Страница:
Черные глаза коней наполняют мою душу болью. Мне хочется разрушить чары, которые сковали этих животных, оживить их ноги и отпустить на волю.
Мадам приводит меня к радужному шатру – самой большой и высокой палатке. Ее охраняют четверо пареньков. Они держат винтовки так, что их торсы перечеркнуты оружием наискось. Мальчишки не дают себе труда посмотреть на меня, когда мы с мадам проходим в шатер и даже когда она походя взъерошивает одному из них волосы.
Старуха отгибает полог, и внутрь проникает порыв холодного ветра, который приводит в движение находящихся внутри девиц, словно они – громадный музыкальный мобиль. Девицы ворчат и ворочаются. Большинство из них спит, навалившись друг на друга.
Девушки все одинаковые, как будто я заглянула в зеркальную комнату. Длинные костлявые руки и ноги поджаты, густо намазанные помадой рты полны гнилых зубов. А у некоторых девиц на губах не помада, а кровь. Над их головами висят потушенные фонари. Солнце, пробивающееся сквозь стены шатра, раскрашивает спящих в оранжевые, зеленые и красные цвета.
Дальше виден проход в другую палатку, закрытый только шелковыми шарфами, распространяющими тошнотворно-сладкий запах духов… и чего-то еще. Гниль и пот. Когда Роуз умирала, она пряталась за пудрой и румянами, а вот Дженна этого не делала. И когда я ухаживала за Дженной в те последние дни, я видела, как ее землистая кожа начала покрываться синяками и как потом эти синяки проваливались до костей и нарывали. Этот запах преследовал меня в моих снах. Моя сестра по мужу гнила изнутри.
– Я называю этот шатер моей оранжереей, – сообщает мадам. – Девушки спят весь день, чтобы по вечерам быть свежими, как цветочки. Лентяйки.
Некоторые из девушек смотрят на меня, лениво моргая, а потом снова засыпают.
Старуха говорит, что дает девушкам имена красок, чтобы их легче было узнавать. Сирень – единственная, чье имя взято у растения, потому что Джаред, один из лучших телохранителей мадам, нашел ее лежащей без сознания в кустах сирени на границе с огородами.
– Брюхо готово было лопнуть, – шутит мадам с безумным хохотом.
Сирень родила под раскачивающимися фонарями в цирковом шатре, окруженная любопытствующими Красными и Синими. А еще там были Зеленые, Салатовая и Аквамариновая, которые уже умерли от вируса.
– Гадкая, никчемная девчонка! – говорит мадам Солески, указывая на выползающую из тени девчушку со странными глазами, которую я видела прошлой ночью. – Стоило мне увидеть ее усохшую ногу в тот день, когда она родилась, и я сразу поняла, за нее не получить приличных денег, когда она войдет в возраст. Ей даже никакой работы нельзя задать! Она пугает клиентов. Она их кусает!
Сирень, свернувшаяся среди других девиц, не открывая глаз, обнимает свою дочку.
– Ее зовут Мэдди, – бормочет она невнятно.
– Псих она, – произносит мадам Солески, пихая девочку носком туфли.
Мэдди запрокидывает голову и бросает на нее злобный взгляд. Щелкает зубами, яростно и вызывающе.
– И она не умеет говорить! – не унимается мадам. – Уродка. Гадкая, гадкая девчонка. Ее надо было усыпить. Ты знаешь, что сто лет назад бесполезному животному вводили вещество, которое навсегда его усыпляло?
От запаха такого множества тел в таком небольшом помещении у меня кружится голова. Как и от слов мадам. Одна из девиц накручивает свои волосы, и они выпадают прямо под ее рукой.
На входе стоит охранник. Я замечаю, что когда никто не видит, он опускает руку в карман и протягивает Мэдди клубнику. Девочка сует ее в рот прямо со стебельком – вкусную тайну, которую надо поскорее проглотить.
Из палатки, отделенной занавеской, доносится какой-то звук. Мне кажется, это хрип или стон. В любом случае я ничего не желаю знать. Мадам нисколько не смущается и крепче обнимает меня за плечи. Стараюсь дышать размеренно, но хочется кричать. Я в ярости. Кажется, в такой же ярости я была в тот момент, когда вылезала из фургона Сборщиков, а затем неподвижно стояла в шеренге других девушек. Я ничего не сказала, когда услышала первый выстрел: ненужных девушек убивали по очереди. Нас так много – нас, девушек. Миру мы нужны из-за наших утроб или наших тел, или же мы ему вообще не нужны. Он крадет нас, уничтожает нас, сваливает грудами в цирковых шатрах, словно умирающий скот, и оставляет лежать в мерзости и духах, пока мы снова не понадобимся.
Я убежала из особняка, потому что хотела быть свободной. Но свободы не существует. Есть только самые разные – и иногда еще более ужасные, чем мой, – виды рабства.
А еще я испытываю совершенно новое чувство. Злость на родителей за то, что они привели нас с братом в этот мир. За то, что бросили одних.
Мэдди устремляет на меня свой странный остекленевший взгляд. Я впервые присматриваюсь к ней. У нее явные уродства – и дело не только в необычных, почти бесцветных глазах. Помимо усохшей ноги, ее левая рука короче и гораздо тоньше другой, пальцы на ногах почти отсутствуют, словно что-то не дало им отрасти до конца. Черты лица у Мэдди угловатые и острые, а на мордашке отражаются лишь бесстрашие и гнев. Это лицо девочки, которая видела мир, поняла, что он ее ненавидит, и возненавидела его в ответ.
Может быть, она не говорит именно поэтому. Зачем ей говорить? Что она вообще могла бы сказать? Мэдди наблюдает за мной, и вдруг ее взгляд становится отстраненным, невыразительным, словно она нырнула в такие глубины, куда я за ней последовать не могу.
Мадам бормочет злобное, лягает девочку в плечо, а потом выводит меня из шатра.
Там множество других детей, с сильными телами и нормальными чертами лица. Они работают: полируют фальшивые драгоценности мадам, стирают белье в металлических тазах, развешивают вещи на проволоке, натянутой между покосившимися столбами ограды.
– Мои девочки размножаются, как крольчихи, – последнее слово мадам произносит язвительно. – А потом они умирают, и мне приходится разбираться с той кашей, которую они заварили. Но что тут поделаешь? Одна радость, из детей получаются хорошие работники.
«Хоуошие уаботники».
Уже очень давно президент Гилтри отменил контрацепцию. Он верит в науку и считает, что генетики устранят сбой в наших ДНК. А тем временем, по его мнению, на нас возложена обязанность не позволить человечеству вымереть. Конечно, существуют врачи, умеющие прерывать беременность, но они запрашивают такие деньги, что мало кто может себе это позволить.
Я впервые задумываюсь о том, делали ли такое мои родители. Они ведь очень долго следили за тем, как протекают беременности, и наверняка должны были знать, как их можно прервать.
Аборты вроде как запрещены, но я еще ни разу не слышала, чтобы президент реально наказал кого-то за нарушение какого бы то ни было закона. Я вообще плохо понимаю, чем занимается президент. Брат говорит, что это бессмысленная традиция. Когда-то президенты, возможно, и были для чего-то нужны, но сейчас эта должность превратилась в пустую формальность, которая должна внушать нам надежду на установление порядка в далеком будущем.
Я ненавижу президента Гилтри, который возглавляет нашу страну дольше, чем я живу на свете. Он со своими десятью женами и пятнадцатью детьми (исключительно сыновьями) не верит в то, что конец человечества уже близок. Он не пытается помешать Сборщикам похищать невест и поощряет безумцев вроде Вона к разведению младенцев, которые проживут свою жизнь как подопытные животные. Иногда он выступает по телевидению, рекламируя новые здания или появляясь на вечеринках. Ослепительно улыбается и, глядя в камеру, приветственно поднимает бокал шампанского, словно ждет, что мы будем праздновать вместе с ним. А может, он над нами насмехается.
– Он вроде интересный, – сказала как-то Сесилия, когда мы все вместе смотрели телевизор и лицо президента мелькнуло в рекламном ролике.
Дженна сказала, что у него внешность педофила.
Тогда мы над этим посмеялись. Но теперь, оказавшись в веселом районе – таком же, в каком раньше жила Дженна, – я понимаю, что она говорила серьезно. Находясь в подобном месте, она должна была научиться различать всех чудовищ, которые могут прятаться в человеке.
Мадам показывает мне свои «посадки», которые по большей части представляют собой грядки сорняков и каких-то ростков, окруженных невысокими проволочными оградами. Однако под непромокаемым брезентом растет клубника.
– Видела бы ты их под весенним солнышком! – говорит она восторженно. – Клубнику, помидоры и чернику… Все ягоды такие сочные, прямо брызжут соком во рту.
Интересно, откуда у нее семена? Их трудно достать в городе, где все фрукты и овощи словно помечены его блеклым, серым цветом.
Старуха демонстрирует мне другие палатки, полные старинной мебели, где на земляных полах громоздятся горы шелковых подушек. По ее словам, клиенты получают только самое лучшее. Воздух во всех палатках спертый, пахнет потом. В последнем шатре, целиком розовом, она поворачивается лицом ко мне. Хватает обеими руками мои волосы, разводя их в стороны и глядя, как они рассыпаются. Одна прядь цепляется за кольцо на ее пальце, но я даже не морщусь, когда она резко дергает рукой, оставляя наконец мою голову в покое.
– Такая девушка, как ты, простой невестой быть не должна! – Последнее слово звучит у нее как «толшна». – У такой девушки должны быть десятки возлюбленных.
Ее глаза туманятся. Мадам вдруг начинает смотреть куда-то мимо меня. Где бы она ни оказалась в своих воспоминаниях, в ней от этого появляется нечто человеческое. Впервые под макияжем и пластмассовыми украшениями я вижу ее глаза, вижу, что они карие и печальные. И они кажутся мне странно знакомыми, хоть я уверена, что никогда в жизни не встречала никого, кто был бы похож на эту женщину. Раньше я не смела заглядывать в веселые районы, которые ютились в узких переулках, даже краем глаза.
И мне совсем не было любопытно.
Губы мадам изгибаются в улыбке, и эта улыбка – добрая. Помада трескается, под ней проявляется что-то бледно-розовое.
Мы стоим около кучи ржавого металлолома. Куча гудит и испускает слабый желтый свет. Надо полагать, это один из проектов Джареда. Мадам восторгается его изобретениями. Она называет их «приспособами».
– Это нагреватель для почвы. Мой Джаред считает, что с ним можно будет получать урожай зимой, – говорит мне старуха, похлопывая по ржавому корпусу изобретения.
– Так что ты скажешь про мой карнавал, chérie? – спрашивает она. – Лучший в Южной Каролине!
Меня изумляет, как старухе удается так разговаривать, что из уголка ее рта не вываливается сигарета. Может, я надышалась табачным дымом, но мадам внушает мне благоговейный страх. Вещи становятся ярче, когда она проходит мимо них. Ее сады растут. Из призрака погибшего общества и нескольких испорченных механизмов она создала странное царство грез.
А еще она, похоже, никогда не спит. Сейчас, днем, ее девицы дремлют, а охранники и вовсе работают посменно, но сама она постоянно снует между палатками, что-то делая, прихорашиваясь, отдавая приказания. Даже мои сны прошлой ночью пахли ею.
– Ничего подобного в жизни не видела, – признаюсь я.
И это правда. Если Манхэттен – реальность, а особняк – роскошная иллюзия, то данное место надо считать обшарпанной и нечеткой границей, которая разделяет два этих мира.
– Твое место здесь, – заявляет мадам, – а не с мужем. И не со слугой.
Она обнимает меня за плечи и ведет через участок с увядшими, припорошенными снегом полевыми цветами.
– Возлюбленные – это оружие, а вот любовь – это рана. Этот твой паренек, – добавляет она без всякого акцента, – это рана.
– А я не говорила, что люблю его, – откликаюсь я.
Мадам озорно улыбается, и ее лицо покрывается морщинками. Я вдруг понимаю, что первое поколение стареет. Скоро их не станет. И больше никто не будет знать, как выглядит старость. «Двадцать шесть и старше» станут тайной.
– У меня было много возлюбленных, – сообщает старуха, – но только один любимый. У нас даже родился ребенок. Прекрасная малышка с волосами всех оттенков золота. Как у тебя.
– Что с ними случилось? – расхрабрившись, спрашиваю я.
Старуха исследовала и изучала меня с первого момента моего появления здесь – и вот наконец она демонстрирует свою собственную слабость.
– Умерли, – отвечает мадам, снова обретая акцент. Все человеческое исчезает из ее взгляда. Он становится укоризненным и холодным. – Убиты. Погибли.
Она останавливается, заправляет мне волосы за уши, приподнимает подбородок и разглядывает мое лицо.
– И я сама виновата в своей боли. Мне не следовало так сильно любить свою дочь. Нельзя этого делать в мире, где ничто не живет долго. Вы, дети, как мотыльки. Вы розы. Вы размножаетесь и умираете.
Я открываю рот и не могу произнести ни слова. То, что она говорит, ужасно, но это правда.
А потом меня озаряет: не относится ли так же ко мне мой брат? Мы пришли в этот мир одновременно, один за другим, как два удара сердца. Но я уйду из него первой. Так мне было обещано. Когда мы были маленькими и я стояла рядом с ним, хихикая и выдувая мыльные пузыри через соединенные колечком пальцы, представлял ли он уже вместо меня пустоту?
Когда я умру, будет ли он жалеть о том, что любил меня? Жалеть, что мы двойняшки?
Может, он уже жалеет.
Кончик сигареты мадам ярко вспыхивает: она глубоко затягивается. Сирень говорит, что дым заставляет старуху бредить, но я пытаюсь понять, что из слов мадам – правда.
– Вас надо любить мгновениями. Вы – иллюзии. Именно это я и даю моим клиентам, – говорит она. – А твой паренек жадный.
Габриель. Когда я от него уходила, его пересохшие губы что-то беззвучно шептали. Я заметила, что у него на подбородке отросла щетина. На него снова надели форменную рубашку слуги, порванную телохранителями. Меня тревожили лиловые тени у него под глазами и хриплое дыхание.
– Он слишком сильно тебя любит, – говорит мадам. – Он любит тебя даже во сне.
Мы идем мимо грядок клубники. Мадам без умолку болтает об удивительном Джареде и его подземном устройстве, которое подогревает почву, имитируя весну, чтобы местные посадки росли.
– Самое волшебное, – говорит она, – что земля остается теплой для моих девочек и моих клиентов.
Пока она щебечет, я обдумываю ее слова о Габриеле: то, что он слишком сильно меня любит, и то, что он – рана. Вон то же самое думал о Дженне: она ничем не была ему полезна, не родила внуков, не подарила его сыну настоящей любви. И за это она умерла.
В этом мире важно быть полезным. Похоже, все первое поколение с этим согласно.
– Он сильный, – говорю я, прерывая ее разглагольствования насчет весенних комаров. – Он умеет поднимать тяжести, готовить еду и делать практически все, что угодно.
– Но я не могу ему доверять, – возражает мадам. – Что я про него знаю? Он к нам словно с неба свалился.
– Мне-то вы доверяете, – не сдаюсь я. – Вы ведь рассказываете мне обо всем этом!
Она обнимает меня за плечи и хихикает, словно безумный ребенок.
– Я никому не доверяю, – говорит она. – И тебе не доверяю. Я тебя готовлю.
– Готовите? – переспрашиваю я.
Прямо на ходу она кладет голову мне на плечо, и от ее теплого дыхания волосы у меня на затылке встают дыбом. Чад от ее сигареты душит меня – я с трудом справляюсь с кашлем.
– Я делаю для своих девочек все, что могу, но они утомились. Истратили себя. Ты безупречна. Я подумала и решила, что не стану отдавать тебя своим клиентам, чтобы они не снизили твою ценность.
Снизили мою ценность?! Меня начинает тошнить.
– Наоборот, – продолжает мадам, – я заработаю на тебе больше, если ты останешься нетронутой. Нам надо будет найти тебе место. Может, ты будешь танцевать. – Даже не видя лица старухи, я чувствую ее улыбку. – Пусть они ощутят вкус. Пусть будут зачарованы.
Ход ее темных мыслей не очень понятен, и у меня невольно вырывается вопрос:
– А как же парень, с которым я появилась? Если я буду делать все это для вашего… бизнеса, – последнее слово с трудом сходит с моего языка, – тогда я должна знать, что с ним все в порядке. Для него должно найтись место!
– Хорошо, – отвечает мадам, внезапно заскучав. – Это достаточно скромная просьба. Если он окажется шпионом, я прикажу его убить. Обязательно предупреди его.
Ближе к вечеру мадам отправляет меня в зеленую палатку. Кажется, раньше здесь жили Салатовая и Аквамариновая, до того, как их сожрал вирус. Старуха обещает, что скоро ко мне придет одна из девиц.
Габриель по-прежнему в отключке. Его голова лежит на коленях какой-то девчонки, одной из блондинок-двойняшек, которых я видела утром.
– Пожалуйста, не злись. Я знаю, что меня не должно здесь быть, – говорит она, не поднимая головы. – Но он издавал такие ужасные звуки… Я не хотела, чтобы он оставался один.
– Что за звуки? – спрашиваю я очень мягко.
Встаю рядом с ним на колени. Лицо у Габриеля стало еще бледнее, чем раньше. На щеках и шее появилась красная сыпь, а кожа вокруг ссадины стала ярко-оранжевой.
– Больные звуки, – шепчет девочка. У нее очень светлые волосы и такие же ресницы. Они поднимаются и опускаются, словно обрывки солнечных лучей. Юница водит своими ручонками по волосам и скулам Габриеля. – Это он подарил тебе кольцо? – спрашивает она, указывая подбородком на мою руку.
Я не отвечаю. Обмакнув полотенце в тазик, выжимаю его и промокаю им Габриелю лицо. Накатившее ужасное чувство мне хорошо знакомо: так бывает, когда дорогой мне человек страдает, а у меня нет ничего, чтобы оказать хоть какую-то помощь… только вода.
– Когда-нибудь у меня тоже будет кольцо из настоящего золота, – заявляет девочка. – Когда-нибудь я стану первой женой. Я это знаю. У меня бедра как раз для того, чтобы рожать.
Будь ситуация не такой жуткой, я рассмеялась бы.
– Я была знакома с девушкой, которая тоже росла, мечтая стать невестой, – сообщаю я.
Блондинка пристально смотрит на меня, широко распахнув зеленые глаза, и на секунду мне начинает казаться, что, возможно, эта девчушка права. Она вырастет страстной и энергичной, она будет стоять в шеренге печальных девиц, пойманных Сборщиками, и там какой-нибудь мужчина выберет ее и придет к ней в постель, раскрасневшись от желания.
– И у нее вышло? – спрашивает девочка. – Стать невестой?
– Она была моей сестрой по мужу, – отвечаю я. – И да, она тоже получила золотое кольцо.
Девчушка улыбается, демонстрируя отсутствие переднего зуба. Нос у нее усыпан темными веснушками, которые перетекают на щеки, словно румянец.
– Могу спорить, она была хорошенькая! – восклицает девочка.
– Была. И есть, – поправляюсь я.
Сесилия для меня потеряна, но она все еще жива. Мне не верится, что я почти ее забыла. Кажется, прошла целая вечность с того момента, когда я бросила ее в сугробе, растерянную, выкрикивающую мое имя. Я убежала, не оглядываясь, разозлившись на нее так, как никогда в жизни ни на кого не злилась.
Да, целая вечность отделяет мое воспоминание от этого наполненного дымом и увяданием места. Я даже больше не злюсь на Сесилию. Я вообще почти ничего не чувствую.
– Как больной? – спрашивает Сирень прямо от входа.
Девчушка резко выпрямляется с виноватым видом. Ее застукали. Она осторожно сдвигает голову Габриеля со своих колен и ретируется, бормоча извинения и называя себя дурочкой.
– Ей поручен уход за больными, – объясняет Сирень. – Она не смогла устоять перед Прекрасным Принцем, попавшим в беду.
При свете дня и без макияжа Сирень по-прежнему остается прекрасным созданием. Глаза у нее чувственные и грустные, улыбка вялая, волосы с одной стороны грязные и слипшиеся. Кожа такая же темная, как ее глаза, шея завешана полупрозрачными голубыми шарфами. За спиной у девушки кружится снег.
Она говорит:
– Не беспокойся. С твоим принцем все будет хорошо. Ему просто дали немного успокоительного.
– Что ты ему вколола? – спрашиваю я, даже не пытаясь скрыть гнев.
– Просто немного «ангельской крови». Мы принимаем ее, чтобы лучше спать.
– Спать? – рычу я. – Он же без сознания!
– Мадам опасается новых парней, – произносит Сирень не без сочувствия. Она опускается на колени рядом со мной и прижимает пальцы к шее Габриеля. Проверяет его пульс, потом добавляет: – Она считает, что все мужчины – шпионы, явившиеся, чтобы забрать у нее девушек.
– Но при этом она позволяет любому, у кого есть деньги, приходить и делать с этими девушками все, что им заблагорассудится.
– Под строгим наблюдением, – подчеркивает Сирень. – Если кто-то выходит за рамки… а порой так бывает… – Девушка складывает пальцы в «пистолет», наводит его на меня и стреляет. – За чертовым колесом есть большая печь, в которой мадам сжигает трупы. Джаред сделал ее из старых машин.
В этом нет ничего неожиданного. Кремация – самый распространенный способ уничтожать умерших. Мы гибнем с такой скоростью, что на кладбищах не хватает места, к тому же ходят слухи, будто вирус заражает почву. Так что вдобавок к Сборщикам, похищающим девушек, существуют команды очистки, которые забирают трупы, брошенные на обочинах, и тащат их в городские крематории.
От этой мысли мне становится больно. Я понимаю Роуэна – на мгновение по-настоящему понимаю его. Он ищет мое тело, думает, что я уже превратилась в пепел. А когда брат проходит мимо крематориев, окутанных густой пылью, не боится ли он того, что вдохнул меня? Мои кости… мой мозг… мои глаза… а глаза у меня точь-в-точь такие же, как у него.
– Ты что-то бледная, – произносит Сирень. Откуда ей знать, бледная я или нет? В этой палатке все приобретает зеленоватый оттенок. – Не тревожься, сегодня мы не будем заниматься ничем тяжелым.
Мне хочется одного – остаться здесь, с Габриелем, и уберечь его от очередной ядовитой инъекции. Однако я понимаю: если я хочу вырваться из мирка старухи, мне нужно вести игру по его правилам. Я все это уже делала и теперь убеждаю себя, что смогу сделать снова. Доверие – самое действенное оружие.
Сирень улыбается мне. Улыбка выходит усталой и милой.
– Наверное, начнем с твоих волос. Тебе не мешало бы вымыть голову. Потом подберем макияж. Твое лицо – отличное полотно для живописи. Тебе никто об этом не говорил? Видела бы ты, с какой гадостью мне приходится работать. Что за носы у некоторых девиц!
Я вспоминаю мою маленькую служанку Дейдре, которая тоже называла мое лицо художественным полотном. Она великолепно подбирала цвета – иногда от скуки я разрешала ей сделать мне макияж. Благонравные натуральные тона для обедов с супругом. Необузданные лиловые, алые и белые краски в те дни, когда распускались розы. Голубой, зеленый и льдисто-серебряный – в те моменты, когда волосы у меня были мокрые после бассейна, а сама я сидела в халате, воняя хлоркой.
– Для чего мне понадобится макияж? – осведомляюсь я, хотя меня уже подташнивает от дурных предчувствий.
– Это пока только пробы, – отвечает Сирень. – Мы сделаем несколько вариантов, покажем Ее Высочеству. – Два последних слова она произносит без всякой приязни. – А после того, как она одобрит подбор цветов, можно будет начать твое обучение.
– Обучение?
Сирень распрямляет спину, выставляя вперед грудь и притворно поправляя прическу. Волосы льются между ее пальцами, словно горячий шоколад. Она имитирует поддельный акцент мадам:
– Искусству обольщения, дорогая.
«Тауогая».
Мадам хочет сделать меня одной из своих девиц! Она все равно хочет продавать меня клиентам, хоть и не в обычном смысле.
Бросаю взгляд на Габриеля. Его губы плотно сжаты. Неужели он слышит наш разговор? «Очнись!» Мне хочется, чтобы он пришел на помощь, как во время урагана. Хочется, чтобы вызволил нас обоих. Но я понимаю, что он не сможет этого сделать. Все случилось из-за меня, и теперь мне надо выпутываться самой.
4
Мадам приводит меня к радужному шатру – самой большой и высокой палатке. Ее охраняют четверо пареньков. Они держат винтовки так, что их торсы перечеркнуты оружием наискось. Мальчишки не дают себе труда посмотреть на меня, когда мы с мадам проходим в шатер и даже когда она походя взъерошивает одному из них волосы.
Старуха отгибает полог, и внутрь проникает порыв холодного ветра, который приводит в движение находящихся внутри девиц, словно они – громадный музыкальный мобиль. Девицы ворчат и ворочаются. Большинство из них спит, навалившись друг на друга.
Девушки все одинаковые, как будто я заглянула в зеркальную комнату. Длинные костлявые руки и ноги поджаты, густо намазанные помадой рты полны гнилых зубов. А у некоторых девиц на губах не помада, а кровь. Над их головами висят потушенные фонари. Солнце, пробивающееся сквозь стены шатра, раскрашивает спящих в оранжевые, зеленые и красные цвета.
Дальше виден проход в другую палатку, закрытый только шелковыми шарфами, распространяющими тошнотворно-сладкий запах духов… и чего-то еще. Гниль и пот. Когда Роуз умирала, она пряталась за пудрой и румянами, а вот Дженна этого не делала. И когда я ухаживала за Дженной в те последние дни, я видела, как ее землистая кожа начала покрываться синяками и как потом эти синяки проваливались до костей и нарывали. Этот запах преследовал меня в моих снах. Моя сестра по мужу гнила изнутри.
– Я называю этот шатер моей оранжереей, – сообщает мадам. – Девушки спят весь день, чтобы по вечерам быть свежими, как цветочки. Лентяйки.
Некоторые из девушек смотрят на меня, лениво моргая, а потом снова засыпают.
Старуха говорит, что дает девушкам имена красок, чтобы их легче было узнавать. Сирень – единственная, чье имя взято у растения, потому что Джаред, один из лучших телохранителей мадам, нашел ее лежащей без сознания в кустах сирени на границе с огородами.
– Брюхо готово было лопнуть, – шутит мадам с безумным хохотом.
Сирень родила под раскачивающимися фонарями в цирковом шатре, окруженная любопытствующими Красными и Синими. А еще там были Зеленые, Салатовая и Аквамариновая, которые уже умерли от вируса.
– Гадкая, никчемная девчонка! – говорит мадам Солески, указывая на выползающую из тени девчушку со странными глазами, которую я видела прошлой ночью. – Стоило мне увидеть ее усохшую ногу в тот день, когда она родилась, и я сразу поняла, за нее не получить приличных денег, когда она войдет в возраст. Ей даже никакой работы нельзя задать! Она пугает клиентов. Она их кусает!
Сирень, свернувшаяся среди других девиц, не открывая глаз, обнимает свою дочку.
– Ее зовут Мэдди, – бормочет она невнятно.
– Псих она, – произносит мадам Солески, пихая девочку носком туфли.
Мэдди запрокидывает голову и бросает на нее злобный взгляд. Щелкает зубами, яростно и вызывающе.
– И она не умеет говорить! – не унимается мадам. – Уродка. Гадкая, гадкая девчонка. Ее надо было усыпить. Ты знаешь, что сто лет назад бесполезному животному вводили вещество, которое навсегда его усыпляло?
От запаха такого множества тел в таком небольшом помещении у меня кружится голова. Как и от слов мадам. Одна из девиц накручивает свои волосы, и они выпадают прямо под ее рукой.
На входе стоит охранник. Я замечаю, что когда никто не видит, он опускает руку в карман и протягивает Мэдди клубнику. Девочка сует ее в рот прямо со стебельком – вкусную тайну, которую надо поскорее проглотить.
Из палатки, отделенной занавеской, доносится какой-то звук. Мне кажется, это хрип или стон. В любом случае я ничего не желаю знать. Мадам нисколько не смущается и крепче обнимает меня за плечи. Стараюсь дышать размеренно, но хочется кричать. Я в ярости. Кажется, в такой же ярости я была в тот момент, когда вылезала из фургона Сборщиков, а затем неподвижно стояла в шеренге других девушек. Я ничего не сказала, когда услышала первый выстрел: ненужных девушек убивали по очереди. Нас так много – нас, девушек. Миру мы нужны из-за наших утроб или наших тел, или же мы ему вообще не нужны. Он крадет нас, уничтожает нас, сваливает грудами в цирковых шатрах, словно умирающий скот, и оставляет лежать в мерзости и духах, пока мы снова не понадобимся.
Я убежала из особняка, потому что хотела быть свободной. Но свободы не существует. Есть только самые разные – и иногда еще более ужасные, чем мой, – виды рабства.
А еще я испытываю совершенно новое чувство. Злость на родителей за то, что они привели нас с братом в этот мир. За то, что бросили одних.
Мэдди устремляет на меня свой странный остекленевший взгляд. Я впервые присматриваюсь к ней. У нее явные уродства – и дело не только в необычных, почти бесцветных глазах. Помимо усохшей ноги, ее левая рука короче и гораздо тоньше другой, пальцы на ногах почти отсутствуют, словно что-то не дало им отрасти до конца. Черты лица у Мэдди угловатые и острые, а на мордашке отражаются лишь бесстрашие и гнев. Это лицо девочки, которая видела мир, поняла, что он ее ненавидит, и возненавидела его в ответ.
Может быть, она не говорит именно поэтому. Зачем ей говорить? Что она вообще могла бы сказать? Мэдди наблюдает за мной, и вдруг ее взгляд становится отстраненным, невыразительным, словно она нырнула в такие глубины, куда я за ней последовать не могу.
Мадам бормочет злобное, лягает девочку в плечо, а потом выводит меня из шатра.
Там множество других детей, с сильными телами и нормальными чертами лица. Они работают: полируют фальшивые драгоценности мадам, стирают белье в металлических тазах, развешивают вещи на проволоке, натянутой между покосившимися столбами ограды.
– Мои девочки размножаются, как крольчихи, – последнее слово мадам произносит язвительно. – А потом они умирают, и мне приходится разбираться с той кашей, которую они заварили. Но что тут поделаешь? Одна радость, из детей получаются хорошие работники.
«Хоуошие уаботники».
Уже очень давно президент Гилтри отменил контрацепцию. Он верит в науку и считает, что генетики устранят сбой в наших ДНК. А тем временем, по его мнению, на нас возложена обязанность не позволить человечеству вымереть. Конечно, существуют врачи, умеющие прерывать беременность, но они запрашивают такие деньги, что мало кто может себе это позволить.
Я впервые задумываюсь о том, делали ли такое мои родители. Они ведь очень долго следили за тем, как протекают беременности, и наверняка должны были знать, как их можно прервать.
Аборты вроде как запрещены, но я еще ни разу не слышала, чтобы президент реально наказал кого-то за нарушение какого бы то ни было закона. Я вообще плохо понимаю, чем занимается президент. Брат говорит, что это бессмысленная традиция. Когда-то президенты, возможно, и были для чего-то нужны, но сейчас эта должность превратилась в пустую формальность, которая должна внушать нам надежду на установление порядка в далеком будущем.
Я ненавижу президента Гилтри, который возглавляет нашу страну дольше, чем я живу на свете. Он со своими десятью женами и пятнадцатью детьми (исключительно сыновьями) не верит в то, что конец человечества уже близок. Он не пытается помешать Сборщикам похищать невест и поощряет безумцев вроде Вона к разведению младенцев, которые проживут свою жизнь как подопытные животные. Иногда он выступает по телевидению, рекламируя новые здания или появляясь на вечеринках. Ослепительно улыбается и, глядя в камеру, приветственно поднимает бокал шампанского, словно ждет, что мы будем праздновать вместе с ним. А может, он над нами насмехается.
– Он вроде интересный, – сказала как-то Сесилия, когда мы все вместе смотрели телевизор и лицо президента мелькнуло в рекламном ролике.
Дженна сказала, что у него внешность педофила.
Тогда мы над этим посмеялись. Но теперь, оказавшись в веселом районе – таком же, в каком раньше жила Дженна, – я понимаю, что она говорила серьезно. Находясь в подобном месте, она должна была научиться различать всех чудовищ, которые могут прятаться в человеке.
Мадам показывает мне свои «посадки», которые по большей части представляют собой грядки сорняков и каких-то ростков, окруженных невысокими проволочными оградами. Однако под непромокаемым брезентом растет клубника.
– Видела бы ты их под весенним солнышком! – говорит она восторженно. – Клубнику, помидоры и чернику… Все ягоды такие сочные, прямо брызжут соком во рту.
Интересно, откуда у нее семена? Их трудно достать в городе, где все фрукты и овощи словно помечены его блеклым, серым цветом.
Старуха демонстрирует мне другие палатки, полные старинной мебели, где на земляных полах громоздятся горы шелковых подушек. По ее словам, клиенты получают только самое лучшее. Воздух во всех палатках спертый, пахнет потом. В последнем шатре, целиком розовом, она поворачивается лицом ко мне. Хватает обеими руками мои волосы, разводя их в стороны и глядя, как они рассыпаются. Одна прядь цепляется за кольцо на ее пальце, но я даже не морщусь, когда она резко дергает рукой, оставляя наконец мою голову в покое.
– Такая девушка, как ты, простой невестой быть не должна! – Последнее слово звучит у нее как «толшна». – У такой девушки должны быть десятки возлюбленных.
Ее глаза туманятся. Мадам вдруг начинает смотреть куда-то мимо меня. Где бы она ни оказалась в своих воспоминаниях, в ней от этого появляется нечто человеческое. Впервые под макияжем и пластмассовыми украшениями я вижу ее глаза, вижу, что они карие и печальные. И они кажутся мне странно знакомыми, хоть я уверена, что никогда в жизни не встречала никого, кто был бы похож на эту женщину. Раньше я не смела заглядывать в веселые районы, которые ютились в узких переулках, даже краем глаза.
И мне совсем не было любопытно.
Губы мадам изгибаются в улыбке, и эта улыбка – добрая. Помада трескается, под ней проявляется что-то бледно-розовое.
Мы стоим около кучи ржавого металлолома. Куча гудит и испускает слабый желтый свет. Надо полагать, это один из проектов Джареда. Мадам восторгается его изобретениями. Она называет их «приспособами».
– Это нагреватель для почвы. Мой Джаред считает, что с ним можно будет получать урожай зимой, – говорит мне старуха, похлопывая по ржавому корпусу изобретения.
– Так что ты скажешь про мой карнавал, chérie? – спрашивает она. – Лучший в Южной Каролине!
Меня изумляет, как старухе удается так разговаривать, что из уголка ее рта не вываливается сигарета. Может, я надышалась табачным дымом, но мадам внушает мне благоговейный страх. Вещи становятся ярче, когда она проходит мимо них. Ее сады растут. Из призрака погибшего общества и нескольких испорченных механизмов она создала странное царство грез.
А еще она, похоже, никогда не спит. Сейчас, днем, ее девицы дремлют, а охранники и вовсе работают посменно, но сама она постоянно снует между палатками, что-то делая, прихорашиваясь, отдавая приказания. Даже мои сны прошлой ночью пахли ею.
– Ничего подобного в жизни не видела, – признаюсь я.
И это правда. Если Манхэттен – реальность, а особняк – роскошная иллюзия, то данное место надо считать обшарпанной и нечеткой границей, которая разделяет два этих мира.
– Твое место здесь, – заявляет мадам, – а не с мужем. И не со слугой.
Она обнимает меня за плечи и ведет через участок с увядшими, припорошенными снегом полевыми цветами.
– Возлюбленные – это оружие, а вот любовь – это рана. Этот твой паренек, – добавляет она без всякого акцента, – это рана.
– А я не говорила, что люблю его, – откликаюсь я.
Мадам озорно улыбается, и ее лицо покрывается морщинками. Я вдруг понимаю, что первое поколение стареет. Скоро их не станет. И больше никто не будет знать, как выглядит старость. «Двадцать шесть и старше» станут тайной.
– У меня было много возлюбленных, – сообщает старуха, – но только один любимый. У нас даже родился ребенок. Прекрасная малышка с волосами всех оттенков золота. Как у тебя.
– Что с ними случилось? – расхрабрившись, спрашиваю я.
Старуха исследовала и изучала меня с первого момента моего появления здесь – и вот наконец она демонстрирует свою собственную слабость.
– Умерли, – отвечает мадам, снова обретая акцент. Все человеческое исчезает из ее взгляда. Он становится укоризненным и холодным. – Убиты. Погибли.
Она останавливается, заправляет мне волосы за уши, приподнимает подбородок и разглядывает мое лицо.
– И я сама виновата в своей боли. Мне не следовало так сильно любить свою дочь. Нельзя этого делать в мире, где ничто не живет долго. Вы, дети, как мотыльки. Вы розы. Вы размножаетесь и умираете.
Я открываю рот и не могу произнести ни слова. То, что она говорит, ужасно, но это правда.
А потом меня озаряет: не относится ли так же ко мне мой брат? Мы пришли в этот мир одновременно, один за другим, как два удара сердца. Но я уйду из него первой. Так мне было обещано. Когда мы были маленькими и я стояла рядом с ним, хихикая и выдувая мыльные пузыри через соединенные колечком пальцы, представлял ли он уже вместо меня пустоту?
Когда я умру, будет ли он жалеть о том, что любил меня? Жалеть, что мы двойняшки?
Может, он уже жалеет.
Кончик сигареты мадам ярко вспыхивает: она глубоко затягивается. Сирень говорит, что дым заставляет старуху бредить, но я пытаюсь понять, что из слов мадам – правда.
– Вас надо любить мгновениями. Вы – иллюзии. Именно это я и даю моим клиентам, – говорит она. – А твой паренек жадный.
Габриель. Когда я от него уходила, его пересохшие губы что-то беззвучно шептали. Я заметила, что у него на подбородке отросла щетина. На него снова надели форменную рубашку слуги, порванную телохранителями. Меня тревожили лиловые тени у него под глазами и хриплое дыхание.
– Он слишком сильно тебя любит, – говорит мадам. – Он любит тебя даже во сне.
Мы идем мимо грядок клубники. Мадам без умолку болтает об удивительном Джареде и его подземном устройстве, которое подогревает почву, имитируя весну, чтобы местные посадки росли.
– Самое волшебное, – говорит она, – что земля остается теплой для моих девочек и моих клиентов.
Пока она щебечет, я обдумываю ее слова о Габриеле: то, что он слишком сильно меня любит, и то, что он – рана. Вон то же самое думал о Дженне: она ничем не была ему полезна, не родила внуков, не подарила его сыну настоящей любви. И за это она умерла.
В этом мире важно быть полезным. Похоже, все первое поколение с этим согласно.
– Он сильный, – говорю я, прерывая ее разглагольствования насчет весенних комаров. – Он умеет поднимать тяжести, готовить еду и делать практически все, что угодно.
– Но я не могу ему доверять, – возражает мадам. – Что я про него знаю? Он к нам словно с неба свалился.
– Мне-то вы доверяете, – не сдаюсь я. – Вы ведь рассказываете мне обо всем этом!
Она обнимает меня за плечи и хихикает, словно безумный ребенок.
– Я никому не доверяю, – говорит она. – И тебе не доверяю. Я тебя готовлю.
– Готовите? – переспрашиваю я.
Прямо на ходу она кладет голову мне на плечо, и от ее теплого дыхания волосы у меня на затылке встают дыбом. Чад от ее сигареты душит меня – я с трудом справляюсь с кашлем.
– Я делаю для своих девочек все, что могу, но они утомились. Истратили себя. Ты безупречна. Я подумала и решила, что не стану отдавать тебя своим клиентам, чтобы они не снизили твою ценность.
Снизили мою ценность?! Меня начинает тошнить.
– Наоборот, – продолжает мадам, – я заработаю на тебе больше, если ты останешься нетронутой. Нам надо будет найти тебе место. Может, ты будешь танцевать. – Даже не видя лица старухи, я чувствую ее улыбку. – Пусть они ощутят вкус. Пусть будут зачарованы.
Ход ее темных мыслей не очень понятен, и у меня невольно вырывается вопрос:
– А как же парень, с которым я появилась? Если я буду делать все это для вашего… бизнеса, – последнее слово с трудом сходит с моего языка, – тогда я должна знать, что с ним все в порядке. Для него должно найтись место!
– Хорошо, – отвечает мадам, внезапно заскучав. – Это достаточно скромная просьба. Если он окажется шпионом, я прикажу его убить. Обязательно предупреди его.
Ближе к вечеру мадам отправляет меня в зеленую палатку. Кажется, раньше здесь жили Салатовая и Аквамариновая, до того, как их сожрал вирус. Старуха обещает, что скоро ко мне придет одна из девиц.
Габриель по-прежнему в отключке. Его голова лежит на коленях какой-то девчонки, одной из блондинок-двойняшек, которых я видела утром.
– Пожалуйста, не злись. Я знаю, что меня не должно здесь быть, – говорит она, не поднимая головы. – Но он издавал такие ужасные звуки… Я не хотела, чтобы он оставался один.
– Что за звуки? – спрашиваю я очень мягко.
Встаю рядом с ним на колени. Лицо у Габриеля стало еще бледнее, чем раньше. На щеках и шее появилась красная сыпь, а кожа вокруг ссадины стала ярко-оранжевой.
– Больные звуки, – шепчет девочка. У нее очень светлые волосы и такие же ресницы. Они поднимаются и опускаются, словно обрывки солнечных лучей. Юница водит своими ручонками по волосам и скулам Габриеля. – Это он подарил тебе кольцо? – спрашивает она, указывая подбородком на мою руку.
Я не отвечаю. Обмакнув полотенце в тазик, выжимаю его и промокаю им Габриелю лицо. Накатившее ужасное чувство мне хорошо знакомо: так бывает, когда дорогой мне человек страдает, а у меня нет ничего, чтобы оказать хоть какую-то помощь… только вода.
– Когда-нибудь у меня тоже будет кольцо из настоящего золота, – заявляет девочка. – Когда-нибудь я стану первой женой. Я это знаю. У меня бедра как раз для того, чтобы рожать.
Будь ситуация не такой жуткой, я рассмеялась бы.
– Я была знакома с девушкой, которая тоже росла, мечтая стать невестой, – сообщаю я.
Блондинка пристально смотрит на меня, широко распахнув зеленые глаза, и на секунду мне начинает казаться, что, возможно, эта девчушка права. Она вырастет страстной и энергичной, она будет стоять в шеренге печальных девиц, пойманных Сборщиками, и там какой-нибудь мужчина выберет ее и придет к ней в постель, раскрасневшись от желания.
– И у нее вышло? – спрашивает девочка. – Стать невестой?
– Она была моей сестрой по мужу, – отвечаю я. – И да, она тоже получила золотое кольцо.
Девчушка улыбается, демонстрируя отсутствие переднего зуба. Нос у нее усыпан темными веснушками, которые перетекают на щеки, словно румянец.
– Могу спорить, она была хорошенькая! – восклицает девочка.
– Была. И есть, – поправляюсь я.
Сесилия для меня потеряна, но она все еще жива. Мне не верится, что я почти ее забыла. Кажется, прошла целая вечность с того момента, когда я бросила ее в сугробе, растерянную, выкрикивающую мое имя. Я убежала, не оглядываясь, разозлившись на нее так, как никогда в жизни ни на кого не злилась.
Да, целая вечность отделяет мое воспоминание от этого наполненного дымом и увяданием места. Я даже больше не злюсь на Сесилию. Я вообще почти ничего не чувствую.
– Как больной? – спрашивает Сирень прямо от входа.
Девчушка резко выпрямляется с виноватым видом. Ее застукали. Она осторожно сдвигает голову Габриеля со своих колен и ретируется, бормоча извинения и называя себя дурочкой.
– Ей поручен уход за больными, – объясняет Сирень. – Она не смогла устоять перед Прекрасным Принцем, попавшим в беду.
При свете дня и без макияжа Сирень по-прежнему остается прекрасным созданием. Глаза у нее чувственные и грустные, улыбка вялая, волосы с одной стороны грязные и слипшиеся. Кожа такая же темная, как ее глаза, шея завешана полупрозрачными голубыми шарфами. За спиной у девушки кружится снег.
Она говорит:
– Не беспокойся. С твоим принцем все будет хорошо. Ему просто дали немного успокоительного.
– Что ты ему вколола? – спрашиваю я, даже не пытаясь скрыть гнев.
– Просто немного «ангельской крови». Мы принимаем ее, чтобы лучше спать.
– Спать? – рычу я. – Он же без сознания!
– Мадам опасается новых парней, – произносит Сирень не без сочувствия. Она опускается на колени рядом со мной и прижимает пальцы к шее Габриеля. Проверяет его пульс, потом добавляет: – Она считает, что все мужчины – шпионы, явившиеся, чтобы забрать у нее девушек.
– Но при этом она позволяет любому, у кого есть деньги, приходить и делать с этими девушками все, что им заблагорассудится.
– Под строгим наблюдением, – подчеркивает Сирень. – Если кто-то выходит за рамки… а порой так бывает… – Девушка складывает пальцы в «пистолет», наводит его на меня и стреляет. – За чертовым колесом есть большая печь, в которой мадам сжигает трупы. Джаред сделал ее из старых машин.
В этом нет ничего неожиданного. Кремация – самый распространенный способ уничтожать умерших. Мы гибнем с такой скоростью, что на кладбищах не хватает места, к тому же ходят слухи, будто вирус заражает почву. Так что вдобавок к Сборщикам, похищающим девушек, существуют команды очистки, которые забирают трупы, брошенные на обочинах, и тащат их в городские крематории.
От этой мысли мне становится больно. Я понимаю Роуэна – на мгновение по-настоящему понимаю его. Он ищет мое тело, думает, что я уже превратилась в пепел. А когда брат проходит мимо крематориев, окутанных густой пылью, не боится ли он того, что вдохнул меня? Мои кости… мой мозг… мои глаза… а глаза у меня точь-в-точь такие же, как у него.
– Ты что-то бледная, – произносит Сирень. Откуда ей знать, бледная я или нет? В этой палатке все приобретает зеленоватый оттенок. – Не тревожься, сегодня мы не будем заниматься ничем тяжелым.
Мне хочется одного – остаться здесь, с Габриелем, и уберечь его от очередной ядовитой инъекции. Однако я понимаю: если я хочу вырваться из мирка старухи, мне нужно вести игру по его правилам. Я все это уже делала и теперь убеждаю себя, что смогу сделать снова. Доверие – самое действенное оружие.
Сирень улыбается мне. Улыбка выходит усталой и милой.
– Наверное, начнем с твоих волос. Тебе не мешало бы вымыть голову. Потом подберем макияж. Твое лицо – отличное полотно для живописи. Тебе никто об этом не говорил? Видела бы ты, с какой гадостью мне приходится работать. Что за носы у некоторых девиц!
Я вспоминаю мою маленькую служанку Дейдре, которая тоже называла мое лицо художественным полотном. Она великолепно подбирала цвета – иногда от скуки я разрешала ей сделать мне макияж. Благонравные натуральные тона для обедов с супругом. Необузданные лиловые, алые и белые краски в те дни, когда распускались розы. Голубой, зеленый и льдисто-серебряный – в те моменты, когда волосы у меня были мокрые после бассейна, а сама я сидела в халате, воняя хлоркой.
– Для чего мне понадобится макияж? – осведомляюсь я, хотя меня уже подташнивает от дурных предчувствий.
– Это пока только пробы, – отвечает Сирень. – Мы сделаем несколько вариантов, покажем Ее Высочеству. – Два последних слова она произносит без всякой приязни. – А после того, как она одобрит подбор цветов, можно будет начать твое обучение.
– Обучение?
Сирень распрямляет спину, выставляя вперед грудь и притворно поправляя прическу. Волосы льются между ее пальцами, словно горячий шоколад. Она имитирует поддельный акцент мадам:
– Искусству обольщения, дорогая.
«Тауогая».
Мадам хочет сделать меня одной из своих девиц! Она все равно хочет продавать меня клиентам, хоть и не в обычном смысле.
Бросаю взгляд на Габриеля. Его губы плотно сжаты. Неужели он слышит наш разговор? «Очнись!» Мне хочется, чтобы он пришел на помощь, как во время урагана. Хочется, чтобы вызволил нас обоих. Но я понимаю, что он не сможет этого сделать. Все случилось из-за меня, и теперь мне надо выпутываться самой.
4
Палатка – красная. Того же цвета и нити бусин, свисающие с потолка. Украшения болтаются настолько низко, что, когда мы встаем перед зеркалом, они почти касаются наших макушек. Воздух полон дыма. Я окутана им уже так давно, что обоняние почти не возмущается. Сирень заплетает мне волосы в десятки косичек и смачивает их водой, «чтобы получились локоны».
На улице уже гремит музыка. Мэдди сидит у входа и поглядывает в темноту. Я слежу за ее взглядом и успеваю заметить гладкую белизну чьего-то бедра и край тонкого платья. До меня долетают отчаянные прерывистые хрипы и судорожные вздохи. Сирень хихикает и мажет мне губы помадой.
– Это одна из Красных, – говорит она. – Наверное, Алая. Ей хочется, чтобы весь свет знал, что она шлюха. – Она выпрямляется и громко кричит в ночь: – Шлюха!
Ее крик перелетает через голову Мэдди, которая наблюдает за нами, набивая себе рот полусгнившей клубникой. Девица на улице вскрикивает и громко хохочет.
Мне хочется спросить, почему Сирень не волнуется за дочь – ведь Мэдди видит все, что происходит на улице. Но вспоминаю, как меня поддразнивали сестры по мужу. Они частенько раздевались в моем присутствии или выбегали в коридор в одном нижнем белье, чтобы что-нибудь друг у друга одолжить. В конце беременности Сесилия даже не пыталась застегивать ночную рубашку, так что ее живот всегда плыл перед нею. Наверное, когда растешь в окружении других женщин, всякая стеснительность пропадает.
На улице уже гремит музыка. Мэдди сидит у входа и поглядывает в темноту. Я слежу за ее взглядом и успеваю заметить гладкую белизну чьего-то бедра и край тонкого платья. До меня долетают отчаянные прерывистые хрипы и судорожные вздохи. Сирень хихикает и мажет мне губы помадой.
– Это одна из Красных, – говорит она. – Наверное, Алая. Ей хочется, чтобы весь свет знал, что она шлюха. – Она выпрямляется и громко кричит в ночь: – Шлюха!
Ее крик перелетает через голову Мэдди, которая наблюдает за нами, набивая себе рот полусгнившей клубникой. Девица на улице вскрикивает и громко хохочет.
Мне хочется спросить, почему Сирень не волнуется за дочь – ведь Мэдди видит все, что происходит на улице. Но вспоминаю, как меня поддразнивали сестры по мужу. Они частенько раздевались в моем присутствии или выбегали в коридор в одном нижнем белье, чтобы что-нибудь друг у друга одолжить. В конце беременности Сесилия даже не пыталась застегивать ночную рубашку, так что ее живот всегда плыл перед нею. Наверное, когда растешь в окружении других женщин, всякая стеснительность пропадает.