Юная камбоджийка забрасывает меня словами, которых я не понимаю. Потом она пытается затащить меня в караоке «для взрослых», но поскольку я не хочу помереть со скуки, я прошу маму Сам отпустить девушку со мной в отель. Мама Сам — старая проститутка, которая контролирует окрестных девочек. После некоторого изменения цены мама Сам дает свое согласие. Девушка облачается в странное пальто из золоченой кожи и прощается с подружками, как будто собирается провести каникулы на пляже, я тоже со всеми прощаюсь, улыбаюсь, жму руки, как туповатый тореро.
   На улице Сукумита больше света, чем в целых австрийских городках, но даже так, за дешевой радостью от GРG, я различаю миллион черных облаков.
   Обратно мы возвращаемся в тук-туке, там я выпиваю вторую ампулу. Я съеживаюсь на сиденье в ожидании веселья. Мы продвигаемся медленно, в окружении моторикш, маленьких, шумных и раздражительных мотороллеров, машин, вертолетов, девочек и мальчиков, которые никогда не спят. Я и девушка, вместе, одинокие, безмерно грустные.
   Девушку зовут Лин То. Над нами проносится поезд, слышен лишь шум дрожащего моста, потом ненадолго возвращаются все другие звуки.
   Лин То говорит мало. Да ей и незачем. Свою пылкость она приберегает для любви. Скорее всего, у нее есть парень, который прячется в джунглях. Только любовь имеет значение, все остальное — ничто. Так или иначе, мы приезжаем в отель, решения за меня принимает GРG, и мы трахаемся. Лин То красива, и у нее великолепное тело, но голова ее находится в Камбодже, прилегла на плечо солдата опиумной войны.
   Половина камбоджийских девочек с Пат Понга и Сукумиты трахается с полудурками, чтобы вытащить из тюрьмы своих парней. Большие командиры продают своих пленных, чтобы иметь деньги на покупку игрушек из японских арсеналов. В итоге, как только Лин То выходит из комнаты, я принимаюсь рыдать. Не по собственной воле, а потому что вьетнамский GРG — это дерьмо, отходняк от которого несносен. Домашняя химия — это как плетеный стул: больше удовольствия получает не тот, кто на него садится, а тот, кто делает. В этот момент мне так грустно, как в цирке с повешенными акробатами. Потом — удивительное дело, если иметь в виду «народные промыслы», — скорбь разом улетучивается. Браво, сайгонские любители! Я думал, будет хуже. До неврологического контроля у меня остается еще шесть часов.
   Я сразу же засыпаю, несмотря на шум вертолетов.
 
   Вот женщина, и это, скорее всего, ты. Ты какая-то уж слишком худая, стоишь с фотоаппаратом на шее. На тебе резиновые сапоги, длинная юбка с орнаментом «принц Уэльский», черная обтягивающая футболка, и ты улыбаешься, хотя сейчас, кажется, не время для улыбок. Не знаю почему. Позади тебя — озеро или, возможно, это очень, очень спокойное море. В руке у тебя тростник — это заставляет думать о путешествии по реке. Малайзия или Вьетнам. Другая рука — та, в которой ничего нет, с силой сжата — как будто в кулаке у тебя что-то спрятано, что-то, чего ты не можешь уронить. Между твоим кулаком и твоей улыбкой — непреодолимая дистанция. Это тело побеждено анархией.
   Когда люди говорят о тебе, я не знаю, о чем они говорят.
 
   Я смотрю на крышу Ват По, самого большого и самого старого храма Бангкока, где покоится Отдыхающий Будда. Эти огромные белые стены и деревянный потолок вмещают в себя — по крайней мере, так говорят — всю мудрость, всю традицию тайской медицины и, разумеется, руки лучших массажистов этой части света, и пускай снаружи дым и пробки на дорогах пугают идущих с уроков детей в школьной форме — здесь время останавливается и бежит по спине, как миллион счастливых паучков.
   Ты принимаешь специальную ванну, а потом старые массажистки сверху донизу проходятся по тебе ветками вереска, пока кожа не потеряет память и ее место не займет новая, радостная и доверчивая — словно человек, точно не знающий как и почему, но надеющийся на лучшие времена.
   «Добрый, добрый вечер», — говорит сестра Феунанга, голышом лежащая на дубовом столе, совсем рядом с моим дубовым столом. Сначала я не понимаю, кто эта женщина и почему она обращается ко мне, но тут она говорит: «Я сестра Феунанга», потом, уже снаружи, в дверях храма — разумеется, мы оба одеты, а солнце лежит на спинах драконов на воротах в запретный город, потому что дело иде к закату, — она говорит:
   Феунанг умер.
   В своей комнате на «Гем-Тауэрс», высоко на городом, она рассказывает, что Феунанг решил уйти из жизни, приняв огромную дозу опиума, пока еще не забыл свою мертвую мать, потому что мужество Феунанга перед болью забвения было меньше, мужество перед болью памяти и болью смерти.
   Комната сестры Феунанга тоже большая и белая, из окна видна река, самолеты на том берегу реки бирманские джунгли до самого горизонта. Сестра все еще носит траур, она красивая и предлагает мне саке и «длинные ночи», а это лучшая вытяжка из морфина в Азии, а потом мы, разумеется ложимся в постель.
   Нет ничего лучше, чем трахаться с грустной женщиной, и именно поэтому, да простит меня бог, вдовы и матери, и сестры покойных — это всегда (при прочих равных) лучшее порево.
   Потом сестра Феунанга садится, обнаженная, на кровать и говорит, что ее мать все еще живет внутри созданной Феунангом программы реинкарнации.
   — Ей немного осталось. Без контроля радужной оболочки моего брата вся программа разрушится меньше чем за две недели.
   Естественно, я спрашиваю, знает ли мать, что Феунанг умер.
   — Да, знает, конечно, и не понимает, зачем она воскресла, чтобы узнать о смерти сына, и задается вопросом, не была ли лучше другая, первая ее смерть, смерть, которая по крайней мере настигла ее, когда она знала, что ее близкие остаются здесь, убитые горем, но живые.
   Мать зовет нас из гостиной, и дочь рассказывает, что она, как и все матери, спит мало, чутким сном охотника, и что как бы тихо ты себя ни вел, она, как и все матери, всегда знает, что в доме находится чужой.
   Девушка облачается в белый шелковый халат, миланский халат — не то чтобы я хорошо разбирался в халатах, она сама мне это рассказывает. Я надеваю штаны, и вот мы вдвоем заходим в темную гостиную, освещенную лишь мерцанием монитора. Мать Феунанга здоровается со мной, и улыбабается мне, и вспоминает меня, потому что память у программ реинкарнации такая же, как у их покойных хозяев, а память матери Феунанга была видно, превосходной.
   — Я помню вас и помню ваши усилия по освобождению моего сына от самого воспоминания обо мне. И вы представить себе не можете, как я скорблю, что мой бедный Феунанг так и не воспользовался чудесной химией, которую вы ему предоставили.
   — Добрый вечер, сеньора. Скорблю вместе с вами.
   Мы усаживаемся рядом с ней. Рядом с матерью Феунанга. Так близко к монитору, что я могу внимательно посмотреть ей в глаза, и в глазах ее — тоска женщины, которая вернулась из смерти, чтобы увидеть то, чего видеть не хотела, чтобы обрести жизнь, которая ни для кого не имеет значения.
   Сестра Феунанга смотрит в монитор не так, как смотрел Феунанг, и эта разница очевидна обеим женщинам.
   — Она никогда не хотела получить меня обратно. Она любила меня, пока я была здесь, а теперь не разговаривает, просто ждет, когда истечет время и я исчезну навсегда, и по-человечески ее нельзя в этом винить.Программа реинкарнации знает, чем является, но даже так ты все равно чувствуешь то, что чувствуешь: смерть моего сына скоро станет и моей смертью, и все должно быть именно так. Не думайте, что это меня беспокоит.Когда-то я уже научилась ждать смерти, и это знание помогает мне ждать теперь. Мои последние дни полностью заняты скорбью по Феунангу, потому что этой боли я раньше не знала.
   Мать Феунанга обращается только ко мне, она знает, что дочь ее не слушает.
   Сестра Феунанга смотрит в монитор так, как смотрят в альбом с фотографиями, — то есть не видя ничего кроме неприкосновенных воспоминаний о прошлом.
   — Раз уж вы оказались здесь, мне бы хотелось быть уверенной, что вы заставите мою дочь забыть обо всех смертях и, конечно, об этой бессмысленной реинкарнации. Моя дочь — это все, что у меня осталось, и, хотя она в это не верит, я остаюсь ее матерью, даже находясь здесь внутри.
   Сестра Феунанга выходит из комнаты.
   Картинка в мониторе смотрит, как она удаляется, потом смотрит на меня, сидящего напротив, потом смотрит за окно, как будто может разглядеть Бангкок по ту сторону стекла, и мне становится интересно, может ли она на самом деле видеть город, и она тут же мне отвечает, что нет. Что не может. Что она не видит ничего за оконным стеклом.
   — Отсюда Бангкок мне не виден, я не могу видеть город таким, каков он сейчас — я лишь могу вспоминать, каким он был раньше.
   Потом она спрашивает, собираюсь ли я задержаться здесь надолго, но вопрос этот задан с отвратительно вежливой интонацией экскурсовода.
   Нет, сеньора, не надолго.
   — Тогда желаю вам приятно провести время, — говорит мать Феунанга и после этого закрывает глаза так что я интересуюсь, не устала ли она, и она оворит, что да, а потом, как идеальная живая хозяйка дома, предлагает мне поесть перед уходом, поскольку известно, что мальчики сейчас почти ничего не едят, а еще она добавляет:
   — Позаботьтесь о ней, пока вы здесь, а потом, пожалуйста, уходите без лишнего шума.
   Мать Феунанга засыпает, потому что уже поздно, и я выхожу из комнаты, и сестра Феунанга провожает меня до лифта, а когда лифт приходит, машет на прощание рукой, не пожелав мне удачи, вообще не сказав ни слова.
 
   Хорошие времена кончились. На Бангкок обрушился муссон, стало трудно дышать без бутыли с кислородом, и вот, хоть это и против моих правил, я покупаю в гигантском супермаркете бутылку с двухчасовым сроком действия. Бангкок превратился в супермаркет. Вся Азия — это гигантский коммерческий центр, омываемый беспокойными реками. Только вода спасает Азию от окончательной гибели. Да еще жара и москиты. К черту все это. Шагу ступить некуда. Вперед, на баррикады!
   Жизнь — это супермаркет, который закрывается лишь однажды, зато навсегда.
   В семь часов приходят результаты моего анализа.
   Естественно, результат положительный, и, естественно, я отстранен.
   Я ужинаю рядом со священным городом, рядом с Буддой, которого невозможно охватить взглядом.
   Когда я возвращаюсь в гостиницу, в моем номере уже дожидается агент, ответственный за материалы.
   Это белый мужчина. Возможно, швед или датчанин — определенно, скандинав.
   Само собой, он улыбается. У скандинавов вообще странная привычка улыбаться лишь тогда, когда нет никакого смысла это делать.
   — Материал уже изъят, книга записей тоже.
   — А что будет с недоставленными заказами?
   — У нас уже есть человек в этом регионе. Успокойся и отдыхай. Если будешь продолжать в том же духе, побьешь рекорд по отстранениям от работы.
   — Это, по-моему, в первый раз.
   — Это всегда в первый раз.
   Мне не нравится сидеть в своей комнате с кем-то, кого я не приглашал, поэтому я собираю вещи и вызываю такси.
   — Куда едешь?
   — В аэропорт.
   — А потом?
   — Не знаю. Куда самолет унесет. Извини, но мне не нравится твоя работа, а раз мне не нравится твоя работа, то и ты, скорее всего, мне не нравишься.
   — Не волнуйся, твоя работа мне тоже не по душе. Я занимался химией три года, в Восточной Европе, потом попросился в отдел управления.
   — Никто не просится в отдел управления.
   — А вот я попросился.
   — Почему?
   — Не знаю, может быть, я питаю почтение к памяти.
   Поистине, компания находится в руках сумасшедшего. На колбасную фабрику не нанимают евреев.
   — Сколько у меня времени?
   — Ты не прошел слишком много проверок, а последнюю так и вовсе провалил. С другой стороны, ты много поработал, ты быстро передвигаешься и знаешь регион, к тому же нужно иметь в виду, что никто из кожи вон не лезет, чтобы попасть в Индокитай, так что наши готовы предоставить тебе еще пару возможностей. Это только коридорные разговоры. Но ты ведь знаешь, как оно бывает.
   Разумеется, все мы знаем, как оно бывает: дверь говорит то, что коридору уже известно.
   «Дверью» мы, агенты, называем группу руководства. Когда дверь открывается, принятое решение давно гуляет по улице. Если кто-то скажет тебе, что для коридора ты уже умер, — можешь искать себе другую работу, потому что дверь примет решение об отстранении меньше чем через неделю. Мнение коридора столь же надежно, как ставка в заезде с единственной лошадью-участницей.
   — В общем, в коридоре я еще жив.
   — В общем, вроде бы да.
   Когда я выхожу из номера, мой друг-датчанин сидит на кровати и с лица его свисает широченная улыбка — как мертвая мышка из кошачьего рта.
   А в песнях поется, что вслед за дождем приходит солнце, а вслед за солнцем — дождь. Вранье. Вслед за дождем продолжает идти дождь, и, отправляясь в аэропорт, я думаю лишь о пустом времени, которое ожидает меня впереди, и о загадочном списке отстранений от работы, которые мне приписывают, и о глупом агенте-датчанине, и о его глупой любви к памяти.
   Когда выметаешь из сада опавшие листья, значение имеет только сад.
 
   Стоит такая жара, что кажется, на дворе август — хотя на дворе ноябрь. В комнате деревянный пол и стены с обоями. Обои идут от пола до потолка. Широкие синие полосы и узкие желтые полосы. Ничего нового. Гостиница построена на воде большого озера Ханой — в прямом смысле. Бассейн подвешен в двух метрах над поверхностью воды. Вода над водой. Есть в этом что-то абсурдно рациональное. Образ будущего, когорый сложился в прошлом. То самое совершенное будущее, которое так никогда и не наступает. Все здесь меня знают. Я был здесь прежде, однако не нахожу здесь ничего знакомого. Правда, и ничего удивительного. В бассейне никого нет, кроме пяти японцев, восседающих в пяти гамаках под искусственными пальмами. Бизнесмены. Естественно, звучит эта ничего не значащая музыка, которая звучит повсюду: в самолетах, лифтах, залах ожидания. Музыка, которая кажется ненастоящей.
   Иногда дни проходят так грустно, что попросту нет смысла. Нет смысла ни бегать, ни ждать, ни готовиться. Настолько грустные дни, что не заслуживают ни усилия, ни малейшего движения. Таким дням нужно позволить уйти — как ночным поездам. Несмотря ни на что, я с головой бросаюсь в бассейн и долго плаваю, и всякий раз как я поднимаю голову, чтобы вдохнуть, я вижу пятерых японцев, и две пальмы, по одной на каждой стороне бассейна, и серую воду озера, и темное небо над озером.
   Когда я вылезаю, официант предлагает мне напитки, я выбираю текилу и в ожидании сажусь в гамак по другую сторону бассейна, точно напротив моих японских друзей. Потягиваю текилу, а они тем временем потягивают свои странные коктейли. Пятеро против одного.
   Какой бы ни была игра, в данный момент мне представляется, что выиграть в нее невозможно.
   Твоя мать сдает карты в отдельном зале возле столовой. Мне ее не видно, но я знаю, что она там. Во время ужина я визу, как из зала выходят мрачные игроки. Все они японцы. Но не те японцы из бассейна, а другие. Ничего удивительного: Ханой полон деловыми японцами. Один из них, пожилой мужчина, раздавленный карточной неудачей, говорит, что твоя мать играет рискованно и что она всегда выигрывает.
   — Я знаю.
   — Откуда?
   — Она всегда выигрывает.
   — А вы не играете?
   — Не знаю.
   — Не умеете играть?
   — Не умею проигрывать.
   Японец садится рядом со мной. Прежде чем сесть, он спрашивает:
   — Можно?
   Я ничего не отвечаю, и тогда он сам принимает решение и садится рядом со мной.
   — Это ужасная женщина.
   — Угу, я в курсе.
   — Вы хорошо с ней знакомы?
   — Думаю, да, правда, точно не знаю почему.
   Он заказывает пиво для себя и пиво для меня. Сначала мы пьем молча. Столовая понемногу пустеет, а мы с моим другом-японцем продолжаем пить пиво, кружку за кружкой, пока их не становится столько, что считать бессмысленно. Тогда он произносит что-то по-японски. Что-то, чего я не понимаю.
   — Простите, я не говорю по-японски.
   — Мне нужно позвонить жене, но наша славная знакомая выиграла мой телефон с жидкокристаллическим дисплеем. Могу ли я воспользоваться вашим?
   — Сожалею, но такие вещи мне не нравятся.
   — Моя жена любит меня, как бы странно это ни звучало.
   — Вот и прекрасно.
   — Эти гостиницы ужасны. Интерьеры здесь такие обыкновенные и в то же время такие странные, что когда подходит момент, самоубийство кажется единственным сообразным поступком.
   Потом пожилой японец поднимается и уходит, не забыв перед этим пожелать мне спокойной ночи.
   — Спокойной ночи, дружище. Не играйте с ней.
   — Не беспокойтесь.
   Утро. Как только я просыпаюсь, я уже знаю, что этот человек умер. Официант, принесший мне завтрак, рассказал, что тело обнаружили в ванне. Безжизненное.
   «Безжизненное тело» — это, по-моему, наилучшее определение для нас для всех.
 
   Пришли пустые дни. Дни, когда ты один, ничем не занят, сидишь на площадях, разглядываешь цирюльников и прорицателей, массажистов и парочки на мотороллерах. Вот такие пришли дни, и поделать с ними нечего. Куча неотвратимо растет. Остается лишь позволить этим дням пройти, а потом и другим — и так до тех пор, пока ко мне не вернется деятельная жизнь, списки, заказы, визиты, встречи, работа.
   Сначала я говорю себе:
   «Работа сейчас — это все, — и тут же добавляю: — Но этого недостаточно».
 
   Я вернулся в Хошимин, поскольку возвращаться — это как сунуть голову под одеяло: ничего не меняет, но все-таки успокаивает. А для того, кто всегда оказался на чужбине, не остается ничего другого, кроме как возвращаться в чужие города. Сайгон в данном случае — такой же чужой город как и любой другой.
   И вот я на террасе отеля «Рекс», здороваюсь какими-то незнакомцами, а официант приносит мне невообразимый коктейль — переливчатую жидкость с искорками и зонтиками, столь любимыми в здешних краях, и, разумеется, я отказываюсь это пить поскольку, что бы со мной ни происходило в прошлом, я уверен, что никогда не был человеком, способным пить подобные смеси. Однако выясняется, что это подарок от заведения, а нет страшнее неблагодарности, чем отвергнуть подарок, посему я замолкаю и выпиваю все до дна, но все-таки тут же заказываю пиво. Сейчас восемь вечера, и на террасе уже зажгли свет — я имею в виду сотни разноцветных лампочек, из которых составлены арфы, и сирены, и гигантская корона, во всем великолепии украшающая фасад, — я понимаю, это дурацкое выражение, но иначе тут и не скажешь, да еще все эти животные из папье-маше: слоны, олени, акулы, медведи, змеи — все стремятся в лучшем виде показать себя туристам и профессионалам. Совсем недавно я причислял себя ко второй категории; теперь, отстраненный примерно в …надцатый раз, я не уверен, где мое место. И все-таки, в любом случае добро пожаловать в Сайгон, и пусть злое лихо, уцепившееся за меня, оторвется и потеряется на одном из непредсказуемых поворотов, которыми славится жизнь и которые приносит каждое новое сжигание памяти.
   Еще пива?
   Официант смотрит мне в глаза, словно пытаясь дать мне понять что-то, чего я поначалу не могу уловить, но вскоре ловлю — как бумажку, которая выпадает из кармана и оказывается билетом на футбол.
   Проходят часы — два, три, четыре, пока не наступает полночь, и на террасе заступает новая смена, и очаровательный вьетнамский официант, мальчик' лет двадцати, элегантный, тонкий, сухощавый, что теперь редко встретишь в этой стране, побежденной водой,—так вот, официант отправляется вместе со мной в мой номер, и там, под мешающими сосредоточиться бликами вертящейся короны на фасаде, мы делаем общее дело — не то чтобы мне до смерти хотелось отыметь этого парня, просто, как я понял, такова была наша давнишняя договоренность, о которой я, разумеется, позабыл. К тому же после уничтожения вируса люди и там, и здесь, и повсюду обожают безбашенный секс — полагаю, они таким образом пытаются наверстать все эти годы нелепого воздержания.
   Утром я снова один.
 
   В Хошимине за полдень, под моим окном скопилась пробка из велосипедистов, и трезвонят звонки, и прорицатели и массажисты на улице Катинат работают без роздыха, и революция уже позабыта — как и все остальное, несмотря на видеокамеры с их идиотской привычкой запоминать самые незначительные движения, самые пошлые пейзажи, самые бессмысленные дни. А быть одиноким от этого ничуть не легче.
   Вечер я провожу в бассейне и, переплыв его десять или тринадцать раз, яростно работая руками, вдруг осознаю, что это последнее отстранение от работы которое я считал первым, но, конечно же, ошибался, превратило меня в человека-амфибию, погружающегося в воду на глазах у десятков японцев, сидящих в десятках гамаков под цветными зонтиками.
   В раздевалке бассейна, которая, естественно, тоже расположена на террасе, ко мне подходит местный торговец, голый, с плавками в руке, и предлагает три капсулы ТТ, и, естественно, я их беру, потому что все вокруг так грустно и еще потому что, кажется, давненько мне в Азии не попадался ТТ. По какой-то неведомой причине одни наркотики путешествуют лучше других. ТТ — это просто релаксант с небольшой дозой эйфории, очень схожий с абсолютно легальным пондинилом, но чуть более возбуждающий — не только из-за того, что внесен в черный список, но и потому, что приносит сладкое покалывание в косточках, это особенность амфетаминных дериватов, изготовленных с должной тщательностью. Безобидный бархат, чтобы скоротать вечерок. Да еще прогулка на лодке в дельту реки, где ходят грузовые суда и сверкающие лайнеры с американскими туристами, а дети швыряют с берега в воду монетки и шепотом загадывают желания.
 
   Одинокий, в отставке. Отдавшийся недолгой эйфории ТТ, как школьник-европеец, путешествующий на каникулах.
   Определенно бывают наркотики для мужчин и наркотики для детей, а химическая индустрия все переворачивает вверх тормашками, но в то же время получается — уж не знаю каким образом, — что каждый день становится именно таким, как предначертано. Это как гадалка, которая врет, но все-таки всегда угадывает, как бы причудливо ни завивалась судьба, — потому что ощущение, в отличие от события или идеи, обладает непререкаемой правотой. В общем, я считаю, что все эти ощущения из пробирок не теряют от этого своей реальности и всегда совпадают с нашей судьбой, хотя вполне может быть, что ТТ ошибается, поскольку именно так — абсурдно и при этом верно — рассуждаешь под амфетаминами. В лабораториях этот эффект называют «тень от паучьих лапок». Штрихи, которые в конце концов очерчивают фигуру так же надежно, или даже лучше, чем прямой взгляд. Крохотные булавки химического счастья.
 
   Закрыв глаза, я вижу смерч за окном и сидящую у стола женщину, но на столе ничего нет. Руки у нее сложены на груди, она такая серьезная, что выглядит просто красавицей. У этой женщины такой вид; будто она вот-вот произнесет: «Нам надо поговорить».
   Я сижу в одном из баров Донг Хоя, в центре Хошимина. Десять часов вечера. За окном ничего нет. ТТ, принятый прошлой ночью, оставил после себя дешевую грусть, которую я попытался развеять с помощью косячка, лексатина и шести кружек пива. На зоопарк в пригороде Лимы (в Перу) обрушился самолет. Я видел это по телевизору. Львы сожрали почти все трупы.
   В глубине бара — человек с ножом в руке. Нож охотничий, такими свежуют кабанов. По крайней мере, мне так кажется — тут я не специалист. В любом случае, на такой нож стоит посмотреть. Рядом с незнакомцем — женщина лет пятидесяти с телом на двадцать лет моложе. На такое тело стоит посмотреть. Народу в баре немного. Пара вьетнамцев в пиджаках и галстуках и здоровенный индус, похожий на здоровенный мешок с цементом. Человек ножом воткнул нож в стол. Когда он замечает я на него смотрю, он поднимает руку и машет мне. Потом подзывает официанта. Говорит ему что-то на ухо. Официант возвращается за стойку.
   — Этот господин хочет угостить вас бокалом шампанского.
   Я принимаю бокал, а затем, само собой, подхожу к его столу, чтобы поблагодарить.
   Присаживайтесь, друг мой.
   Я сажусь напротив него, женщины и ножа.
   Вы один?
   Да.
   — Очень жаль. Это плохое место для одинокого человека. На самом деле одиноки все. Моя жена как раз говорила мне, что если бы ей было нужно переспать с кем-нибудь в этом баре, она начала бы с вас.
   Спасибо.
   — Знаете, мы с юга — не с этого юга, а с юга Соединенных Штатов. Добрые люди. Я — пастор в церкви исполнителей обещаний. Вы о нас слышали?
   — Да, кажется, да, возможно, в Аризоне, хотя точно не уверен.
   — Мы выполняем наши обещания, а это уже больше, чем можно сказать обо всех остальных в наши дни.
   Женщина улыбается мне. У нее короткое платье и очень большой бюст.
   — Сначала я думала переспать с индусом, потом поняла, что для такого количества мяса слишком жарко. Так что я сразу подумала о вас.
   Очень вам благодарен.
   — Мы можем зайти к нам в гостиницу, это в конце улицы. Муж подождет нас здесь.
   Я естественно, согласен. Женщина встает с места, я тоже встаю, мы идем через бар, а потом через улицу.
   Мужчина все так же попивает шампанское и смотрит на свой нож.
   Комната в их гостинице желтая. Стены, коврик, покрывало на кровати — все желтого цвета. Женщина просит, чтобы я достал свое хозяйство. А потом просит, чтобы я его трогал, и пока я этим занимаюсь, она засовывает руку к себе в трусы и ласкает себя, пока не кончает, что занимает довольно много времени. Смотреть, как женщина кончает — все равно что смотреть на разогнавшийся поезд: делать ничего не надо, а все равно увлекательно. Затем она сбрасывает одежду, становится на кровать, выставив зад, и говорит, чтобы я пристраивался сверху, что я, конечно же, и проделываю. Такая женщина — несомненно, результат десятка триумфальных пластических операций, но это ничего не меняет. Тело, которое борется, всегда лучше побежденного тела.