Страница:
— Вот такою я желал всегда видеть тебя, дочурка! — говорил господин Керсэн с чувством глубокого, искреннего удовлетворения.
— Это вполне зависит от вас, папочка! — отвечала молодая девушка. — Дайте мне только возможность почаще участвовать в столь приятных и интересных экскурсиях, как наше последнее путешествие в Радамех, и вы увидите, каким я буду молодцом!
— Так что же, за этим дело не станет, мы постараемся придумать еще такие же прогулки, хотя я не могу обещать тебе при этом таких же милых спутников, как в этот раз. Во всяком случае, я вполне согласен с мнением доктора Бриэ и с твоим, что свежий воздух, здоровая усталость и хороший моцион верхом — именно то, что всего необходимее для твоего здоровья!..
Что касается Костеруса Вагнера, Игнатия Фогеля и Питера Грифинса, то их почти не было видно, и, конечно, никто об этом не сожалел. Они обыкновенно проводили дни на своих койках в каютах «Dover-Castll», в непробудном сне, а вечера и большую часть ночей дулись в карты в одной арабской кофейне, которую они, по-видимому, считали Суакимским раем. Густые облака дыма, чад и смрад, наполнявшие воздух этой кофейни, действительно довольно живо напоминали немецкую пивную.
Но, к несчастью, вместо доброго немецкого пива здесь имелся только английский «pale-ale», которым им приходилось довольствоваться.
Костерус Вагнер особенно живо ощущал отсутствие своего родного напитка и положительно не мог примириться с этим лишением.
— Чтобы их черт побрал, и эту проклятую Луну, и того, кто задумал заставить ее спуститься на землю! — восклицал он, поднимая свой стакан до уровня огня чадящей лампы и констатируя при этом с глубочайшим прискорбием неприятную мутность своего напитка. — Эта бурда, право, ничем не лучше воды из лужи, в которой полощутся утки!.. Проклятая экспедиция!.. Проклятый француз!.. Проклятая страна!..
— И это еще далеко не конец наших мучений! — вздыхал Игнатий Фогель. — Участь наша решена, и теперь ничего не поделаешь. Мы приговорены на целый год, если только не больше, жить в глухой пустыне и терпеть всякого рода муки и лишения… Пока мы не могли достать средств к перевозке, все еще можно было надеяться, что придется отказаться от задуманного дела, ну а теперь, когда этому злополучному французу все-таки удалось преодолеть все эти препятствия, нам ничего не остается, как только покоряться своей участи!.. Я положительно не могу понять, как этот старый дурень, Радамехский Могаддем, не встревожился теми сведениями, какие мы послали ему через того араба!..
— Баста! — воскликнул с самым философским видом Питер Грифинс, — вы, друзья мои, знаете, что я никогда не возлагал никаких надежд на это средство помешать делу экспедиции. Шерофы, усмотрев в этом случай заработать порядочную сумму, конечно, воспользовались возможностью, это весьма естественно. Но не будем больше говорить об этом! — добавил он, готовя свою любимую смесь из тепловатой воды и крепкого английского виски, так называемый «тодди» — любимейшее свое питье.
— Не будем больше говорить об этом! Легко сказать! — воскликнул Костерус Вагнер. — А как вы полагаете, легко ли человеку утешиться, видя, как у него из-под носа выкрали такую блестящую мысль, как моя, такую мысль, которая в какие-нибудь две недели привлекла в нашу кассу более двух миллионов фунтов стерлингов… Легко ли это? — повторяю.
— Понятно, что это не очень весело! — промолвил Игнатий Фогель глубоко меланхолическим голосом. — Такой случай не представляется человеку два раза в жизни… Но что теперь поделаешь?., видно уж, судьба наша такая, не можем же мы теперь покинуть экспедицию и вместе с тем и само Общество?..
— Да кто же об этом говорит? — воскликнул Костерус Вагнер, — это было бы неслыханной глупостью! Кто же может бросить два миллиона фунтов стерлингов, даже и тогда, когда они уже изрядно подрастрачены, как в данном случае, увы!.. Да, господа, этот француз умеет широко шагать! Ему нелегко подрезать крылья. Заказы на пятьсот тысяч долларов в Нью-Йорке, на триста тысяч фунтов стерлингов в Лондоне, на семь миллионов франков в Париже!.. Это недурно… Изоляторы по пятьсот франков за штуку; паровые машины; динамо, десятки, сотни километров медных проволок, одних астрономических приборов такое множество, что их хватило бы на десять обсерваторий; различных химических реактивов столько, что ими можно привести в движение целых двадцать мануфактур; шелковой ткани столько, что из нее можно приготовить не менее тридцати воздушных шаров!.. А съестных припасов, веревок и канатов, цинковых цистерн, всяких снарядов и орудий — да еще судно вместимостью в девятьсот тонн, — и Бог весть что еще! Да!., нечего сказать, этот француз сумеет порастрясти денежки акционеров!.. Знаете ли, друзья, что если он будет продолжать так, как начал, то не пройдет и года, как в кассе «Selene Company» не останется ни гроша!
— Вот потому-то необходимо было гораздо раньше приостановить эти траты! — заявил Игнатий Фогель.
— Да, но как можно было это сделать?! Дай мне только эту возможность, и я сделаю все, чего ты хочешь, но не болтай так попусту!..
— Эх, черт возьми! возможность! я сам не вижу ее!
— Не видишь, ну, так и зарой свой клюв в перья! Это будет, пожалуй, лучшее, что ты можешь сделать! — оборвал Костерус Вагнер своего соотечественника Игнатия Фогеля.
— Мы не могли сократить этих трат ни в Австралии, ни в Европе, — рассудительно заметил Питер Грифинс, — потому что собрание акционеров дало французу все свои полномочия.
— Да, это ясно, — воскликнул все с прежней горячностью Костерус Вагнер, — да, ни в Европе, ни в Австралии мы не могли этого сделать, но здесь — это дело другое! И если нам не удалось возбудить недоверие и враждебность Могаддема к предприятию француза, то это еще не резон для того, чтобы думать, что и всякая дальнейшая попытка в этом направлении должна непременно быть так же неудачна. Ведь вы, полагаю, все со мной согласны, что мы не можем и не должны допустить дальнейшего развития этого разорительного предприятия, не так ли?
— Без всякого сомнения! — воскликнули разом Игнатий Фогель и Питер Грифинс.
— Ив самом деле, пусть только это предприятие осуществится, пусть оно увенчается полным успехом, — и наша роль комиссаров контролирующего комитета сама собой будет окончена и потеряет всякий смысл и значение! — продолжал Костерус Вагнер. — Если же оно не удастся, то все-таки успеет поглотить весь капитал компании, а тогда мы очутимся в еще более худшем положении, в преисподней земли, лицом к лицу со всякими мытарствами!
— Но скажите, неужели вы в самом деле верите, что это предприятие может удаться? — с нескрываемым любопытством осведомился Питер Грифинс.
— Да, я этому верю; мало того, я положительно не вижу никаких материальных причин, почему бы оно не удалось! — сказал Костерус Вагнер, — но мы не хотим, чтобы оно удалось! Слышите ли вы? Мы не хотим!.. Мы вовсе не для этого француза добыли такую массу фунтов стерлингов из кармана наших акционеров, вовсе не ради его удовольствия или удовлетворения его честолюбивых замыслов, нет, тысяча миллиардов псов!.. И не науки ради мы сделали это! Что нам все их науки, взятые вместе? Нет, мы сделали это только для себя самих! Да, всецело, для себя самих, для нашей выгоды, и больше ничего! Итак, нам следует действовать, действовать дружно, сообща, прежде чем все то, что еще уцелело от тех двух миллионов фунтов стерлингов, будет так же истрачено на нужды этой проклятой экспедиции! Поняли вы меня?
— Да, да! В этом не может быть ни малейшего сомнения! — отозвались Фогель и Грифинс.
— Допустим, например, что предприятие почему-либо должно быть признано неосуществимым, и француз принужден будет вернуться в Мельбурн и сознаться в своей неудаче перед лицом всего почтенного собрания акционеров. Тогда уж, несомненно, на нашей улице будет праздник. Нет ничего на свете столь свирепого и ужасного, как толпа разъяренных акционеров, обманутых в своих надеждах: мы испытали это на себе, господа, в тот памятный день выборов в «Victoria-Hall», в Мельбурне. Пусть же и господин астроном, питомец Парижской обсерватории, в свою очередь испытает это же самое и на себе… И вот тогда, забрав опять все это в свои руки, получив полномочия вести дело по своему усмотрению или хотя бы даже просто ликвидировать его, — мы уж, конечно, не станем зевать…
— Ну, да, ну, да, — воскликнул Фогель, весело потирая руки, как будто ему уже было поручено выдать общественную кассу и он хозяйничал в ней, как хотел.
— Тише, господа! — шепнул вдруг Грифинс вполголоса своим приятелям. — Денщик астронома!
Все трое разом смолкли и спокойно принялись покуривать свои трубки, уставившись бессмысленным взглядом в свои стаканы.
Действительно, в большую общую комнату кофейни вошел Виржиль и приказал подать себе чашку арабского кофе, к которому он привык с давних пор. Войдя, он тотчас же заметил господ «комиссаров», которые делали вид, будто не видят его, и погружены в тихую задумчивость. Но честный парень был слишком сердечно предан своему господину, чтобы тотчас же не почуять инстинктивно, что эти люди ненавидят молодого астронома. Его поражало что-то лживое и принужденное в манерах и действиях господ комиссаров, а потому он принялся зорко следить за ними, делая в то же время вид, что занят исключительно своим кофе и турецкой трубкой, которую только что подали ему.
Вскоре у Виржиля не оставалось уже никакого сомнения насчет агентов, так как он чувствовал, что и те со своей стороны приглядывают за ним и перешептываются между собою. Для него было вполне очевидно, что его присутствие почему-то стесняет их.
— Право, можно подумать, что мое появление прервало беседу этих трех господ! — во думал про себя Виржиль. — Уж ее затевают ли эти люди чего-нибудь недоброго против моего офицера?.. Что-то весьма на то походит, а мне известно, что они недолюбливают его… Но мы будем держать ухо востро, братцы… и глаз за вами иметь тоже будем, да еще зоркий!.. Ну, а пока что будем, тревожить вас моим присутствием, — мысленно добавил он и, стряхнув пепел с трубки, разом опорожнил свою маленькую чашечку кофе, затем привычным ударом ладони придав своей феске тот уклон в сорок пять градусов, который в глазах каждого алжирского стрелка сообщает этому головному убору особую щеголеватость, вышел из кофейни, слегка раскачиваясь на своих сильных, мускулистых ногах.
Приготовления к дальнейшему путешествию в глубь страны шли чрезвычайно успешно и быстро при деятельном присмотре господ предпринимателей, так что вскоре все было готово, и караван только ждал сигнала, чтобы двинуться в дальний путь по дороге к Берберу.
Накануне дня, назначенного для выхода каравана из Суакима, французский консул давал прощальный обед господину Норберу Моони. Сэр Буцефал Когхилль, лейтенант Гюйон и доктор Бриэ были единственными приглашенными на этом обеде, даваемом в честь отъезжающего молодого соотечественника. Весьма естественно, что за обедом главным образом говорили о предстоящей экспедиции, о предприятии, на которое теперь уже окончательно отважился молодой ученый. И хотя никто из присутствующих не высказывался вполне откровенно на этот счет, но все, по-видимому, были теперь довольно склонны к тому, чтобы сознаться, что вначале дела они до некоторой степени преувеличивали опасность этой экспедиции, стараясь уверить господина Норбера Моони, что экспедиция его — дело совершенно неосуществимое.
— Конечно, расположение и содействие шерофов, которым вы теперь успели заручиться, совершенно меняет все дело! — сказал господин Керсэн.
— Без их участия успех был бы немыслим, тогда как при их содействии я не вижу в этом ничего невозможного при условии, что вы сумеете все время сохранять самые хорошие отношения со своими всемогущими союзниками. Конечно, вы обладаете для этого самым веским и непреодолимым в их глазах аргументом, именно: весьма значительными денежными ресурсами и прирожденной щедростью, которая уже заслужила вам прекрасное прозвище между вожаками верблюдов…
— Какое прозвище? — живо спросила Гертруда, глазки которой заискрились любопытством при этом вопросе.
— Прозвище «Щедрая рука»! — ответил господин Керсэн.
— Все это прекрасно! — воскликнул доктор Бриэ, — но вы прежде всего не забывайте Махди, которому стоит только сказать одно слово для превращения в явную враждебность доброго расположения к вам Шерофов!
— Да, это правда, — согласился консул, — но Кордофан, где в настоящее время орудует Махди, далеко отсюда, а также и от пустыни Байуда. Кроме того, я только что получил сведения, что египетское правительство приняло наконец решение разом покончить с инсургентами. Оно собирает в Хартуме по Нилу действительно весьма значительную армию под командою английских офицеров.
— Ну, в таком случае это может изменить характер условий! — сказал доктор Бриэ. — Однако для этого необходимо решительно двинуть войска прямо на Кордофан, потому что, пока голова Махди не будет красоваться на стенах Хартума, правительству ни за что не управиться с Суданом: это не подлежит сомнению!
— Фатима, сходи за моим веером, я оставила его на столе в моей комнате! — сказала с особою поспешностью в голосе Гертруда Керсэн. — Сегодня такой жаркий вечер, что я положительно изнемогаю от жары…
Маленькая служанка, как всегда, со всех ног бросилась исполнять приказание своей горячо любимой молодой госпожи.
— Я только что смотрел в глаза этой девушки в то время, когда доктор говорил о Махди! — сказал лейтенант Гюйон. — Они горели, как раскаленные угли… Что, она родом из Судана?
— Ни мы ничего об этом не знаем, ни она сама, — сказала Гертруда, — но полагаем, что эта девочка была вывезена сюда работорговцами из страны Великих Озер еще до того времени, когда полковник Гордон успел окончательно уничтожить эту омерзительную торговлю. Фатима была найдена в пустыне неподалеку отсюда, чуть живая от голода, над трупом своей матери.
— Бедняжка! Бедное дитя! — почти в один голос сказали все присутствующие с глубоким участием.
В этот момент Фатима вернулась, и разговор перешел на другую тему.
— Это поистине великое несчастье для успехов цивилизации, что Гордон не остался генерал-губернатором Судава! — дипломатично заметил баронет.
— Конечно, — согласился господин Керсэн, — и хотя мы не всегда живем в добром согласии, как вам известно, всякий раз, когда заходит речь об английской политике в этой стране, я все же, не задумываясь, соглашаюсь с вами относительно вашего славного соотечественника: действительно, египетское правительство никогда не имело более честного, отважного и разумного слуги, чем полковник Гордон. И если бы он оставался в Хартуме, Судан и посейчас оставался бы совершенно спокойным и цветущим.
— Но почему же он не остался в Хартуме?
— Потому что он не доверял новому хедиву Тэвфику, а генерал-губернатору Судана прежде всего необходимо быть уверенным в тех, кому он служит!
— Как бы там ни было, но, потеряв его, можно сказать, что Египет потерял вместе с тем и верховья Нила! — воскликнул доктор Бриэ, — потерял такую чудную страну, такую богатую, плодородную и легко управляемую благодаря своему кроткому и безобидному населению!.. Ведь с того времени, как египтяне овладели ею с полстолетия тому назад при Мухаммеде Али, они не сделали здесь ничего, кроме одних глупостей, самых нелепых и самых непростительных, или же делали вещи совершенно возмутительные и омерзительные… Они разрушили и разорили все, что только могли, ограбили всю страну и довели все население до полного отчаяния… Если действительно когда-либо восстание было вызвано в стране крайнею нуждою и голодом, то это именно в данном случае! И теперь одному Богу известно, чем все это может кончиться!
— Пожелаем во всяком случае, что бы все это кончилось хорошо для наших друзей! — сказал господин Керсэн, подымая бокал за здравие своих гостей…
После обеда все по обыкновению перешли пить кофе на террасу, где разговор опять вернулся к той же неистощимой теме о Судане и тех надеждах, какие можно было возлагать на него.
Гертруда, которой уже немного надоело слушать об этом, пошла и присела к роялю; она стала наигрывать те старые забытые французские мотивы, которые теперь, благодаря капризу моды, стали вновь оживать в памяти людей, чаруя их своей наивной прелестью и простотой. Едва успела она заиграть, как Норбер Моони, покинув компанию мужчин, собравшихся на террасе, подошел к ней, чтобы послушать ее игру.
— Благодарю вас, — ласково сказал он, — я унесу в душе в глубь африканской пустыни эти милые, нежные мотивы, как последний отголосок далекой, любимой родины!
— О, господин Моони, не старайтесь вызывать сострадание к себе! — воскликнула молодая девушка…— вы, верно, хорошо знаете, что все мы здесь — и бедный папа, и доктор Бриэ, и я, — все будем погибать от тоски и скуки, когда вы уедете от нас… Вас трудно будет заменить, вас и сэра Буцефала…
Хотя этими словами молодая девушка ставила их обоих на одну доску по свойственной всем женщинам маленькой скрытности и лукавству, но, в сущности, давно уже сумела различить, какого рода впечатление она произвела на каждого из них. Она отлично понимала, что чувства их к ней находятся в обратной пропорции к их проявлениям.
Ухаживание баронета было, быть может, и искренне, но банально. Те же маленькие знаки внимания, предупредительность, ту же любезность он оказывал уже, быть может, сотне девушек до нее, а завтра с одинаковым усердием будет применять все это к десятку других барышень, и все в том же духе, в том же виде, тогда как ухаживание молодого астронома носило какой-то исключительный характер: в нем чувствовалось нечто лично к Гертруде одной относящееся, что придавало всем его любезностям и словам особую цену в ее глазах.
— Если бы я мог думать, что вы сохраните обо мне добрую память, мне было бы не так тяжело уезжать отсюда! — продолжал молодой ученый. — Но как я смею надеяться на это? Простите, если я осмелюсь это сделать, но, право, то впечатление, которое я уношу отсюда, так свежо, так правдиво, что для меня было бы слишком тяжело, если бы я не смел надеяться хоть на самую маленькую взаимность!
— Вы правы, что избегаете обычных банальных излияний и уверений, — сказала Гертруда, — их изношенность и пошлость невольно чувствуется всегда, и особенно неприятна, когда для выражения искренних чувств приходится прибегать к словам самым избитым. Во всяком случае, смело могу уверить вас, что и я, и отец моя, мы всегда сохраним о вас самую дружественную память!
— Вы очень добры, что говорите мне это, но будьте осторожны, я, быть может, злоупотреблю этой вашей добротой и позволю себе сделать вам одно признание…
— Я вас слушаю! — сказала Гертруда Керсэн, инстинктивно чувствуя, что этот человек не из числа тех людей, для которых подобная близость могла бы подать повод к излишней фамильярности или нахальству.
— Так вот, я хочу вам сказать, что в этот момент, когда я уже так близок к цели моей экспедиции, мною овладевает какая-то безнадежная тоска, какая-то странная апатия, усталость, какой я раньше никогда не испытывал. Что это? Грустное ли предчувствие чего-то?.. Или же я в самом деле слишком понадеялся на свои силы? Не знаю, но мне смертельно больно и тяжело покидать Суаким!
— Что же, вы думаете отказаться от своего предприятия? — спросила Гертруда с нескрываемым удивлением.
— Клянусь вам, — воскликнул он, — мне кажется, что одного вашего слова было бы достаточно, чтобы заставить меня сделать это!..
Наступила минута молчания.
— Но слова этого я не произнесу, — серьезно и задумчиво сказал Гертруда, — не произнесу даже в том случае, если бы чувствовала за собой право сделать это! Я не хочу, чтобы вы пожертвовали наукой ради личных интересов! Я верю в вас и в вашу удачу, господин Моони! И вот почему вместо того, чтобы отвратить вас от нее, я, если бы это было нужно, сама сказала бы вам: «Соберите все свои силы и смело, с Богом вперед!.. Дайте тем из ваших друзей, которые верят ввас и ваши силы, радость видеть вас победителем, видеть ваше торжество!»
— Я нашел наконец ту поддержку, в которой так сильно нуждался! Вы оказали ее мне, мадемуазель Керсэн, и я никогда не забуду этого. Вы видите меня возрожденным, готовым смело двинуться вперед на борьбу и смерть. Благодарю от всей души! — добавил он, пожимая маленькую ручку, доверчиво протянутую к нему. — Прощайте!..
— Как? Неужели вы уже покидаете нас! — сказал господин Керсэн, входя в гостиную и поймав на лету последнее слово господина Моони.
— Да, к сожалению, приходится уже прощаться. Мне надо еще сделать кое-какие распоряжения, отдать несколько необходимых приказаний, а мы двинемся в путь сразу после полуночи, значит, часа через два!
— Ну, так идите, отдавайте свои приказания, делайте распоряжения, но не прощайтесь с нами, потому что лейтенант Гюйон, доктор и я— мы решили присутствовать при вашем выступлении из Суакима и проводить вас немного, если только вы не имеете ничего против этого.
— Весьма вам благодарен за такое сердечное внимание и расположение!
— Так, значит, вы разрешаете нам?
— О, конечно! Как вы можете спрашивать, господин Керсэн?.. Где мне прикажете поджидать вас?
— Бога ради, не изменяйте ничего в своих планах ради нас. Мы явимся около полуночи прямо к западным воротам города.
— Благодарю еще раз! В таком случае, до скорого свидания… Надеюсь, до свидания, мадемуазель? — добавил он, обращаясь еще раз к Гертруде.
— Да, я в этом уверена! Да, до свидания! Дай вам Бог полного успеха в вашем предприятии!
Вскоре после полуночи Гертруда Керсэн, сидя у открытого окна своей комнаты, выходившего на запад, печально смотрела на бесконечно длинную вереницу белых бурнусов, медленно развертывавшуюся перед ее глазами и уходившую в глубь пустыни, змеясь и извиваясь при тусклом свете серебряного полумесяца.
То был караван экспедиции Норбера Моони, двинувшийся в путь. Недели через две он будет в Бербере и перейдет Нил, переправляясь на плоскодонных лодках, а еще дней через пятнадцать-двадцать на горной возвышенности Тэбали… Ну, а потом? Что станет со всем этим?.. Чем должно будет окончиться это смелое предприятие?.. А если господин Моони потерпит неудачу, что тогда?.. Переживет ли он горькое разочарование, унизительное для его самолюбия сознание неудачи, необходимость признать себя побежденным, разбитым?.. И вот, несмотря на ту твердую уверенность в нем и в успехе его дела, какую Гертруда еще так недавно выказала в разговоре с господином Моони, она теперь испытывала мучительное чувство беспокойства за участь молодого ученого.
Тихий вздох, раздавшийся за ее спиной, заставил ее обернуться, — и она увидела свою любимицу Фатиму.
— О. чем ты, милочка моя? Что тебя огорчает? — участливо спросила молодая девушка свою маленькую служанку. — Ты кажешься мне скучной сегодня., ты, которая целые дни щебечешь, точно ласточка, сегодня за все время не сказала еще ни слова!
— У меня есть причина, добрая госпожа! — сказала она печально. — Может ли у меня быть весело на сердце, когда я вижу, что эти добрые господа уходят в эту ночь в пустыню? Как я только подумаю об этом, так у меня душа и заноет!
— Как? Неужели это тебя так огорчает?
— А разве это не огорчает всех нас здесь, в доме? — не без хитрости возразила Фатима. — Ах, добрая госпожа, право, о них стоит еще больше горевать, чем мы с вами горюем!
— Что ты хочешь этим сказать, Фатима?
— Если бы вы только знали все то, что я слышу и знаю от людей, добрая моя госпожа! Ведь меня никто не остерегается, а потому я вижу и знаю многое, чего не видят и не замечают белые… Ах, если бы вы только знали, что теперь готовится!.. Если бы вы знали, как все здесь ненавидят гяуров!.. Далеко отсюда, в стране Великих Озер, есть великий пророк, который пришел на землю спасти детей Аллаха!.. Это настоящий святой и нет ничего невозможного для него, против него никто не может устоять! А он поклялся уничтожить всех европейцев, всех до одного! Вот что говорят арабы и люди, живущие в пустыне. Они уверяют, что это должно случиться очень скоро, на этих днях. Подан будет условный знак, и повсюду, от Кордофана и Голубого Нила и до Дарфура, и в Суакяме, и в Донголе, и во всех странах, расположенных у порогов Нила, будет избиение всех белых.
— Страшно подумать, что этот славный, добрый, хороший господин, этот господин Моони, и тот красивый молодой англичанин, его приятель, и славный француз Виржиль, который был всегда так добр и услужлив, и даже этот английский камердинер, такой угрюмый и молчаливый, попадут как раз в этот ад!.. Сегодня, во время обеда, когда заговорили о Махди, мне ужасно хотелось вставить словечко, но я не посмела, а затем вы услали меня за веером!
— Да, милочка, вот если бы ты была там, то услышала бы, как мой отец сообщил нам, что громадная армия под начальством английских офицеров готова двинуться против Махди.
— О, это ничего не значит, добрая госпожа!.. Вы не можете себе представить, до какой степени взбешены все те люди, которых я слышу, даже и все эти амбалы на набережной, все эти вожаки верблюдов и те берберы, помните, в ту ночь, когда ослы нам не давали спать… Все они в один голос говорят, что не хотят больше видеть чужеземцев в своей стране, что пророк повелел истреблять неверных… они говорят такие страшные вещи, от которых волосы дыбом встают на голове… Ах, добрая моя госпожа, как бы я хотела, чтобы вы теперь были во Франции, — ведь это ваша родина, как вы говорили мне; уезжайте скорее отсюда, уезжайте вместе с добрым господином, вашим отцом, и увезите Фатиму! Только она одна любит вас и останется всегда предана вам, как собака!.. Но что я делаю?! — вдруг воскликнула маленькая служанка. — Ах, добрая госпожа моя, какая вы сделались бледная… я так напугала вас своими глупыми рассказами, вы захвораете из-за меня… Боже мой! Боже мой! Простите меня!
— Это вполне зависит от вас, папочка! — отвечала молодая девушка. — Дайте мне только возможность почаще участвовать в столь приятных и интересных экскурсиях, как наше последнее путешествие в Радамех, и вы увидите, каким я буду молодцом!
— Так что же, за этим дело не станет, мы постараемся придумать еще такие же прогулки, хотя я не могу обещать тебе при этом таких же милых спутников, как в этот раз. Во всяком случае, я вполне согласен с мнением доктора Бриэ и с твоим, что свежий воздух, здоровая усталость и хороший моцион верхом — именно то, что всего необходимее для твоего здоровья!..
Что касается Костеруса Вагнера, Игнатия Фогеля и Питера Грифинса, то их почти не было видно, и, конечно, никто об этом не сожалел. Они обыкновенно проводили дни на своих койках в каютах «Dover-Castll», в непробудном сне, а вечера и большую часть ночей дулись в карты в одной арабской кофейне, которую они, по-видимому, считали Суакимским раем. Густые облака дыма, чад и смрад, наполнявшие воздух этой кофейни, действительно довольно живо напоминали немецкую пивную.
Но, к несчастью, вместо доброго немецкого пива здесь имелся только английский «pale-ale», которым им приходилось довольствоваться.
Костерус Вагнер особенно живо ощущал отсутствие своего родного напитка и положительно не мог примириться с этим лишением.
— Чтобы их черт побрал, и эту проклятую Луну, и того, кто задумал заставить ее спуститься на землю! — восклицал он, поднимая свой стакан до уровня огня чадящей лампы и констатируя при этом с глубочайшим прискорбием неприятную мутность своего напитка. — Эта бурда, право, ничем не лучше воды из лужи, в которой полощутся утки!.. Проклятая экспедиция!.. Проклятый француз!.. Проклятая страна!..
— И это еще далеко не конец наших мучений! — вздыхал Игнатий Фогель. — Участь наша решена, и теперь ничего не поделаешь. Мы приговорены на целый год, если только не больше, жить в глухой пустыне и терпеть всякого рода муки и лишения… Пока мы не могли достать средств к перевозке, все еще можно было надеяться, что придется отказаться от задуманного дела, ну а теперь, когда этому злополучному французу все-таки удалось преодолеть все эти препятствия, нам ничего не остается, как только покоряться своей участи!.. Я положительно не могу понять, как этот старый дурень, Радамехский Могаддем, не встревожился теми сведениями, какие мы послали ему через того араба!..
— Баста! — воскликнул с самым философским видом Питер Грифинс, — вы, друзья мои, знаете, что я никогда не возлагал никаких надежд на это средство помешать делу экспедиции. Шерофы, усмотрев в этом случай заработать порядочную сумму, конечно, воспользовались возможностью, это весьма естественно. Но не будем больше говорить об этом! — добавил он, готовя свою любимую смесь из тепловатой воды и крепкого английского виски, так называемый «тодди» — любимейшее свое питье.
— Не будем больше говорить об этом! Легко сказать! — воскликнул Костерус Вагнер. — А как вы полагаете, легко ли человеку утешиться, видя, как у него из-под носа выкрали такую блестящую мысль, как моя, такую мысль, которая в какие-нибудь две недели привлекла в нашу кассу более двух миллионов фунтов стерлингов… Легко ли это? — повторяю.
— Понятно, что это не очень весело! — промолвил Игнатий Фогель глубоко меланхолическим голосом. — Такой случай не представляется человеку два раза в жизни… Но что теперь поделаешь?., видно уж, судьба наша такая, не можем же мы теперь покинуть экспедицию и вместе с тем и само Общество?..
— Да кто же об этом говорит? — воскликнул Костерус Вагнер, — это было бы неслыханной глупостью! Кто же может бросить два миллиона фунтов стерлингов, даже и тогда, когда они уже изрядно подрастрачены, как в данном случае, увы!.. Да, господа, этот француз умеет широко шагать! Ему нелегко подрезать крылья. Заказы на пятьсот тысяч долларов в Нью-Йорке, на триста тысяч фунтов стерлингов в Лондоне, на семь миллионов франков в Париже!.. Это недурно… Изоляторы по пятьсот франков за штуку; паровые машины; динамо, десятки, сотни километров медных проволок, одних астрономических приборов такое множество, что их хватило бы на десять обсерваторий; различных химических реактивов столько, что ими можно привести в движение целых двадцать мануфактур; шелковой ткани столько, что из нее можно приготовить не менее тридцати воздушных шаров!.. А съестных припасов, веревок и канатов, цинковых цистерн, всяких снарядов и орудий — да еще судно вместимостью в девятьсот тонн, — и Бог весть что еще! Да!., нечего сказать, этот француз сумеет порастрясти денежки акционеров!.. Знаете ли, друзья, что если он будет продолжать так, как начал, то не пройдет и года, как в кассе «Selene Company» не останется ни гроша!
— Вот потому-то необходимо было гораздо раньше приостановить эти траты! — заявил Игнатий Фогель.
— Да, но как можно было это сделать?! Дай мне только эту возможность, и я сделаю все, чего ты хочешь, но не болтай так попусту!..
— Эх, черт возьми! возможность! я сам не вижу ее!
— Не видишь, ну, так и зарой свой клюв в перья! Это будет, пожалуй, лучшее, что ты можешь сделать! — оборвал Костерус Вагнер своего соотечественника Игнатия Фогеля.
— Мы не могли сократить этих трат ни в Австралии, ни в Европе, — рассудительно заметил Питер Грифинс, — потому что собрание акционеров дало французу все свои полномочия.
— Да, это ясно, — воскликнул все с прежней горячностью Костерус Вагнер, — да, ни в Европе, ни в Австралии мы не могли этого сделать, но здесь — это дело другое! И если нам не удалось возбудить недоверие и враждебность Могаддема к предприятию француза, то это еще не резон для того, чтобы думать, что и всякая дальнейшая попытка в этом направлении должна непременно быть так же неудачна. Ведь вы, полагаю, все со мной согласны, что мы не можем и не должны допустить дальнейшего развития этого разорительного предприятия, не так ли?
— Без всякого сомнения! — воскликнули разом Игнатий Фогель и Питер Грифинс.
— Ив самом деле, пусть только это предприятие осуществится, пусть оно увенчается полным успехом, — и наша роль комиссаров контролирующего комитета сама собой будет окончена и потеряет всякий смысл и значение! — продолжал Костерус Вагнер. — Если же оно не удастся, то все-таки успеет поглотить весь капитал компании, а тогда мы очутимся в еще более худшем положении, в преисподней земли, лицом к лицу со всякими мытарствами!
— Но скажите, неужели вы в самом деле верите, что это предприятие может удаться? — с нескрываемым любопытством осведомился Питер Грифинс.
— Да, я этому верю; мало того, я положительно не вижу никаких материальных причин, почему бы оно не удалось! — сказал Костерус Вагнер, — но мы не хотим, чтобы оно удалось! Слышите ли вы? Мы не хотим!.. Мы вовсе не для этого француза добыли такую массу фунтов стерлингов из кармана наших акционеров, вовсе не ради его удовольствия или удовлетворения его честолюбивых замыслов, нет, тысяча миллиардов псов!.. И не науки ради мы сделали это! Что нам все их науки, взятые вместе? Нет, мы сделали это только для себя самих! Да, всецело, для себя самих, для нашей выгоды, и больше ничего! Итак, нам следует действовать, действовать дружно, сообща, прежде чем все то, что еще уцелело от тех двух миллионов фунтов стерлингов, будет так же истрачено на нужды этой проклятой экспедиции! Поняли вы меня?
— Да, да! В этом не может быть ни малейшего сомнения! — отозвались Фогель и Грифинс.
— Допустим, например, что предприятие почему-либо должно быть признано неосуществимым, и француз принужден будет вернуться в Мельбурн и сознаться в своей неудаче перед лицом всего почтенного собрания акционеров. Тогда уж, несомненно, на нашей улице будет праздник. Нет ничего на свете столь свирепого и ужасного, как толпа разъяренных акционеров, обманутых в своих надеждах: мы испытали это на себе, господа, в тот памятный день выборов в «Victoria-Hall», в Мельбурне. Пусть же и господин астроном, питомец Парижской обсерватории, в свою очередь испытает это же самое и на себе… И вот тогда, забрав опять все это в свои руки, получив полномочия вести дело по своему усмотрению или хотя бы даже просто ликвидировать его, — мы уж, конечно, не станем зевать…
— Ну, да, ну, да, — воскликнул Фогель, весело потирая руки, как будто ему уже было поручено выдать общественную кассу и он хозяйничал в ней, как хотел.
— Тише, господа! — шепнул вдруг Грифинс вполголоса своим приятелям. — Денщик астронома!
Все трое разом смолкли и спокойно принялись покуривать свои трубки, уставившись бессмысленным взглядом в свои стаканы.
Действительно, в большую общую комнату кофейни вошел Виржиль и приказал подать себе чашку арабского кофе, к которому он привык с давних пор. Войдя, он тотчас же заметил господ «комиссаров», которые делали вид, будто не видят его, и погружены в тихую задумчивость. Но честный парень был слишком сердечно предан своему господину, чтобы тотчас же не почуять инстинктивно, что эти люди ненавидят молодого астронома. Его поражало что-то лживое и принужденное в манерах и действиях господ комиссаров, а потому он принялся зорко следить за ними, делая в то же время вид, что занят исключительно своим кофе и турецкой трубкой, которую только что подали ему.
Вскоре у Виржиля не оставалось уже никакого сомнения насчет агентов, так как он чувствовал, что и те со своей стороны приглядывают за ним и перешептываются между собою. Для него было вполне очевидно, что его присутствие почему-то стесняет их.
— Право, можно подумать, что мое появление прервало беседу этих трех господ! — во думал про себя Виржиль. — Уж ее затевают ли эти люди чего-нибудь недоброго против моего офицера?.. Что-то весьма на то походит, а мне известно, что они недолюбливают его… Но мы будем держать ухо востро, братцы… и глаз за вами иметь тоже будем, да еще зоркий!.. Ну, а пока что будем, тревожить вас моим присутствием, — мысленно добавил он и, стряхнув пепел с трубки, разом опорожнил свою маленькую чашечку кофе, затем привычным ударом ладони придав своей феске тот уклон в сорок пять градусов, который в глазах каждого алжирского стрелка сообщает этому головному убору особую щеголеватость, вышел из кофейни, слегка раскачиваясь на своих сильных, мускулистых ногах.
Приготовления к дальнейшему путешествию в глубь страны шли чрезвычайно успешно и быстро при деятельном присмотре господ предпринимателей, так что вскоре все было готово, и караван только ждал сигнала, чтобы двинуться в дальний путь по дороге к Берберу.
Накануне дня, назначенного для выхода каравана из Суакима, французский консул давал прощальный обед господину Норберу Моони. Сэр Буцефал Когхилль, лейтенант Гюйон и доктор Бриэ были единственными приглашенными на этом обеде, даваемом в честь отъезжающего молодого соотечественника. Весьма естественно, что за обедом главным образом говорили о предстоящей экспедиции, о предприятии, на которое теперь уже окончательно отважился молодой ученый. И хотя никто из присутствующих не высказывался вполне откровенно на этот счет, но все, по-видимому, были теперь довольно склонны к тому, чтобы сознаться, что вначале дела они до некоторой степени преувеличивали опасность этой экспедиции, стараясь уверить господина Норбера Моони, что экспедиция его — дело совершенно неосуществимое.
— Конечно, расположение и содействие шерофов, которым вы теперь успели заручиться, совершенно меняет все дело! — сказал господин Керсэн.
— Без их участия успех был бы немыслим, тогда как при их содействии я не вижу в этом ничего невозможного при условии, что вы сумеете все время сохранять самые хорошие отношения со своими всемогущими союзниками. Конечно, вы обладаете для этого самым веским и непреодолимым в их глазах аргументом, именно: весьма значительными денежными ресурсами и прирожденной щедростью, которая уже заслужила вам прекрасное прозвище между вожаками верблюдов…
— Какое прозвище? — живо спросила Гертруда, глазки которой заискрились любопытством при этом вопросе.
— Прозвище «Щедрая рука»! — ответил господин Керсэн.
— Все это прекрасно! — воскликнул доктор Бриэ, — но вы прежде всего не забывайте Махди, которому стоит только сказать одно слово для превращения в явную враждебность доброго расположения к вам Шерофов!
— Да, это правда, — согласился консул, — но Кордофан, где в настоящее время орудует Махди, далеко отсюда, а также и от пустыни Байуда. Кроме того, я только что получил сведения, что египетское правительство приняло наконец решение разом покончить с инсургентами. Оно собирает в Хартуме по Нилу действительно весьма значительную армию под командою английских офицеров.
— Ну, в таком случае это может изменить характер условий! — сказал доктор Бриэ. — Однако для этого необходимо решительно двинуть войска прямо на Кордофан, потому что, пока голова Махди не будет красоваться на стенах Хартума, правительству ни за что не управиться с Суданом: это не подлежит сомнению!
— Фатима, сходи за моим веером, я оставила его на столе в моей комнате! — сказала с особою поспешностью в голосе Гертруда Керсэн. — Сегодня такой жаркий вечер, что я положительно изнемогаю от жары…
Маленькая служанка, как всегда, со всех ног бросилась исполнять приказание своей горячо любимой молодой госпожи.
— Я только что смотрел в глаза этой девушки в то время, когда доктор говорил о Махди! — сказал лейтенант Гюйон. — Они горели, как раскаленные угли… Что, она родом из Судана?
— Ни мы ничего об этом не знаем, ни она сама, — сказала Гертруда, — но полагаем, что эта девочка была вывезена сюда работорговцами из страны Великих Озер еще до того времени, когда полковник Гордон успел окончательно уничтожить эту омерзительную торговлю. Фатима была найдена в пустыне неподалеку отсюда, чуть живая от голода, над трупом своей матери.
— Бедняжка! Бедное дитя! — почти в один голос сказали все присутствующие с глубоким участием.
В этот момент Фатима вернулась, и разговор перешел на другую тему.
— Это поистине великое несчастье для успехов цивилизации, что Гордон не остался генерал-губернатором Судава! — дипломатично заметил баронет.
— Конечно, — согласился господин Керсэн, — и хотя мы не всегда живем в добром согласии, как вам известно, всякий раз, когда заходит речь об английской политике в этой стране, я все же, не задумываясь, соглашаюсь с вами относительно вашего славного соотечественника: действительно, египетское правительство никогда не имело более честного, отважного и разумного слуги, чем полковник Гордон. И если бы он оставался в Хартуме, Судан и посейчас оставался бы совершенно спокойным и цветущим.
— Но почему же он не остался в Хартуме?
— Потому что он не доверял новому хедиву Тэвфику, а генерал-губернатору Судана прежде всего необходимо быть уверенным в тех, кому он служит!
— Как бы там ни было, но, потеряв его, можно сказать, что Египет потерял вместе с тем и верховья Нила! — воскликнул доктор Бриэ, — потерял такую чудную страну, такую богатую, плодородную и легко управляемую благодаря своему кроткому и безобидному населению!.. Ведь с того времени, как египтяне овладели ею с полстолетия тому назад при Мухаммеде Али, они не сделали здесь ничего, кроме одних глупостей, самых нелепых и самых непростительных, или же делали вещи совершенно возмутительные и омерзительные… Они разрушили и разорили все, что только могли, ограбили всю страну и довели все население до полного отчаяния… Если действительно когда-либо восстание было вызвано в стране крайнею нуждою и голодом, то это именно в данном случае! И теперь одному Богу известно, чем все это может кончиться!
— Пожелаем во всяком случае, что бы все это кончилось хорошо для наших друзей! — сказал господин Керсэн, подымая бокал за здравие своих гостей…
После обеда все по обыкновению перешли пить кофе на террасу, где разговор опять вернулся к той же неистощимой теме о Судане и тех надеждах, какие можно было возлагать на него.
Гертруда, которой уже немного надоело слушать об этом, пошла и присела к роялю; она стала наигрывать те старые забытые французские мотивы, которые теперь, благодаря капризу моды, стали вновь оживать в памяти людей, чаруя их своей наивной прелестью и простотой. Едва успела она заиграть, как Норбер Моони, покинув компанию мужчин, собравшихся на террасе, подошел к ней, чтобы послушать ее игру.
— Благодарю вас, — ласково сказал он, — я унесу в душе в глубь африканской пустыни эти милые, нежные мотивы, как последний отголосок далекой, любимой родины!
— О, господин Моони, не старайтесь вызывать сострадание к себе! — воскликнула молодая девушка…— вы, верно, хорошо знаете, что все мы здесь — и бедный папа, и доктор Бриэ, и я, — все будем погибать от тоски и скуки, когда вы уедете от нас… Вас трудно будет заменить, вас и сэра Буцефала…
Хотя этими словами молодая девушка ставила их обоих на одну доску по свойственной всем женщинам маленькой скрытности и лукавству, но, в сущности, давно уже сумела различить, какого рода впечатление она произвела на каждого из них. Она отлично понимала, что чувства их к ней находятся в обратной пропорции к их проявлениям.
Ухаживание баронета было, быть может, и искренне, но банально. Те же маленькие знаки внимания, предупредительность, ту же любезность он оказывал уже, быть может, сотне девушек до нее, а завтра с одинаковым усердием будет применять все это к десятку других барышень, и все в том же духе, в том же виде, тогда как ухаживание молодого астронома носило какой-то исключительный характер: в нем чувствовалось нечто лично к Гертруде одной относящееся, что придавало всем его любезностям и словам особую цену в ее глазах.
— Если бы я мог думать, что вы сохраните обо мне добрую память, мне было бы не так тяжело уезжать отсюда! — продолжал молодой ученый. — Но как я смею надеяться на это? Простите, если я осмелюсь это сделать, но, право, то впечатление, которое я уношу отсюда, так свежо, так правдиво, что для меня было бы слишком тяжело, если бы я не смел надеяться хоть на самую маленькую взаимность!
— Вы правы, что избегаете обычных банальных излияний и уверений, — сказала Гертруда, — их изношенность и пошлость невольно чувствуется всегда, и особенно неприятна, когда для выражения искренних чувств приходится прибегать к словам самым избитым. Во всяком случае, смело могу уверить вас, что и я, и отец моя, мы всегда сохраним о вас самую дружественную память!
— Вы очень добры, что говорите мне это, но будьте осторожны, я, быть может, злоупотреблю этой вашей добротой и позволю себе сделать вам одно признание…
— Я вас слушаю! — сказала Гертруда Керсэн, инстинктивно чувствуя, что этот человек не из числа тех людей, для которых подобная близость могла бы подать повод к излишней фамильярности или нахальству.
— Так вот, я хочу вам сказать, что в этот момент, когда я уже так близок к цели моей экспедиции, мною овладевает какая-то безнадежная тоска, какая-то странная апатия, усталость, какой я раньше никогда не испытывал. Что это? Грустное ли предчувствие чего-то?.. Или же я в самом деле слишком понадеялся на свои силы? Не знаю, но мне смертельно больно и тяжело покидать Суаким!
— Что же, вы думаете отказаться от своего предприятия? — спросила Гертруда с нескрываемым удивлением.
— Клянусь вам, — воскликнул он, — мне кажется, что одного вашего слова было бы достаточно, чтобы заставить меня сделать это!..
Наступила минута молчания.
— Но слова этого я не произнесу, — серьезно и задумчиво сказал Гертруда, — не произнесу даже в том случае, если бы чувствовала за собой право сделать это! Я не хочу, чтобы вы пожертвовали наукой ради личных интересов! Я верю в вас и в вашу удачу, господин Моони! И вот почему вместо того, чтобы отвратить вас от нее, я, если бы это было нужно, сама сказала бы вам: «Соберите все свои силы и смело, с Богом вперед!.. Дайте тем из ваших друзей, которые верят ввас и ваши силы, радость видеть вас победителем, видеть ваше торжество!»
— Я нашел наконец ту поддержку, в которой так сильно нуждался! Вы оказали ее мне, мадемуазель Керсэн, и я никогда не забуду этого. Вы видите меня возрожденным, готовым смело двинуться вперед на борьбу и смерть. Благодарю от всей души! — добавил он, пожимая маленькую ручку, доверчиво протянутую к нему. — Прощайте!..
— Как? Неужели вы уже покидаете нас! — сказал господин Керсэн, входя в гостиную и поймав на лету последнее слово господина Моони.
— Да, к сожалению, приходится уже прощаться. Мне надо еще сделать кое-какие распоряжения, отдать несколько необходимых приказаний, а мы двинемся в путь сразу после полуночи, значит, часа через два!
— Ну, так идите, отдавайте свои приказания, делайте распоряжения, но не прощайтесь с нами, потому что лейтенант Гюйон, доктор и я— мы решили присутствовать при вашем выступлении из Суакима и проводить вас немного, если только вы не имеете ничего против этого.
— Весьма вам благодарен за такое сердечное внимание и расположение!
— Так, значит, вы разрешаете нам?
— О, конечно! Как вы можете спрашивать, господин Керсэн?.. Где мне прикажете поджидать вас?
— Бога ради, не изменяйте ничего в своих планах ради нас. Мы явимся около полуночи прямо к западным воротам города.
— Благодарю еще раз! В таком случае, до скорого свидания… Надеюсь, до свидания, мадемуазель? — добавил он, обращаясь еще раз к Гертруде.
— Да, я в этом уверена! Да, до свидания! Дай вам Бог полного успеха в вашем предприятии!
Вскоре после полуночи Гертруда Керсэн, сидя у открытого окна своей комнаты, выходившего на запад, печально смотрела на бесконечно длинную вереницу белых бурнусов, медленно развертывавшуюся перед ее глазами и уходившую в глубь пустыни, змеясь и извиваясь при тусклом свете серебряного полумесяца.
То был караван экспедиции Норбера Моони, двинувшийся в путь. Недели через две он будет в Бербере и перейдет Нил, переправляясь на плоскодонных лодках, а еще дней через пятнадцать-двадцать на горной возвышенности Тэбали… Ну, а потом? Что станет со всем этим?.. Чем должно будет окончиться это смелое предприятие?.. А если господин Моони потерпит неудачу, что тогда?.. Переживет ли он горькое разочарование, унизительное для его самолюбия сознание неудачи, необходимость признать себя побежденным, разбитым?.. И вот, несмотря на ту твердую уверенность в нем и в успехе его дела, какую Гертруда еще так недавно выказала в разговоре с господином Моони, она теперь испытывала мучительное чувство беспокойства за участь молодого ученого.
Тихий вздох, раздавшийся за ее спиной, заставил ее обернуться, — и она увидела свою любимицу Фатиму.
— О. чем ты, милочка моя? Что тебя огорчает? — участливо спросила молодая девушка свою маленькую служанку. — Ты кажешься мне скучной сегодня., ты, которая целые дни щебечешь, точно ласточка, сегодня за все время не сказала еще ни слова!
— У меня есть причина, добрая госпожа! — сказала она печально. — Может ли у меня быть весело на сердце, когда я вижу, что эти добрые господа уходят в эту ночь в пустыню? Как я только подумаю об этом, так у меня душа и заноет!
— Как? Неужели это тебя так огорчает?
— А разве это не огорчает всех нас здесь, в доме? — не без хитрости возразила Фатима. — Ах, добрая госпожа, право, о них стоит еще больше горевать, чем мы с вами горюем!
— Что ты хочешь этим сказать, Фатима?
— Если бы вы только знали все то, что я слышу и знаю от людей, добрая моя госпожа! Ведь меня никто не остерегается, а потому я вижу и знаю многое, чего не видят и не замечают белые… Ах, если бы вы только знали, что теперь готовится!.. Если бы вы знали, как все здесь ненавидят гяуров!.. Далеко отсюда, в стране Великих Озер, есть великий пророк, который пришел на землю спасти детей Аллаха!.. Это настоящий святой и нет ничего невозможного для него, против него никто не может устоять! А он поклялся уничтожить всех европейцев, всех до одного! Вот что говорят арабы и люди, живущие в пустыне. Они уверяют, что это должно случиться очень скоро, на этих днях. Подан будет условный знак, и повсюду, от Кордофана и Голубого Нила и до Дарфура, и в Суакяме, и в Донголе, и во всех странах, расположенных у порогов Нила, будет избиение всех белых.
— Страшно подумать, что этот славный, добрый, хороший господин, этот господин Моони, и тот красивый молодой англичанин, его приятель, и славный француз Виржиль, который был всегда так добр и услужлив, и даже этот английский камердинер, такой угрюмый и молчаливый, попадут как раз в этот ад!.. Сегодня, во время обеда, когда заговорили о Махди, мне ужасно хотелось вставить словечко, но я не посмела, а затем вы услали меня за веером!
— Да, милочка, вот если бы ты была там, то услышала бы, как мой отец сообщил нам, что громадная армия под начальством английских офицеров готова двинуться против Махди.
— О, это ничего не значит, добрая госпожа!.. Вы не можете себе представить, до какой степени взбешены все те люди, которых я слышу, даже и все эти амбалы на набережной, все эти вожаки верблюдов и те берберы, помните, в ту ночь, когда ослы нам не давали спать… Все они в один голос говорят, что не хотят больше видеть чужеземцев в своей стране, что пророк повелел истреблять неверных… они говорят такие страшные вещи, от которых волосы дыбом встают на голове… Ах, добрая моя госпожа, как бы я хотела, чтобы вы теперь были во Франции, — ведь это ваша родина, как вы говорили мне; уезжайте скорее отсюда, уезжайте вместе с добрым господином, вашим отцом, и увезите Фатиму! Только она одна любит вас и останется всегда предана вам, как собака!.. Но что я делаю?! — вдруг воскликнула маленькая служанка. — Ах, добрая госпожа моя, какая вы сделались бледная… я так напугала вас своими глупыми рассказами, вы захвораете из-за меня… Боже мой! Боже мой! Простите меня!