Все эти объяснения представляются мне чрезвычайно интересными. Кстати, позади меня находится окно, но оно закрыто, жалюзи опущены.
Возле моей кровати, на металлическом стуле, обшитом красной кожей, сидит мужчина. Я спрашиваю его, работают ли жалюзи, и он отвечает, что жалюзи работают великолепно, чему я, разумеется, несказанно рад: когда лежишь в больнице, нет ничего лучше раскрытого окна и города вдалеке. Да, а мужчина, оказывается, доктор, невролог и вполне симпатичный тип. Доктор спрашивает, виделись ли мы раньше, я отвечаю:
— Раньше? Когда?
— Раньше… прямо сейчас.
— Раньше прямо сейчас я смотрел на окно и задавался вопросом, есть ли за окном город.
— Берлин.
— Что?
— Город за окном — это Берлин.
— Так вот, сначала я, оказывается, думал о Берлине, а потом, повернув голову, увидел вас на стуле.
Потом доктор поднимает жалюзи и уходит.
Сегодня дождь. Сегодня никто не пришел меня навестить.
На экране в реабилитационном зале появляется фотография мужчины, сидящего рядом с мальчиком на каких-то бревнах. Мне кажется, где-то я такое уже видел. Не мужчину с мальчиком, а эту самую фотографию. Может быть, человек без памяти способен видеть образы будущего. Так же как слепые развивают в себе поразительный слух, у лесбиянок дьявольски умелые языки, заключенные способны подружиться с мышами, а астронавты ловят в невесомости шарики молока, словно орешки. Короче говоря, необходимость подталкивает человека к необычайному.
Мужчина и мальчик на снимке похожи друг на друга; безусловно, это отец и сын, хотя точных указаний на это и нет. Точно так же фотография женщины в красном пальто, в одиночку переходящей улицу в незнакомом городе, наводит меня на мысль о Женщине брошенной, может быть, даже вдове — хотя на самом деле это вполне может быть влюбленная женщина, женщина, у которой свидание с любовником в какой-нибудь гостинице, или же просто женщина, идущая домой с работы.
Фотография человека в дверях больницы скорее наводит меня на мысль о человеке заболевшем, а не о выздоровевшем.
А увидев поезд, я думаю о путешествии туда не обратно.
Взглянув на снимок застывшего в улыбке солдата, я считаю этого солдата погибшим.
Кадры на экране сменяются с неприятной и даже болезненной медлительностью. Доктор обещает что частота смены кадров со временем будет возрастать. Что изображения будут приобретать все более личный характер — чем больше у врачей накопится информации и чем больше я сам буду им помогать. А пока это все, чем я располагаю. Лица и фигуры множества незнакомцев, которым поручено вытащить вслед за собой людей из моих собственных воспоминаний. Охотники в лесу, идущие по следу неведомых животных.
Доброй охоты всем вам.
Десять часов утра, и прекрасного утра. Когда медсестра спрашивает, что мне снилось, я отвечаю: «Невада, пустыня Невада, а после пустыни — Лас-Вегас, Луксорский обелиск и летящие фламинго, а также исполины на крышах зданий на Гран Виа в Мадриде, птица феникс и ангел на площади Изящных искусств».
Сестра с отменным прилежанием записывает мои сновидения, словно бы они могли ей зачем-то пригодиться. Потом выходит и возвращается с завтраком. Она высокая, серьезная и дотошная женщина. Женщина, по какой-то причине проводящая свою жизнь среди людей, которые ничего о себе не знают. Я спрашиваю ее о семье, она отвечает, что у нее двое детей. Спрашиваю о муже — она говорит, что мужа нет. Спрашиваю о работе, и она отвечает, что лучшая награда для нее — это видеть, как мы выздоравливаем. Тогда я спрашиваю, как на ее вгляд, достаточно ли быстро я выздоравливаю, и она смеется, говорит, что да, и, мол, беспокоиться мне не о чем, теперь время для меня ничего не значит и для меня нет разницы между днями, и что раньше, чем пропоет петух, я уже буду в прекрасной форме, с ясной головой, и мысли мои придут в порядок, и я буду хранить в памяти каждый момент — так же бережно, как еврей-бухгалтер помнит каждую цифру.
Я принимаю душ, надеваю чистое белье, которое медсестра оставила на кровати. Мастурбирую, думая об узловатом теле мировой чемпионки по культуризму. Удивительная женщина, которую я видел по телевизору бог знает когда, бог знает где. После этого я раздеваюсь, принимаю душ и надеваю белье, лежащее на кровати.
Врач задавал мне вопросы о том, что мне снилось, но я снов не запоминаю, поэтому ответить мне нечего. Тогда врач пересказал мне мои сны по записям, которые этим самым утром сделала медсестра. Я не знаю, о каких записях идет речь, не знаю, о какой медсестре идет речь. Невада и Мадрид. Вот что мне снилось. Лас-Вегас, Луксорский обелиск и фламинго. Возможно. Так я и говорю доктору, и так, действительно, может быть, потому что я помню, что бывал там, хотя и не помню, чтобы мне это снилось. Доктор говорит, что я многое забываю и что каждое следующее впечатление замещает предьщущее. с той же абсурдной монотонностью, с какой волны одна за одной накатывают на песок. Еще он говорит, что некоторые мои воспоминания, предшествующие большому взрыву в моей голове, остались со мной, а другие нет. Разумеется, я спрашиваю, по каким законам исчезают следы моей памяти. Врач отвечает, что лучше всего сопротивляются уничтожению незаконченные эпизоды. Именно они выживают, даже когда уходит почти все остальное. Врач поясняет, что это называют эффектом Зейгарник. По его словам, в ходе эксперимента профессора Зейгарник пациенты должны были выполнить серию последовательных заданий различного характера (от восемнадцати до двадцати одного): загадок, арифметических примеров, упражнений для рук, и что половина из них прерывалась до того, как пациент успевал с ними справиться, и потом пациенты более отчетливо вспоминали именно эти прерванные задания, тогда как другие часто исчезали, не оставив следа в памяти. Врач говорит, что эффект Зейгарник коренится в мотивации завершения. И что прерванные задания, без всякого сомнения, вспоминаются лучше, чем завершенные.
Врач говорит, что нерастраченное напряжение благоприятствует запоминанию.
Врачу это неизвестно, но теперь я совершенно уверен, что именно из-за эффекта Зейгарник я, несмотря ни на что, все еще помню твое имя.
Как хорошо одеваются доктора: на них под халатами элегантные костюмы, лица их выражают ничем не омраченную надежду. Веру. С другой стороны, сколь мало веры в больных! Что за нелепые пижамы, комичные спортивные костюмы, что за шляпы, как мало изящества, какое мрачное настроение, сколько прогулок по садикам, сколько разговоров ради разговоров, и сколько молчания, и насколько раздражает и то и другое! Как мало солнца и много дождя, как короток день и как в то же время до странного коротка ночь.
Да будет вам известно, что здесь многие утратили рассудок вследствие неожиданного, дикого улучшения их состояния.
Нет, я об этом не догадывался. Но теперь, после ваших слов, это не кажется мне столь уж необычным. Закончив фразу, я отправляюсь искать мяч, поскольку наша краткая беседа происходит за игрой в футбол с неким хорватом, не способным волейбольным мячом попасть по трактору, так что я направляю ему выверенные пасы, а он возвращает мне дурацкие плюхи, после которых мяч либо падает в цветы, либо отскакивает от желтых панелей, покрывающих снаружи почти все здание.
Едва войдя внутрь, хорват прощается со мной и уходит, тяжело отдуваясь, с мячом под мышкой. Дикое улучшение означает, что доселе сокрытый порядок всех вещей снова берет тебя в плен. Какая радость, какая печаль, какая лавина ненужных чувств, чудовищное покушение на спокойствие, страшное поражение! В конце концов, каждому свое. Часов около шести, где-то перед ужином, меня приглашает в свою комнату девушка из Брикстона, которую я вроде бы никогда раньше здесь не видел, и через миг мы уже трахаемся с неподдельным энтузиазмом — по крайней мере я, потому что это прелестное создание, с великолепным, потрясающе ароматным телом: несомненно, так пахло кое-что из того, что я позабыл. Прелестная чернокожая девчонка, разъеденная бесконечной химией лондонских клубов. После секса я засыпаю, а проснувшись, застаю ее одетой, она лежит в ногах кровати и читает один из тех бесподобных английских журнальчиков, что каждые две недели разрывают мир на куски.
Моя подруга рассказывает, что у нее был парень который прожил шесть лет с сердцем обезьяны пока однажды на его домик в Челси, всего в двух кварталах от стадиона, не обрушился пассажирский самолет.
Сразу после этого признания я слышу, как по коридору на тележках развозят ужин.
Фотографии с берегов реки Сайгон возникают только сейчас, как страшно замедленные снимки поляроида, которые наконец-то проявляются на белой бумаге спустя годы после того, как были отсняты.
Доктор, шумный весельчак моего возраста, предпочитающий ничему не придавать излишней значимости, говорит, чтобы я не торопился и не боялся, что память многое скрывает, однако часто все это где-то остается, а потом он говорит о своей жене, рассказывает, что его жена годами прячет свой дневник — дневник, в который она с детства все записывает, — она прячет каждую из этих тетрадок, чтобы он не смог до них добраться, но все-таки они где-то лежат, и рано или поздно он их отыщет. Доктор уверяет, что все сокрытое как раз и ожидает момента, чтобы проявиться. За окном видна женщина в кабинке видеотелефона. Немного поговорив, женщина вешает трубку, она стоит в кабинке до тех пор, пока все, что она сказала, и все, что она услышала, не становится на свои места, а после выходит из будки и пересекает шоссе, почти не глядя на машины, — словно то, что находится на другом конце телефонного кабеля, представляет опасность бесконечно большую.
— Как же так получается, доктор: я смотрю на ваше лицо, я его не помню, и все-таки, пока вы стоите передо мной, я уверен, что буду помнить вас весь день, пока…
— Пока не посмотрите на цветы.
Желтые цветы, тюльпаны, если не ошибаюсь, стоят в стеклянном кувшине рядом с кроватью, и когда я поворачиваюсь к цветам, доктор, возможно исчезает, но когда я поворачиваюсь обратно, он все еще здесь.
— Ретроактивная и проактивная интерференция.
— Звучит неплохо.
— Одно воспоминание замещает другое. Это как когда подбираешь мелодию, а на ее место вклинивается другая, более старая или, наоборот, недавняя.
Однажды я наблюдал парочку — оба были голые, — болтавшую у окна дома, который стоял напротив моего. Позади них был огромный аквариум, светившийся голубым светом. Красный коврик. Включенный телевизор.
Мужчина и женщина, болтающие голышом возле окна. Интересно, какое другое воспоминание было замещено этим. Конечно, доктору я об этом не говорю ни слова. Поэтому он начинает скучать и беспокоиться.
— Вы придете завтра?
— Естественно.
— И тогда я вас вспомню?
— Не думаю.
— Пока я вас не позабыл: вы можете объяснить, почему некоторые образы возвращаются сами собой, а другие словно исчезли навсегда?
— Откровенно говоря, нет. Может быть, вследствие неких механизмов торможения, аффективной природы, вы отбрасываете воспоминания, связанные отрицательными эмоциями; однако может быть и так, что ваш процесс фильтрации отдает предпочтение определенной информации, а остальное выталкивает из вашей памяти в зону ожидания. И в том и в другом случае почти все, чего вам не удается увидеть, не потеряно навсегда.
— Скажите вот еще, доктор: я хороший больной?
— Нет, совсем нет; полагаю, вы скрываете и то чего пока не утратили.
После этих слов мой друг — хороший доктор быстренько сваливает, все-таки не забыв попрощаться, причем с той пакостностью, которая отличает врачей от остального человеческого племени:
— А теперь, если пожелаете, можете посмотреть на цветы.
Цветы желтые, это наверняка тюльпаны.
А потом восходит солнце, и город вдалеке похож на Берлин, и дождя больше нет, хотя, если присмотреться к облакам, покажется, что так долго не продлится, и у машин на шоссе хватает осторожности не лететь на предельной скорости, поскольку асфальт все еще влажный от недавнего дождя, вспомнить который уже невозможно.
Медсестра входит в реабилитационный зал, напевая веселую немецкую песенку, а на большом экране, наоборот, показывают японский садик. Точнее сказать, японский садик в Бруклине. Не то чтобы я так уж хорошо разбирался в садах — просто это ясно написано на табличке, установленной у окруженного гладкими камнями ручейка. Медсестра считает, что это великолепный сад, я тоже, посему мы немного болтаем о забавной японской традиции устраивать непонятные немые садики, где цветы прячутся, а камни оборачиваются к пришедему спиной; еще мы говорим о том, насколько эти садики все-таки красивы, и о том, как мало общего они имеют с нами — со всеми нами или со всеми ними, потому что эти японские сады обладают способностью не замечать гуляющих по ним; с другой стороны, это истинно японская добродетель. Потом медсестра покидает реабилитационный зал, напевая нелепую немецкую песенку.
И вот я под водой, смотрю на экраны на дне бассейна, а на экранах, естественно, цветы, которые колышет ветер, и неподвижные цветы в стеклянных кувшинах. Я уверен, что видел такой иллюстрированный бассейн и раньше, хотя, разумеется, не помню где. Я здесь не один, вот уж нет: на каждой дорожке плавает по человеку. Рядом со мной сеньора в желтом купальнике, она плывет очень изящно и намного быстрее, чем можно было бы предположить. На следующей дорожке — паренек лет пятнадцати-шестнадцати. Дальше за ним — девушка восточного типа. Я заныриваю и рассматриваю их тела, а еще рассматриваю цветы на дне, и в этот момент я спокоен. Но потом, когда я поднимаю голову на поверхность, возвращается головокружение от того, что я не знаю, сколько времени здесь нахожусь и где я был до того, как попасть сюда. Страх бегуна в эстафете, которому никто не передал палочку. В раздевалке я общаюсь с больным, который, вероятно, хорошо меня знает, хотя мне не удается обнаружить ни его лицо, ни что-либо из того, что он говорит, среди моих беспорядочных воспоминаний. Он, видимо, подготовлен и этому. Каждый день нам приходится заново становиться друзьями, говорит он, улыбаясь и давая понять, что его такое положение не сильно заботит. Само собой, я прошу прощения за то, что так скоро его забыл, но больной только улыбается и еще раз пересказывает мне историю своей жизни, в коей по меньшей мере десять глав, самые интересные из которых — это дочь, местная , чемпионка по фигурному катанию, и попытка самоубийства (на сей раз его собственная) в одной гамбургской гостинице. Когда я спрашиваю его о работе, мой друг отвечает, что работает в европейском космическом центре и что находился где-то на верхних эшелонах комашды, готовившей проект «Янтарь». Это был серьезный проект, перекрывший, по его словам, все рекорды по пребыванию на орбите благодаря венгерскому космонавту, который в одиночку просидел пять лет на маленькой станции, после чего добровольное отсоединил шланг подачи кислорода, превратившись, таким образом, в первого орбитального самоубийцу. Мой друг также добавляет, что смерть этогсо человека чуть было не выбросила из проекта его самого и еще шестерых участников. Потом он снимает мокрые плавки, заходит в душ, выходит из душа, вытирается, одевается, причесывается и уходит, — правда, перед уходом желает мне всего лучшего из наи.лучшего на этот новый день, который я так или иначе все равно забуду. Пять лет в космосе в одиночку — это много, даже и для венгра. Я стою голый в раздевалке. В душевые заходят и выходят другие мужчины. Я же, напротив, решаю душ не принимать. Может быть, именно запах хлорки позже помогает мне вспомнить цветы на мониторах со дна бассейна.
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
— Здесь все так говорят, когда проигрывают.
— Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика — и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
— Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
— Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо, — и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше — если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра — как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того — и это мой случай, — кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты — это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да — это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула — возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой — точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.
Возле моей кровати, на металлическом стуле, обшитом красной кожей, сидит мужчина. Я спрашиваю его, работают ли жалюзи, и он отвечает, что жалюзи работают великолепно, чему я, разумеется, несказанно рад: когда лежишь в больнице, нет ничего лучше раскрытого окна и города вдалеке. Да, а мужчина, оказывается, доктор, невролог и вполне симпатичный тип. Доктор спрашивает, виделись ли мы раньше, я отвечаю:
— Раньше? Когда?
— Раньше… прямо сейчас.
— Раньше прямо сейчас я смотрел на окно и задавался вопросом, есть ли за окном город.
— Берлин.
— Что?
— Город за окном — это Берлин.
— Так вот, сначала я, оказывается, думал о Берлине, а потом, повернув голову, увидел вас на стуле.
Потом доктор поднимает жалюзи и уходит.
Сегодня дождь. Сегодня никто не пришел меня навестить.
На экране в реабилитационном зале появляется фотография мужчины, сидящего рядом с мальчиком на каких-то бревнах. Мне кажется, где-то я такое уже видел. Не мужчину с мальчиком, а эту самую фотографию. Может быть, человек без памяти способен видеть образы будущего. Так же как слепые развивают в себе поразительный слух, у лесбиянок дьявольски умелые языки, заключенные способны подружиться с мышами, а астронавты ловят в невесомости шарики молока, словно орешки. Короче говоря, необходимость подталкивает человека к необычайному.
Мужчина и мальчик на снимке похожи друг на друга; безусловно, это отец и сын, хотя точных указаний на это и нет. Точно так же фотография женщины в красном пальто, в одиночку переходящей улицу в незнакомом городе, наводит меня на мысль о Женщине брошенной, может быть, даже вдове — хотя на самом деле это вполне может быть влюбленная женщина, женщина, у которой свидание с любовником в какой-нибудь гостинице, или же просто женщина, идущая домой с работы.
Фотография человека в дверях больницы скорее наводит меня на мысль о человеке заболевшем, а не о выздоровевшем.
А увидев поезд, я думаю о путешествии туда не обратно.
Взглянув на снимок застывшего в улыбке солдата, я считаю этого солдата погибшим.
Кадры на экране сменяются с неприятной и даже болезненной медлительностью. Доктор обещает что частота смены кадров со временем будет возрастать. Что изображения будут приобретать все более личный характер — чем больше у врачей накопится информации и чем больше я сам буду им помогать. А пока это все, чем я располагаю. Лица и фигуры множества незнакомцев, которым поручено вытащить вслед за собой людей из моих собственных воспоминаний. Охотники в лесу, идущие по следу неведомых животных.
Доброй охоты всем вам.
Десять часов утра, и прекрасного утра. Когда медсестра спрашивает, что мне снилось, я отвечаю: «Невада, пустыня Невада, а после пустыни — Лас-Вегас, Луксорский обелиск и летящие фламинго, а также исполины на крышах зданий на Гран Виа в Мадриде, птица феникс и ангел на площади Изящных искусств».
Сестра с отменным прилежанием записывает мои сновидения, словно бы они могли ей зачем-то пригодиться. Потом выходит и возвращается с завтраком. Она высокая, серьезная и дотошная женщина. Женщина, по какой-то причине проводящая свою жизнь среди людей, которые ничего о себе не знают. Я спрашиваю ее о семье, она отвечает, что у нее двое детей. Спрашиваю о муже — она говорит, что мужа нет. Спрашиваю о работе, и она отвечает, что лучшая награда для нее — это видеть, как мы выздоравливаем. Тогда я спрашиваю, как на ее вгляд, достаточно ли быстро я выздоравливаю, и она смеется, говорит, что да, и, мол, беспокоиться мне не о чем, теперь время для меня ничего не значит и для меня нет разницы между днями, и что раньше, чем пропоет петух, я уже буду в прекрасной форме, с ясной головой, и мысли мои придут в порядок, и я буду хранить в памяти каждый момент — так же бережно, как еврей-бухгалтер помнит каждую цифру.
Я принимаю душ, надеваю чистое белье, которое медсестра оставила на кровати. Мастурбирую, думая об узловатом теле мировой чемпионки по культуризму. Удивительная женщина, которую я видел по телевизору бог знает когда, бог знает где. После этого я раздеваюсь, принимаю душ и надеваю белье, лежащее на кровати.
Врач задавал мне вопросы о том, что мне снилось, но я снов не запоминаю, поэтому ответить мне нечего. Тогда врач пересказал мне мои сны по записям, которые этим самым утром сделала медсестра. Я не знаю, о каких записях идет речь, не знаю, о какой медсестре идет речь. Невада и Мадрид. Вот что мне снилось. Лас-Вегас, Луксорский обелиск и фламинго. Возможно. Так я и говорю доктору, и так, действительно, может быть, потому что я помню, что бывал там, хотя и не помню, чтобы мне это снилось. Доктор говорит, что я многое забываю и что каждое следующее впечатление замещает предьщущее. с той же абсурдной монотонностью, с какой волны одна за одной накатывают на песок. Еще он говорит, что некоторые мои воспоминания, предшествующие большому взрыву в моей голове, остались со мной, а другие нет. Разумеется, я спрашиваю, по каким законам исчезают следы моей памяти. Врач отвечает, что лучше всего сопротивляются уничтожению незаконченные эпизоды. Именно они выживают, даже когда уходит почти все остальное. Врач поясняет, что это называют эффектом Зейгарник. По его словам, в ходе эксперимента профессора Зейгарник пациенты должны были выполнить серию последовательных заданий различного характера (от восемнадцати до двадцати одного): загадок, арифметических примеров, упражнений для рук, и что половина из них прерывалась до того, как пациент успевал с ними справиться, и потом пациенты более отчетливо вспоминали именно эти прерванные задания, тогда как другие часто исчезали, не оставив следа в памяти. Врач говорит, что эффект Зейгарник коренится в мотивации завершения. И что прерванные задания, без всякого сомнения, вспоминаются лучше, чем завершенные.
Врач говорит, что нерастраченное напряжение благоприятствует запоминанию.
Врачу это неизвестно, но теперь я совершенно уверен, что именно из-за эффекта Зейгарник я, несмотря ни на что, все еще помню твое имя.
Как хорошо одеваются доктора: на них под халатами элегантные костюмы, лица их выражают ничем не омраченную надежду. Веру. С другой стороны, сколь мало веры в больных! Что за нелепые пижамы, комичные спортивные костюмы, что за шляпы, как мало изящества, какое мрачное настроение, сколько прогулок по садикам, сколько разговоров ради разговоров, и сколько молчания, и насколько раздражает и то и другое! Как мало солнца и много дождя, как короток день и как в то же время до странного коротка ночь.
Да будет вам известно, что здесь многие утратили рассудок вследствие неожиданного, дикого улучшения их состояния.
Нет, я об этом не догадывался. Но теперь, после ваших слов, это не кажется мне столь уж необычным. Закончив фразу, я отправляюсь искать мяч, поскольку наша краткая беседа происходит за игрой в футбол с неким хорватом, не способным волейбольным мячом попасть по трактору, так что я направляю ему выверенные пасы, а он возвращает мне дурацкие плюхи, после которых мяч либо падает в цветы, либо отскакивает от желтых панелей, покрывающих снаружи почти все здание.
Едва войдя внутрь, хорват прощается со мной и уходит, тяжело отдуваясь, с мячом под мышкой. Дикое улучшение означает, что доселе сокрытый порядок всех вещей снова берет тебя в плен. Какая радость, какая печаль, какая лавина ненужных чувств, чудовищное покушение на спокойствие, страшное поражение! В конце концов, каждому свое. Часов около шести, где-то перед ужином, меня приглашает в свою комнату девушка из Брикстона, которую я вроде бы никогда раньше здесь не видел, и через миг мы уже трахаемся с неподдельным энтузиазмом — по крайней мере я, потому что это прелестное создание, с великолепным, потрясающе ароматным телом: несомненно, так пахло кое-что из того, что я позабыл. Прелестная чернокожая девчонка, разъеденная бесконечной химией лондонских клубов. После секса я засыпаю, а проснувшись, застаю ее одетой, она лежит в ногах кровати и читает один из тех бесподобных английских журнальчиков, что каждые две недели разрывают мир на куски.
Моя подруга рассказывает, что у нее был парень который прожил шесть лет с сердцем обезьяны пока однажды на его домик в Челси, всего в двух кварталах от стадиона, не обрушился пассажирский самолет.
Сразу после этого признания я слышу, как по коридору на тележках развозят ужин.
Фотографии с берегов реки Сайгон возникают только сейчас, как страшно замедленные снимки поляроида, которые наконец-то проявляются на белой бумаге спустя годы после того, как были отсняты.
Доктор, шумный весельчак моего возраста, предпочитающий ничему не придавать излишней значимости, говорит, чтобы я не торопился и не боялся, что память многое скрывает, однако часто все это где-то остается, а потом он говорит о своей жене, рассказывает, что его жена годами прячет свой дневник — дневник, в который она с детства все записывает, — она прячет каждую из этих тетрадок, чтобы он не смог до них добраться, но все-таки они где-то лежат, и рано или поздно он их отыщет. Доктор уверяет, что все сокрытое как раз и ожидает момента, чтобы проявиться. За окном видна женщина в кабинке видеотелефона. Немного поговорив, женщина вешает трубку, она стоит в кабинке до тех пор, пока все, что она сказала, и все, что она услышала, не становится на свои места, а после выходит из будки и пересекает шоссе, почти не глядя на машины, — словно то, что находится на другом конце телефонного кабеля, представляет опасность бесконечно большую.
— Как же так получается, доктор: я смотрю на ваше лицо, я его не помню, и все-таки, пока вы стоите передо мной, я уверен, что буду помнить вас весь день, пока…
— Пока не посмотрите на цветы.
Желтые цветы, тюльпаны, если не ошибаюсь, стоят в стеклянном кувшине рядом с кроватью, и когда я поворачиваюсь к цветам, доктор, возможно исчезает, но когда я поворачиваюсь обратно, он все еще здесь.
— Ретроактивная и проактивная интерференция.
— Звучит неплохо.
— Одно воспоминание замещает другое. Это как когда подбираешь мелодию, а на ее место вклинивается другая, более старая или, наоборот, недавняя.
Однажды я наблюдал парочку — оба были голые, — болтавшую у окна дома, который стоял напротив моего. Позади них был огромный аквариум, светившийся голубым светом. Красный коврик. Включенный телевизор.
Мужчина и женщина, болтающие голышом возле окна. Интересно, какое другое воспоминание было замещено этим. Конечно, доктору я об этом не говорю ни слова. Поэтому он начинает скучать и беспокоиться.
— Вы придете завтра?
— Естественно.
— И тогда я вас вспомню?
— Не думаю.
— Пока я вас не позабыл: вы можете объяснить, почему некоторые образы возвращаются сами собой, а другие словно исчезли навсегда?
— Откровенно говоря, нет. Может быть, вследствие неких механизмов торможения, аффективной природы, вы отбрасываете воспоминания, связанные отрицательными эмоциями; однако может быть и так, что ваш процесс фильтрации отдает предпочтение определенной информации, а остальное выталкивает из вашей памяти в зону ожидания. И в том и в другом случае почти все, чего вам не удается увидеть, не потеряно навсегда.
— Скажите вот еще, доктор: я хороший больной?
— Нет, совсем нет; полагаю, вы скрываете и то чего пока не утратили.
После этих слов мой друг — хороший доктор быстренько сваливает, все-таки не забыв попрощаться, причем с той пакостностью, которая отличает врачей от остального человеческого племени:
— А теперь, если пожелаете, можете посмотреть на цветы.
Цветы желтые, это наверняка тюльпаны.
А потом восходит солнце, и город вдалеке похож на Берлин, и дождя больше нет, хотя, если присмотреться к облакам, покажется, что так долго не продлится, и у машин на шоссе хватает осторожности не лететь на предельной скорости, поскольку асфальт все еще влажный от недавнего дождя, вспомнить который уже невозможно.
Медсестра входит в реабилитационный зал, напевая веселую немецкую песенку, а на большом экране, наоборот, показывают японский садик. Точнее сказать, японский садик в Бруклине. Не то чтобы я так уж хорошо разбирался в садах — просто это ясно написано на табличке, установленной у окруженного гладкими камнями ручейка. Медсестра считает, что это великолепный сад, я тоже, посему мы немного болтаем о забавной японской традиции устраивать непонятные немые садики, где цветы прячутся, а камни оборачиваются к пришедему спиной; еще мы говорим о том, насколько эти садики все-таки красивы, и о том, как мало общего они имеют с нами — со всеми нами или со всеми ними, потому что эти японские сады обладают способностью не замечать гуляющих по ним; с другой стороны, это истинно японская добродетель. Потом медсестра покидает реабилитационный зал, напевая нелепую немецкую песенку.
И вот я под водой, смотрю на экраны на дне бассейна, а на экранах, естественно, цветы, которые колышет ветер, и неподвижные цветы в стеклянных кувшинах. Я уверен, что видел такой иллюстрированный бассейн и раньше, хотя, разумеется, не помню где. Я здесь не один, вот уж нет: на каждой дорожке плавает по человеку. Рядом со мной сеньора в желтом купальнике, она плывет очень изящно и намного быстрее, чем можно было бы предположить. На следующей дорожке — паренек лет пятнадцати-шестнадцати. Дальше за ним — девушка восточного типа. Я заныриваю и рассматриваю их тела, а еще рассматриваю цветы на дне, и в этот момент я спокоен. Но потом, когда я поднимаю голову на поверхность, возвращается головокружение от того, что я не знаю, сколько времени здесь нахожусь и где я был до того, как попасть сюда. Страх бегуна в эстафете, которому никто не передал палочку. В раздевалке я общаюсь с больным, который, вероятно, хорошо меня знает, хотя мне не удается обнаружить ни его лицо, ни что-либо из того, что он говорит, среди моих беспорядочных воспоминаний. Он, видимо, подготовлен и этому. Каждый день нам приходится заново становиться друзьями, говорит он, улыбаясь и давая понять, что его такое положение не сильно заботит. Само собой, я прошу прощения за то, что так скоро его забыл, но больной только улыбается и еще раз пересказывает мне историю своей жизни, в коей по меньшей мере десять глав, самые интересные из которых — это дочь, местная , чемпионка по фигурному катанию, и попытка самоубийства (на сей раз его собственная) в одной гамбургской гостинице. Когда я спрашиваю его о работе, мой друг отвечает, что работает в европейском космическом центре и что находился где-то на верхних эшелонах комашды, готовившей проект «Янтарь». Это был серьезный проект, перекрывший, по его словам, все рекорды по пребыванию на орбите благодаря венгерскому космонавту, который в одиночку просидел пять лет на маленькой станции, после чего добровольное отсоединил шланг подачи кислорода, превратившись, таким образом, в первого орбитального самоубийцу. Мой друг также добавляет, что смерть этогсо человека чуть было не выбросила из проекта его самого и еще шестерых участников. Потом он снимает мокрые плавки, заходит в душ, выходит из душа, вытирается, одевается, причесывается и уходит, — правда, перед уходом желает мне всего лучшего из наи.лучшего на этот новый день, который я так или иначе все равно забуду. Пять лет в космосе в одиночку — это много, даже и для венгра. Я стою голый в раздевалке. В душевые заходят и выходят другие мужчины. Я же, напротив, решаю душ не принимать. Может быть, именно запах хлорки позже помогает мне вспомнить цветы на мониторах со дна бассейна.
Доктор научил меня песенке. Слова такие: «Я буду ждать тебя тысячу весен». Это хорошая песня. Я очень старался ее не забыть. Потом он дал мне листок с числами. Когда он спрашивает меня про песню, мне остаются лишь числа: 7, 10, 43, 5, 12.
Доктор просит меня взглянуть в окно, но окно закрыто, жалюзи опущены. Теперь он спрашивает про числа, но я не знаю, о каких числах идет речь. Доктор утверждает, что любое впечатление, даже самое незначительное, замещает для меня предыдущее. Доктор говорит, что мой мозг перенес слишком много химической агрессии, но что этот лес будет мало-помалу нарастать заново. Когда доктор уходит, я долго смотрю на опущенные жалюзи, стараясь представить, что там, по ту сторону. В конце концов я нажимаю на кнопку, чтобы поднять жалюзи, и вижу шоссе, город вдалеке, машины и кабинку видеотелефона. Я закрываю глаза и ложусь на кровать. У меня не получается вспомнить ни одно из чисел, но после долгих усилий я могу уверенно сказать, что в песне пелось:
«Я буду ждать тебя тысячу весен».
Какой-то человек выигрывает у меня в шахматы и страшно этому радуется. Я говорю ему, что определенно никогда не умел играть в шахматы, только ему все равно:
— Здесь все так говорят, когда проигрывают.
— Можете думать что пожелаете.
Я в негодовании удаляюсь и гуляю по залу отдыха. Вижу женщину, играющую в виртуальную любовь. Виртуальные романы нынче безумно популярны: нужно просто выбрать себе персонаж и как можно лучше прожить некую ситуацию в соответствии с заранее заложенными в твоего избранника чертами характера. Одна неуместная реплика — и ты в пролете. Gаmе оvеr. Это в тысячу раз сложнее, чем убивать марсиан. И разве в этот самый момент не появляется какой-то субъект и не просит меня вернуть долг? Всегда найдется хитрец, который попытается извлечь выгоду из чужого несчастья. Здесь почти никто ничего не помнит, так что не составляет труда убедить кого угодно в чем угодно. Нет, сеньор, не думаю, что я вам что-то должен.
— Прошу прощения, я почти уверен, что одолжил вам сотню марок меньше чем неделю назад.
— Неделю назад я был такой же, как сейчас, и я бы не стал просить у вас сотню марок, даже если бы мне грозила виселица.
В итоге этот тип уходит прочь, обиженно ворча, что само по себе говорит об ужасных манерах, а я остаюсь смотреть на деревья по другую сторону высоких окон и слушать карликовую музыку, льющуюся из всех щелей. Что за дурацкая мания повсюду преследовать человека музыкой! Это то же самое, что лить тебе на голову суп, когда ты не голоден. Мимо проходят двое близнецов, они обсуждают свой рождественский подарок, и один уверен, что это был велосипед, а второй искренне убежден, что им подарили кварцевые часы.
А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо, — и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше — если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра — как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того — и это мой случай, — кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты — это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да — это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула — возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой — точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.