее.
Маргарэт там не было. Я всю кровать обшарил руками и нащупал только теплую ямку, которую оставило по себе ее тело в постеле. Даже в моем состоянии агонии и полной беспомощности интимная теплота ее тела была бесконечно мне дорога. Несмотря на недостаток кислорода в легких, несмотря на боль от разъедавших их серных паров, несмотря на смертельное головокружение, я чувствовал, что мне легче будет умереть здесь, где ее белье так нежно грело мою руку.
Я, может быть, и умер бы, если бы не услышал страшного кашля, доносившегося со стороны коридора. Это воскресило меня. Я упал с кровати на пол, с великим усилием поднялся на ноги и выбрался в коридор, где опять свалился. Кое-как, на четвереньках, я дополз до трапа, уцепился за перила, поднялся на ноги и стал слушать. Около меня шевелилось и задыхалось что-то живое. Я бросился и почувствовал в своих объятиях Маргарэт.
Как описать мою борьбу, когда я поднимался по трапу? Это была пытка, агония, длившийся веками кошмар. Минутами, когда мое сознание мутилось, у меня являлось искушение перестать бороться и опуститься в вечный мрак. Я пробивал себе путь шаг за шагом.
Маргарэт была без сознания, я нес ее и, протащив на несколько шагов, падал вместе с ней и съезжал назад по трапу, теряя то, что мне давалось с таким трудом. И среди этого кошмара я твердо помню одно: ее теплое, мягкое тело было для меня дороже всего на свете, – несравненно дороже смутно вспоминавшейся мне родины, дороже всех книг, когда-либо прочитанных мною, дороже всех людей, которых я когда-либо знал, дороже чистого воздуха, там, наверху, струившегося мягко, живительно под холодным звездным небом.
Оглядываясь на прошлое, я отдаю себе отчет в одном: мысль бросить ее и спастись самому ни на секунду не пришла мне в голову. Мое место было там, где была она.
То, что я сейчас пишу, может показаться абсурдом. Но мне не казались абсурдом те долгие, мучительные минуты, которые я переживал тогда, поднимаясь по трапу. Тому, кто заглянул в глаза смерти, кто пережил несколько столетий такой агонии, можно простить, если, описывая свои переживания, он несколько сгущает краски.
И пока я боролся с моей кричащей плотью, с моим помутившимся рассудком, я об одном молился – чтобы выходившие на корму двери рубки оказались незапертыми. Жизнь и смерть зависели от этой единственной возможности выхода. Найдется ли среди наших людей человек со здравым смыслом, настолько предусмотрительный, чтобы догадаться отпереть эти двери? О, как я мечтал о таком человеке, о таком испытанном, верном слуге, как мистер Пайк!
Я добрался до верха, но так ослабел, что уже не мог держаться на ногах. Не мог даже на колени встать. Я полз, как четвероногое, – нет, как змея или червяк, – на животе. До двери оставалось несколько футов. Я двадцать раз умирал на протяжении этих нескольких футов, но каждый раз возвращался к мукам жизни и тащил за собой Маргарэт. Иногда, напрягая все свои силы, я не мог сдвинуть ее с места, и падал вместе с ней, и кашлял, и задыхался до следующего момента возвращения к жизни.
Обе двери – и правая и левая – были открыты. Рубку продувало сквозняком, и чистый, холодный воздух наполнил мои легкие. Протащившись через высокий порог и перетащив за собой Маргарэт, я услышал, – как мне казалось, откуда-то издалека – крики людей и выстрелы из ружей и револьверов. Мои страдания дошли до предела и закончились полной потерей сознания, но прежде чем я погрузился в темноту, я как сквозь сон увидел четкий силуэт перил кормы, темные фигуры, которые дрались, кололи, резали, рубили и над ними бизань-мачту, ярко освещенную моими светильниками.
Но мятежникам не удалось взять нас приступом. Мои пять азиатов и двое белых слуг отстояли нашу цитадель, пока мы с Маргарэт лежали рядом без чувств.
Все дело объяснилось очень просто. Согласно современным требованиям морского карантина, на судах не должно быть вшей – этих носителей заразы. В том отделении бака, где стоит донка, имеется полный прибор для окуривания. Стоило только длинные трубы этого прибора провести через трюм в кормовое помещение, продолбить дыры в двойном полу каюты и начать покачивать – и готово. Мятежники так и сделали. Буквит заснул и проснулся от удушья, когда пары серы начали наполнять помещение. И вот нас, на наших высоких местах, эти скоты выкурили, как крыс.
Вада открыл одну дверь, буфетчик – другую. Они оба пытались спуститься в каюты, но принуждены были отступить перед удушливыми серными парами. Тогда они приняли участие в общей свалке и общими силами отбросили наступление с бака.
Мы с Маргарэт убедились на опыте, что продолжительное вдыхание серных паров надолго оставляет легкие больными. Только теперь, спустя двенадцать часов, мы можем вздохнуть сравнительно легко и свободно. Но мои больные легкие не помешали мне сказать ей, что я теперь только узнал, как она мне дорога. А между тем она только женщина – я ей и это сообщил. Я прибавил еще, что на нашей планете живет по меньшей мере семьсот пятьдесят миллионов таких же, как она, двуногих, длинноволосых существ с нежным, мягким телом и нежным голосом, и что она, Маргарэт, исчезает без остатка в несметном множестве существ ее пола и ее расы. Но я сказал ей и кое-что поважнее: я признался ей, что среди всех них она – единственная. И – что еще важнее для меня – я верю в это. Я это знаю. Весь я и каждый атом моего тела громко заявляет об этом.
Удивительная вещь – любовь. Любовь, как чудо, служит вечным источником изумления. Поверьте, мне знаком старый, сухой научный метод взвешивания, подсчитывания и классификации любви. Для созерцательного взора философа любовь – безумие, космический обман, насмешка. Но когда отбросишь эти интеллектуальные предпосылки и станешь просто человеком и человеческим самцом, короче говоря – любовником, – тогда все, что остается делать и чего невозможно не сделать, это – уступить требованиям жизни, обнять обеими руками и прижать ее, единственную, к себе, как можно ближе к сердцу. В этом венец твоей жизни и всякой человеческой жизни. Выше этого не может подняться человек. Пусть философы копошатся где-то внизу на холмиках кротовых нор. Кто не любил, тот не вкусил всей сладости жизни. Я это знаю. Я люблю женщину, Маргарэт. Она – желанная.
ГЛАВА L
– Ну что, голодаете? А не хотите ли знать, что будет сегодня у нас на обед? Я только что был внизу и видел, что там готовят. Слушайте же, что у нас будет: во-первых, гренки с икрой, затем бульон, соус из омаров, бараньи котлеты с французским горошком – знаете, такой сладкий горошек, который тает во рту, – потом калифорнийская спаржа с сабайоном. Ах да, забыл: еще жареный картофель, холодная свинина и бобы. А на сладкое – пирог с абрикосами, и наконец кофе, настоящий кофе. Что, ведь недурно? Вы теперь, чего доброго, затоскуете? Пожалуй, будете вспоминать те разнообразные завтраки, какими угощают в бесчисленных ресторанах нашего доброго старого Нью-Йорка.
Я сказал ему сущую правду. Описанный мною обед (приготовленный, конечно, из консервов) был именно тот обед, какой ожидал нас сегодня.
– Довольно болтать, – огрызнулся он. – Я хочу говорить с вами о деле.
– Ну, так выпаливайте, в чем ваше дело, – грубо сказал я. – Но прежде скажите, когда вы и вся ваша подлая шайка намерены приняться за работу.
– Будет вам мочалку жевать, – оборвал он меня. – Лучше послушайте, что я вам скажу. Теперь вы у меня в руках. Верьте – не верьте, но это сущая правда. Я не хочу ее скрывать и говорю вам прямо: вы в моей власти. Я не скажу, как я этого добился, но знайте: мы можем раздавить вас, как червей. Когда я сделаю то, что задумал, вам будет крышка.
– Что будет с нами – еще неизвестно, а вот что вам жариться в аду, так это верно, – проговорил я со смехом, хоть и не воображал в ту минуту, какие адские муки ожидают его в ближайшем будущем.
– К черту ад, я его не боюсь, – сказал он. – А вам все-таки скоро капут. Я хотел предупредить вас об этом – только и всего.
– Я старый воробей, и меня не так-то легко околпачить, – засмеялся я. – Вы говорите, что нам скоро капут? Так извините, приятель, я вам не поверю, пока вы не докажете этого на деле.
И, разговаривая с этим человеком в таком духе, я думал о том, как легко я подбирал слова и фразы из собственного его лексикона, чтобы он мог меня понимать. Положение было самое скотское. Уже шестнадцать человек из нашего состава отправились на тот свет, и выражения, которые я позволял себе употреблять в этом разговоре, были скотские выражения. Не мог я не сокрушаться и о своем человеческом достоинстве. Разговаривая с этим типичным продуктом нью-йоркских трущоб, я должен был сказать «прости» мечтам утопистов, видениям поэтов и царственным мыслям всех царственных мыслителей. С таким субъектом можно было говорить только об элементарных вещах, о пище и питье, о жизни и смерти, и только зверскими, жестокими словами.
– Я предлагаю вам на выбор, – продолжал он, – остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем – ни одного из вас.
– А если мы не сдадимся? Что тогда?
– Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.
О да, я понял. И почему-то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.
– Ну что, смекнули, что я хотел сказать? – повторил Берт Райн.
И я узнал гнев, – не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, – а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины; но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику – продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.
И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, – это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.
Да, гнев мой был холодный, белый гнев. Эта подпольная крыса в образе ничтожного человека проползла по внутренностям судна, чтобы грозить мне. Притаившись в норе за стальными стенами, она подняла свой писк, на какой способна только крыса. И под влиянием таких чувств я в таком же духе ответил этому негодяю:
– Когда вы, как последний пес, которого пинками принудили к повиновению, приползете к нам по открытой палубе, среди белого дня, и каждым вашим поступком докажете, что вы рады повиноваться, что вы счастливы вашим рабством; тогда – и только тогда – я стану разговаривать с вами.
После этого он по крайней мере десять минут осыпал меня из-за решетки вентилятора площадной бранью. Но я не отвечал. Я слушал, слушал хладнокровно и, слушая, понимал, почему много лет назад англичане в Индии расстреливали из пушек восставших сипаев.
Но когда сегодня утром я увидел, что буфетчик носится с пятигаллонной бутылью серной кислоты, мне ни на миг не пришло в голову, какое употребление он намерен из нее сделать.
А я тем временем обдумывал другой способ устранить смертельную опасность, какою нам грозил вентилятор. Мне стало даже стыдно, что эта мысль не пришла мне в голову с самого начала, – так она была проста. Отверстие вентилятора было невелико. Достаточно было подвесить перед ним с крыши рубки деревянный ящик с двумя мешками муки, чтобы совершенно закупорить его и защитить себя от выстрелов.
Сказано – сделано. Том Спинк, Луи и я влезли на крышу рубки и уже собирались опустить ящик с мукой, когда из вентилятора послышался голос.
– Кто там? – спросил я. – Говорите.
– Это я. Пришел предупредить вас в последний раз, – ответил Берт Райн.
В эту минуту из-за угла рубки показался буфетчик. В одной руке у него было большое ведро, и первой моей мыслью было, что он пришел набрать из кадки дождевой воды. Но не успел я этого подумать, как он взмахнул ведром и, описав им полукруг, выплеснул его содержимое в вентилятор. И в тот же миг я по запаху догадался, что это такое. Это была неразбавленная серная кислота – два галлона из большой бутыли.
Должно быть, Берту Райну обожгло лицо, попало в глаза, и, вероятно, от жестокой боли он, сорвавшись в трубе вентилятора, упал в трюм на уголь. Его вопли были ужасны, и мне вспомнились издыхающие от голода крысы, пищавшие в этой самой трубе в первые месяцы нашего плавания. Мне стало жутко и тошно. Уж если убивать людей, так лучше действовать начистоту – открыто.
Я только тогда ясно представил себе, какие муки должен был испытывать этот несчастный, когда буфетчик, которому брызнуло из ведра на голые руки, вдруг почувствовав укусы огненной жидкости, опрометью бросился к кадке с водой. А Берту Райну, этому молчальнику с беззвучным ядовитым смехом, теперь вопившему от боли где-то там, внизу, серная кислота попала в глаза!
Мы завесили вентилятор мешками с мукой. Крики внизу прекратились: очевидно, товарищи перетащили несчастную жертву из трюма на бак. Но, сознаюсь, все это утро было отравлено для меня. Карлейль сказал: «Умереть легко, все люди умирают». Но получить два галлона серной кислоты прямо в лицо – совсем другое дело; это несравненно ужаснее, чем просто умереть. По счастью, Маргарэт была в это время внизу, и через несколько минут, когда я пришел в равновесие, я всех моих людей заставил поклясться, что они скроют от нее это происшествие.
Ну да и мы получили свое, – они хорошо нам отплатили. Вчера весь день, после истории с вентилятором, из-под пола в каютах доносился какой-то странный стук. Стук этот был слышен и в столовой под столом, и в кладовой буфетчика, и в каюте Маргарэт. Полы всех кают покрыты деревянной настилкой, но под деревом проложено железо, или, вернее, сталь, из какой построен весь кузов «Эльсиноры».
Мы с Маргарэт, в сопровождении буфетчика, Луи и Вады, обошли все места, откуда слышался стук, – такой стук, точно долбили долотом по железу. Стук доносился отовсюду, но мы решили, что пробить в полу отверстие такой величины, чтобы мог пролезть человек, можно было только сосредоточив удары в одном месте, и что такое место непременно обратило бы на себя наше внимание. Маргарэт сказала:
– Если им даже удастся пробить пол, то тому, кто вздумает забраться в каюты, придется лезть головой вперед, а раз это так, какие же могут они иметь шансы против нас?
И я успокоился. Но все же на всякий случай я отпустил с вахты Буквита и приказал ему стоять на карауле в каюте до начала вахты Маргарэт, когда его должен был сменить буфетчик.
Перед самым вечером после отчаянной стукотни во всех местах пола кают, стук прекратился, и ни в первую и вторую вечерние вахты, ни в первую ночную не возобновлялся. В полночь, как только началась моя вахта, Буквит сменил буфетчика на его посту в каютах, и пока тянулись бесконечные часы моей вахты, я, стоя у перил на краю кормы, меньше всего ожидал опасности со стороны кают, особенно, когда вспоминал о ведре с двумя галлонами серной кислоты, стоявшем наготове для первой головы, которая покажется из-под пола (кстати, еще не пробитого). Наши разбойники на баке могли взобраться на корму, могли перелезть по снастям с мачты на мачту и опуститься нам на головы, но как они могли добраться до нас из-под пола – это было выше моего разумения.
Но они добрались. Суда современного типа – очень сложная вещь. Как мог я предугадать, какой способ изберут враги для нападения?
Было два часа утра, и уже целый час я ломал голову, стараясь отгадать, отчего из заднего отделения будки над баком идет дым, и удивляясь, с чего мятежникам вздумалось разводить огонь в донкеnote 27 в такой неурочный час. За все время плавания донку ни разу не пускали в дело.
Только что пробило четыре склянки, и я еще стоял на своем посту у перил, как вдруг услышал, что в каюте кто-то отчаянно кашляет, словно задыхаясь от дыма, и вслед за тем увидел Ваду, бежавшего ко мне со всех ног.
– С Буквитом беда приключилась, – выпалил он. – Идите скорей!
Я сунул ему мое ружье, оставил его на вахте вместо себя и побежал к рубке. Том Спинк зажег спичку и светил мне. На палубе, между кормовым люком и штурвалом, раскачиваясь и размахивая руками, сидел Буквит. Из глаз у него ручьем бежали слезы. Первой моей мыслью было, что он, по глупости, схватился за ведро с серной кислотой и выжег себе глаза. Но душивший его отчаянный кашель скоро заставил бы меня отбросить эту мысль, если бы даже я не услышал, как вскрикнул Луи около открытого люка.
Я подошел к нему, и только на меня пахнуло тянувшим снизу воздухом, как у меня сдавило в груди, и я начал задыхаться. Я вдохнул пары серы. И в тот же миг я забыл и про «Эльсинору», и про мятежников на баке, забыл все на свете, кроме одного.
Следующее, что я помню, было то, что я сбежал вниз по трапу и, шатаясь от головокружения, стал ощупью пробираться по большой задней каюте. Сера ела мои легкие и душила меня. При тусклом свете фонаря я увидел буфетчика. Он стоял на четвереньках и, задыхаясь и кашляя, тряс парусника Ятсуду, стараясь его разбудить. Учино, другой парусник, тоже задыхался во сне.
Мне пришло в голову, что ближе к полу будет легче дышать, в чем я и убедился, как только стал на четвереньки. Я сдернул со спящего Учино одеяло, окутал им голову, лицо и рот, вскочил на ноги и выбежал в коридор. Наткнувшись несколько раз на разные предметы, я опять стал на четвереньки и поправил одеяло таким образом, чтобы, оставляя рот закрытым, можно было надвигать одеяло на глаза и сдвигать на лоб.
Достаточно мучительно было уже и само удушье, но всего ужаснее было то, что у меня жестоко кружилась голова. Я неожиданно попал в кладовую. Выбравшись оттуда кое-как, я пропустил поперечный коридорчик, ввалился в следующую открытую дверь и скорчился от боли, ударившись об обеденный стол.
Но теперь я уже мог ориентироваться. Обойдя ощупью вокруг стола и стараясь не дышать отравленным воздухом, я выбрался назад в поперечный коридорчик и свернул направо. К этому времени мое состояние стало настолько серьезным, что, уже не думая о препятствиях, на которые я мог наткнуться, я большими прыжками пронесся по коридору до каюты Маргарэт.
Дверь оказалась открытой. Я вскочил в каюту. И в тот момент, когда я сдернул с головы одеяло, я познал слепоту и частицу тех страданий, какие должен был испытывать Берт Райн. О, как нестерпимо щипала сера мои легкие, мои ноздри, глаза!.. В каюте не было света.
Задыхаясь, почти теряя сознание, я мог только добраться до кровати Маргарэт и в изнеможении упал на нее.
Маргарэт там не было. Я всю кровать обшарил руками и нащупал только теплую ямку, которую оставило по себе ее тело в постеле. Даже в моем состоянии агонии и полной беспомощности интимная теплота ее тела была бесконечно мне дорога. Несмотря на недостаток кислорода в легких, несмотря на боль от разъедавших их серных паров, несмотря на смертельное головокружение, я чувствовал, что мне легче будет умереть здесь, где ее белье так нежно грело мою руку.
Я, может быть, и умер бы, если бы не услышал страшного кашля, доносившегося со стороны коридора. Это воскресило меня. Я упал с кровати на пол, с великим усилием поднялся на ноги и выбрался в коридор, где опять свалился. Кое-как, на четвереньках, я дополз до трапа, уцепился за перила, поднялся на ноги и стал слушать. Около меня шевелилось и задыхалось что-то живое. Я бросился и почувствовал в своих объятиях Маргарэт.
Как описать мою борьбу, когда я поднимался по трапу? Это была пытка, агония, длившийся веками кошмар. Минутами, когда мое сознание мутилось, у меня являлось искушение перестать бороться и опуститься в вечный мрак. Я пробивал себе путь шаг за шагом.
Маргарэт была без сознания, я нес ее и, протащив на несколько шагов, падал вместе с ней и съезжал назад по трапу, теряя то, что мне давалось с таким трудом. И среди этого кошмара я твердо помню одно: ее теплое, мягкое тело было для меня дороже всего на свете, – несравненно дороже смутно вспоминавшейся мне родины, дороже всех книг, когда-либо прочитанных мною, дороже всех людей, которых я когда-либо знал, дороже чистого воздуха, там, наверху, струившегося мягко, живительно под холодным звездным небом.
Оглядываясь на прошлое, я отдаю себе отчет в одном: мысль бросить ее и спастись самому ни на секунду не пришла мне в голову. Мое место было там, где была она.
То, что я сейчас пишу, может показаться абсурдом. Но мне не казались абсурдом те долгие, мучительные минуты, которые я переживал тогда, поднимаясь по трапу. Тому, кто заглянул в глаза смерти, кто пережил несколько столетий такой агонии, можно простить, если, описывая свои переживания, он несколько сгущает краски.
И пока я боролся с моей кричащей плотью, с моим помутившимся рассудком, я об одном молился – чтобы выходившие на корму двери рубки оказались незапертыми. Жизнь и смерть зависели от этой единственной возможности выхода. Найдется ли среди наших людей человек со здравым смыслом, настолько предусмотрительный, чтобы догадаться отпереть эти двери? О, как я мечтал о таком человеке, о таком испытанном, верном слуге, как мистер Пайк!
Я добрался до верха, но так ослабел, что уже не мог держаться на ногах. Не мог даже на колени встать. Я полз, как четвероногое, – нет, как змея или червяк, – на животе. До двери оставалось несколько футов. Я двадцать раз умирал на протяжении этих нескольких футов, но каждый раз возвращался к мукам жизни и тащил за собой Маргарэт. Иногда, напрягая все свои силы, я не мог сдвинуть ее с места, и падал вместе с ней, и кашлял, и задыхался до следующего момента возвращения к жизни.
Обе двери – и правая и левая – были открыты. Рубку продувало сквозняком, и чистый, холодный воздух наполнил мои легкие. Протащившись через высокий порог и перетащив за собой Маргарэт, я услышал, – как мне казалось, откуда-то издалека – крики людей и выстрелы из ружей и револьверов. Мои страдания дошли до предела и закончились полной потерей сознания, но прежде чем я погрузился в темноту, я как сквозь сон увидел четкий силуэт перил кормы, темные фигуры, которые дрались, кололи, резали, рубили и над ними бизань-мачту, ярко освещенную моими светильниками.
Но мятежникам не удалось взять нас приступом. Мои пять азиатов и двое белых слуг отстояли нашу цитадель, пока мы с Маргарэт лежали рядом без чувств.
Все дело объяснилось очень просто. Согласно современным требованиям морского карантина, на судах не должно быть вшей – этих носителей заразы. В том отделении бака, где стоит донка, имеется полный прибор для окуривания. Стоило только длинные трубы этого прибора провести через трюм в кормовое помещение, продолбить дыры в двойном полу каюты и начать покачивать – и готово. Мятежники так и сделали. Буквит заснул и проснулся от удушья, когда пары серы начали наполнять помещение. И вот нас, на наших высоких местах, эти скоты выкурили, как крыс.
Вада открыл одну дверь, буфетчик – другую. Они оба пытались спуститься в каюты, но принуждены были отступить перед удушливыми серными парами. Тогда они приняли участие в общей свалке и общими силами отбросили наступление с бака.
Мы с Маргарэт убедились на опыте, что продолжительное вдыхание серных паров надолго оставляет легкие больными. Только теперь, спустя двенадцать часов, мы можем вздохнуть сравнительно легко и свободно. Но мои больные легкие не помешали мне сказать ей, что я теперь только узнал, как она мне дорога. А между тем она только женщина – я ей и это сообщил. Я прибавил еще, что на нашей планете живет по меньшей мере семьсот пятьдесят миллионов таких же, как она, двуногих, длинноволосых существ с нежным, мягким телом и нежным голосом, и что она, Маргарэт, исчезает без остатка в несметном множестве существ ее пола и ее расы. Но я сказал ей и кое-что поважнее: я признался ей, что среди всех них она – единственная. И – что еще важнее для меня – я верю в это. Я это знаю. Весь я и каждый атом моего тела громко заявляет об этом.
Удивительная вещь – любовь. Любовь, как чудо, служит вечным источником изумления. Поверьте, мне знаком старый, сухой научный метод взвешивания, подсчитывания и классификации любви. Для созерцательного взора философа любовь – безумие, космический обман, насмешка. Но когда отбросишь эти интеллектуальные предпосылки и станешь просто человеком и человеческим самцом, короче говоря – любовником, – тогда все, что остается делать и чего невозможно не сделать, это – уступить требованиям жизни, обнять обеими руками и прижать ее, единственную, к себе, как можно ближе к сердцу. В этом венец твоей жизни и всякой человеческой жизни. Выше этого не может подняться человек. Пусть философы копошатся где-то внизу на холмиках кротовых нор. Кто не любил, тот не вкусил всей сладости жизни. Я это знаю. Я люблю женщину, Маргарэт. Она – желанная.
ГЛАВА L
За последние двадцать четыре часа случилось много нового. Прежде всего – вчера во вторую вечернюю вахту чуть не убили нашего буфетчика. Кто-то из мятежников просунул нож в решетку вентилятора и распорол мешки с мукой сверху донизу. Мука просыпалась на палубу, и в темноте никто этого не заметил.
Конечно, спрятавшийся за мешками не мог видеть людей на корме, но когда буфетчик проходил мимо вентилятора, шлепая своими туфлями, тот выстрелил наудачу. К счастью, он промахнулся; пуля все же пролетела так близко от старика, что ему контузило щеку и шею.
В шесть часов утра, в первую вахту – новый сюрприз. Том Спинк прибежал ко мне на край кормы, где я стоял на вахте, и дрожащим голосом сказал:
– Ради самого Бога, сэр, что нам делать? Они пришли.
– Кто? – спросил я.
– Да они… те трое, что явились к нам с Горна… три утонувших матроса. Вон они, сэр, – все трое… Стоят у штурвала.
– Как же они сюда попали?
– Они ведь колдуны, сэр. Должно быть, прилетели!.. Вы их не видели? Они не проходили мимо вас?
– Нет, не проходили.
Бедный Том Спинк был в отчаянии.
– Да, впрочем, дело очень просто, – сказал я. – Они могли перелезть по снастям… Пошли ко мне Ваду.
Вада сменил меня, и я пришел к штурвалу. Там, действительно, стояли – чинно в ряд – занесенные к нам бурей белобрысые гости с топазовыми глазами. При свете фонаря, который навел на них Луи, глаза их были поразительно похожи на глаза больших кошек. О бог ты мой! – да они даже мяукали, как кошки. По крайней мере, издаваемые ими нечленораздельные звуки больше всего напоминали мяуканье. Но было ясно, что эти звуки говорят об их дружеских чувствах. Кроме того, все трое протянули руки ладонями кверху – безошибочный знак миролюбивых намерений. Затем все, один за другим, сняли шапки, и каждый взял мою руку и положил ее к себе на голову. Не могло быть никаких сомнений в том, что это должно было означать: они предлагали нам свою верность и признавали меня своим господином.
Я молча кивнул. Что мог я сказать людям, мяукавшим по-кошачьи? А при тусклом свете фонаря язык знаков был затруднителен. Том Спинк что-то проворчал, протестуя, когда я приказал Луи свести их вниз и дать им одеяла.
Я предложил им знаками лечь спать. Они благодарно закивали, потом нерешительно переглянулись, и каждый показал себе на рот и потер желудок.
– Утопленники не едят, – сказал я, смеясь, Тому Спинку. – Сведите их вниз и присмотрите за ними. Да хорошенько накормите их, Луи. Это хороший знак, что они пришли, – как видно, на баке сильно сократили паек.
Через полчаса Том Спинк вернулся.
– Ну что, поели они? – спросил я его.
Но он остался при своем мнении. Подозрительно само по себе было уже то, что они так много съели. Ведь всякие бывают выходцы с того света. Он слыхал о таком, который поедал мертвецов на кладбищах, так что когда человек много ест, это еще не доказательство, что он не выходец с того света.
Третье важное событие случилось нынче утром в семь часов. Мятежники запросили мира, и когда Нози Мерфи, мальтийский кокней и неизбежный Чарльз Дэвис стояли подо мной на главной палубе, я не мог не заметить, как похудели и осунулись их лица. Голод оказался моим верным союзником. И, право, стоя рядом с Маргарэт на краю кормы и глядя вниз на этих голодных людей, я чувствовал себя очень сильным. Неравенство между кормой и баком в численности людей теперь почти сгладилась. С присоединением к нам трех дезертиров нас было уже не девять, а двенадцать человек, а мятежников, со смертью Дитмана Олансена, Боба и Фавна, оставалось только двадцать. Да и из этих двадцати Берт Райн, наверное, выбыл из строя, а среди остальных были такие слабосильные люди, как Сендри Байерс, Нанси, Джэкобс, Ларри и Ларс Якобсен.
– Ну, говорите, что вам нужно? – спросил я троих, стоявших внизу. – Мне некогда долго разговаривать с вами. Меня ждет завтрак.
Чарльз Дэвис выступил вперед, собираясь заговорить, но я оборвал его:
– С вами, Дэвис, мне не о чем говорить, по крайней мере теперь. Потом, когда мы с вами явимся в суд, с которым вы мне так надоедали все эти месяцы, настанет ваш черед говорить. Но не забудьте, что тогда и у меня найдется кое-что сказать о вас.
Он опять открыл было рот, но на этот раз его остановил Нози Мерфи.
– Помолчи, Дэвис, а не то я заткну тебе глотку, – крикнул он на него. Потом взглянул на меня и сказал: – Мы хотим стать на работу – вот чего мы хотим.
– Так не просят, – сказал я.
– Сэр, – добавил он поспешно.
– Вот так-то лучше.
– Ради всего святого, сэр, не пускайте их на корму! – вдруг зашептал мне на ухо Том Спинк. – Они всех нас прикончат. И даже если вас не тронут, так мне-то несдобровать – спустят меня за борт в какую-нибудь темную ночь. Они мне ни за что не простят, что я перешел на вашу сторону, сэр.
Я пропустил мимо ушей его причитания и обратился к трем висельникам:
– Лучше ничего и придумать нельзя, как стать на работу, когда людям приходится круто, как теперь вам. Что ж, чтобы доказать ваши благие намерения, беритесь, не откладывая, за работу.
– Мы хотели бы сперва поесть, сэр, – проговорил он робко.
– А я хотел бы, чтобы вы сперва поставили паруса. И знайте раз и навсегда: моя воля на этом судне – закон.
Нози Мерфи нерешительно взглянул на мальтийского кокнея, спрашивая у него совета. Тот подумал, посмотрел вверх на мачты, как будто сравнивая степень своих сил с требуемой работой, и, наконец, кивнул в знак согласия.
Конечно, спрятавшийся за мешками не мог видеть людей на корме, но когда буфетчик проходил мимо вентилятора, шлепая своими туфлями, тот выстрелил наудачу. К счастью, он промахнулся; пуля все же пролетела так близко от старика, что ему контузило щеку и шею.
В шесть часов утра, в первую вахту – новый сюрприз. Том Спинк прибежал ко мне на край кормы, где я стоял на вахте, и дрожащим голосом сказал:
– Ради самого Бога, сэр, что нам делать? Они пришли.
– Кто? – спросил я.
– Да они… те трое, что явились к нам с Горна… три утонувших матроса. Вон они, сэр, – все трое… Стоят у штурвала.
– Как же они сюда попали?
– Они ведь колдуны, сэр. Должно быть, прилетели!.. Вы их не видели? Они не проходили мимо вас?
– Нет, не проходили.
Бедный Том Спинк был в отчаянии.
– Да, впрочем, дело очень просто, – сказал я. – Они могли перелезть по снастям… Пошли ко мне Ваду.
Вада сменил меня, и я пришел к штурвалу. Там, действительно, стояли – чинно в ряд – занесенные к нам бурей белобрысые гости с топазовыми глазами. При свете фонаря, который навел на них Луи, глаза их были поразительно похожи на глаза больших кошек. О бог ты мой! – да они даже мяукали, как кошки. По крайней мере, издаваемые ими нечленораздельные звуки больше всего напоминали мяуканье. Но было ясно, что эти звуки говорят об их дружеских чувствах. Кроме того, все трое протянули руки ладонями кверху – безошибочный знак миролюбивых намерений. Затем все, один за другим, сняли шапки, и каждый взял мою руку и положил ее к себе на голову. Не могло быть никаких сомнений в том, что это должно было означать: они предлагали нам свою верность и признавали меня своим господином.
Я молча кивнул. Что мог я сказать людям, мяукавшим по-кошачьи? А при тусклом свете фонаря язык знаков был затруднителен. Том Спинк что-то проворчал, протестуя, когда я приказал Луи свести их вниз и дать им одеяла.
Я предложил им знаками лечь спать. Они благодарно закивали, потом нерешительно переглянулись, и каждый показал себе на рот и потер желудок.
– Утопленники не едят, – сказал я, смеясь, Тому Спинку. – Сведите их вниз и присмотрите за ними. Да хорошенько накормите их, Луи. Это хороший знак, что они пришли, – как видно, на баке сильно сократили паек.
Через полчаса Том Спинк вернулся.
– Ну что, поели они? – спросил я его.
Но он остался при своем мнении. Подозрительно само по себе было уже то, что они так много съели. Ведь всякие бывают выходцы с того света. Он слыхал о таком, который поедал мертвецов на кладбищах, так что когда человек много ест, это еще не доказательство, что он не выходец с того света.
Третье важное событие случилось нынче утром в семь часов. Мятежники запросили мира, и когда Нози Мерфи, мальтийский кокней и неизбежный Чарльз Дэвис стояли подо мной на главной палубе, я не мог не заметить, как похудели и осунулись их лица. Голод оказался моим верным союзником. И, право, стоя рядом с Маргарэт на краю кормы и глядя вниз на этих голодных людей, я чувствовал себя очень сильным. Неравенство между кормой и баком в численности людей теперь почти сгладилась. С присоединением к нам трех дезертиров нас было уже не девять, а двенадцать человек, а мятежников, со смертью Дитмана Олансена, Боба и Фавна, оставалось только двадцать. Да и из этих двадцати Берт Райн, наверное, выбыл из строя, а среди остальных были такие слабосильные люди, как Сендри Байерс, Нанси, Джэкобс, Ларри и Ларс Якобсен.
– Ну, говорите, что вам нужно? – спросил я троих, стоявших внизу. – Мне некогда долго разговаривать с вами. Меня ждет завтрак.
Чарльз Дэвис выступил вперед, собираясь заговорить, но я оборвал его:
– С вами, Дэвис, мне не о чем говорить, по крайней мере теперь. Потом, когда мы с вами явимся в суд, с которым вы мне так надоедали все эти месяцы, настанет ваш черед говорить. Но не забудьте, что тогда и у меня найдется кое-что сказать о вас.
Он опять открыл было рот, но на этот раз его остановил Нози Мерфи.
– Помолчи, Дэвис, а не то я заткну тебе глотку, – крикнул он на него. Потом взглянул на меня и сказал: – Мы хотим стать на работу – вот чего мы хотим.
– Так не просят, – сказал я.
– Сэр, – добавил он поспешно.
– Вот так-то лучше.
– Ради всего святого, сэр, не пускайте их на корму! – вдруг зашептал мне на ухо Том Спинк. – Они всех нас прикончат. И даже если вас не тронут, так мне-то несдобровать – спустят меня за борт в какую-нибудь темную ночь. Они мне ни за что не простят, что я перешел на вашу сторону, сэр.
Я пропустил мимо ушей его причитания и обратился к трем висельникам:
– Лучше ничего и придумать нельзя, как стать на работу, когда людям приходится круто, как теперь вам. Что ж, чтобы доказать ваши благие намерения, беритесь, не откладывая, за работу.
– Мы хотели бы сперва поесть, сэр, – проговорил он робко.
– А я хотел бы, чтобы вы сперва поставили паруса. И знайте раз и навсегда: моя воля на этом судне – закон.
Нози Мерфи нерешительно взглянул на мальтийского кокнея, спрашивая у него совета. Тот подумал, посмотрел вверх на мачты, как будто сравнивая степень своих сил с требуемой работой, и, наконец, кивнул в знак согласия.