Страница:
день шкуру развернули, моим предкам выпала обожженная солнцем земля, мать
олив и виноградных лоз, а Вашим - благословенный нескончаемый дождь, который
красит поля зеленой глазурью и кроет камни бархатным мхом.
- Два слова о Ваших галисийских стихотворениях.
- Галисийские стихи... "Цыганское романсеро"... "Кровавая свадьба"...
"Поэма о канте хондо"... Да где они, эти книги? Печатался я немного, почти
все осталось неизданным. И не надо меня торопить: я помню все свои стихи. И
когда-нибудь - когда у меня не будет, как сегодня, прекрасной возможности
провести вечер с Вами, когда меня не будет требовать к себе испанский посол,
когда я не буду торопиться на встречу с замечательными поэтами, актерами,
драматургами и журналистами Вашей прекрасной страны, столь же душевно
щедрой, сколь щедра на зелень, свет и ветер весна, так вот - когда-нибудь я
засяду за издание своих книг и лучшее из галисийских стихотворений посвящу
Вам - ведь это все равно что посвятить его всем Вашим землякам.
Договорились?
22 октября 1933 г.
_В театре "Авенида" идет репетиция_.
- Ритм! Главное - держать ритм! - _Его руки чертят в воздухе
ритмический узор_.
- Нет, нет, вот здесь какой ритм! - _Он садится за рояль и выступает
уже в роли концертмейстера, а затем и балетмейстера_: - Теперь поворот,
отведите руки, так, хорошо, очень хорошо!
_Федерико Гарсиа Лорка замечает лас, подходит, мы обмениваемся
рукопожатием_.
- Посмотрите, как замечательно, с каким увлечением они работают!
Драматические актеры из любви к искусству, по доброй воле играют спектакль
вроде тех, что показал в Буэнос-Айресе Таиров. Они все могут - сыграют и
трагедию, и фарс, и комедию, сыграют и в музыкальном спектакле.
Я впервые ставлю песни - "Паломники", "Четыре мула", "Осеннюю
кастильскую песню", а кажется - мог бы заниматься этим всю жизнь.
- Вы серьезно изучали испанские народные песни?
- Да, я серьезно занимался песнями, изучал их и просто влюбился в них.
Десять лет я постигал наш фольклор не как ученый - как поэт. Поэтому я и
счел возможным взяться за то, чего еще никто в Испании не делал: я хочу
поставить песню, сделать ее увлекательным спектаклем, как делают в России.
У обеих стран - России и Испании - богатейший фольклор, открывающий
удивительные, сходные возможности. Это отличает нас от других народов. Но, к
несчастью, в Испании стараниями сарсуэлистов фольклор разворован и
обесчещен, почти уничтожен, тем не менее сарсуэла в моде, ее любят. Эти
композиторы копируют песню точно так же, как, учась, художник копирует в
музее шедевры, а ведь еще Фалья говорил: "Народную песню бессмысленно давать
в нотной записи, нужно записывать на пластинку живой голос, иначе песня
утратит то, что и составляет ее красоту".
Вы видели, я вникал во все подробности, но главное - следил за ритмом.
Иначе нельзя. Песня - живое существо и очень нежное. Собьешься с ритма и
погубишь песню. Очень легко нарушить ее чудесное равновесие, а удержать его
трудно - как шарик на острие иглы.
Песни похожи на людей. Они живут, становятся лучше или хуже, иные
гибнут, и остается только полустертая, почти непонятная запись. Для нашего
спектакля я выбрал три песни. Все три переживают сейчас период расцвета.
"Паломников" и сейчас можно услышать в Гранаде. Из многочисленных вариантов
песни я выбрал два: первую вариацию с живым, радостным ритмом я услышал в
гранадской долине, вторую, печальную, поют в горах. Наш сценический вариант
начинает и кончает первая вариация.
Затем идет "Осенняя кастильская песня", очень красивая и грустная. Ее
поют в Бургосе; в ней поэзия той равнины, тех золотых тополей.
Вешним веткам гр_о_зы,
зимним - вьюги,
а влюбленным - слезы
друг о друге {*}.
{* Здесь и далее перевод стихов А. Гелескула.}
Разве высшая красота не в этом? Что перед ней поэзия... Все мы, те, кто
пишет стихи, и те, кто разбирается в поэзии, умолкаем, когда звучат эти
великолепные строки, сложенные народом.
- А Вам не кажется, что это авторская песня?
- Авторская, конечно, только автор неизвестен. Но вот ведь в чем дело -
песня живет. Передается из уст в уста, меняется, становится все лучше и
обретает, наконец, поразительную красоту - вот она, перед нами. Ее до сих
пор поют в Бургосе, но только в селеньях, не в городе, городские ее не
знают...
"Четыре мула" - очень характерная рождественская колядка, поют ее в
Альбайсине и только на рождество, когда стоят холода. Языческая
рождественская колядка, почти все народные песни - языческие. Есть и
церковные песенки, много неязыческих колыбельных. А это - замечательная
языческая рождественская колядка, она раскрывает дионисийскую суть
андалузского рождества. Песни дарят нам и такие неожиданные открытия. А есть
замечательные песни социального плана, очень глубокие по чувству. Например,
эта:
От ночи и до ночи
работник в поле.
А нашим богатеям
живется в холе.
Или вот эта - здесь бурлит чисто андалузская ярость. Она могла бы стать
манифестом, гимном недавнего переворота:
Перевернись, черепаха,
и подари на здоровье
бедным по сдобной лепешке,
а богачам - по коровьей.
Те песни, что я ставлю, - другие, в них нет этой желчи.
Надеюсь, что спектакль наш понравится. Ведь не только песни сами по
себе хороши - хорошо работает труппа Лолы Мембривес. Мне казалось, когда я
ставил песни, что рядом со мной мои товарищи, актеры студенческого театра
"Ла Баррака", которым я руковожу, так приятно мне было работать. Актеры этой
труппы так знают и любят свое дело, что работать с ними - истинное
удовольствие, особенно когда ставишь спектакль, о котором можно только
мечтать.
Мануэль Фонтанальс сделал изумительные декорации и прелестные костюмы.
Вот увидите. Он сумел подчеркнуть красоту человеческого тела, о которой в
театре и думать забыли. А ведь спектакль должен быть праздником тела
человеческого, все должно играть - от кудрей до ног, и главное - взгляд,
зеркало души. Пластика, ритм - о них начисто забыли режиссеры, которые умеют
одно: выпустить на сцену двух-трех угрюмых бородачей, таких, что дрожь
пробирает от одного их вида. Театр должен вернуться к пластике. Это одна из
моих режиссерских задач.
- Вы оставили без изменений текст песен и мелодию?
- Да, я очень бережно отнесся и к стихам и к музыке. Я только
распределил текст между действующими лицами и сделал аранжировку.
15 декабря 1933 г.
_10 января в театре "Авенида" состоится премьера драматической поэмы Ф.
Гарсиа Лорки "Мариана Пинеда". Это уже третья пьеса Гарсиа Лорки, показанная
труппой Маргариты Ксиргу аргентинским зрителям.
Вот что рассказал нам Гарсиа Лорка о "Мариане Пинеде", первой из
написанных им пьес_:
- Мариана Пинеда - одно из самых сильных впечатлений моего детства.
Дети, мои ровесники, и я вместе с ними, взявшись за руки, водили хоровод и
пели печальную песню, за которой мне виделась трагедия.
И постепенно все это - Марьянита, знамя свободы, Педроса - приобрело
какие-то сказочные очертания. Они становились сродни облакам, яростным
ливням и пелене тумана, что сходила в долину с отрогов Сьерра-Невады и
бережно укутывала наше маленькое селенье пуховой тишью и белизной.
Но вот однажды мать взяла меня с собой в Гранаду, и снова передо мной
встал народный романс: там дети тоже пели его так же сурово и торжественно,
только звучал он еще трагичнее, чем на улицах нашего маленького селенья. И
тогда мое тоскующее сердце постигло, угадывая и вопрошая, очень многое, и я
понял, что Мариана Пинеда была изумительной, чудной женщиной и жила одним -
любовью к свободе.
Дважды распятая - на кресте страдания и на кресте судьбы - зачарованная
двумя миражами - надеждой, дарованной человеку и дарующей его жизни смысл,
Мариана Пинеда предстала передо мной святой в ореоле неземной красоты: с
невыразимой нежностью ее глаза, полные затаенной печали, смотрели вниз - на
город. И тогда Альгамбра казалась мне драгоценной пряжкой на ее плече;
долина, затканная переливчатыми зелеными шелками, - ее платьем, а горные
отроги, покрытые снегом, - зубчатой кружевной каймой ее юбок, сплетенной
искусными кружевницами при золотистом свете медных масляных ламп.
Со всем пылом юности я наделял Мариану Пинеду героической страстью. В
моем воображении она вставала в один ряд с героями, рожденными величайшими
драматургами Золотого века - я зачитывался тогда их произведениями. Если бы
я тогда написал о ней пьесу, Мариана Пинеда предстала бы перед нами в полном
боевом вооружении, похожей не на себя, а на Великого Капитана, и принялась
бы разить наповал всякого, кто усомнился бы в том, что жизнь держится
единственно любовью к свободе.
Она предстала передо мной закованной в латы, и уже готовы были
зазвенеть королевские октавы, акростихи, торжественный одиннадцатисложник,
но сердце мягко не соглашалось: "Она другая".
У Марианы Пинеды, обреченной умереть на виселице, а не победить, не
было другого оружия - лишь два кинжала, вонзенные в ее собственное сердце:
одному имя - любовь, другому - свобода.
И тогда я понял: чтобы написать эту легенду, я должен пойти против
истории - ведь история однозначна и не дает простора воображению, а лишь
дозволяет облекать ее в поэтические одежды, воскрешая давно умолкнувшие
чувства.
Мне стала ясна моя цель: пьеса должна была стать восторженным и
любовным гимном Гранаде, городу прозрачной поющей воды. И я начал ее
народным романсом, который слышал в детстве, и так же кончил: из-за
спущенных штор, из-за оконных решеток доносятся все те же чистые и строгие
голоса, повторяя, как молитву, строки, волновавшие меня до слез.
Уходя от буквы и приближаясь, насколько это возможно, к духу истории, я
шел за романсом, который пели дети, искал его поэзию и нежность, укрытую в
безмолвии монастырских садов, и ту дерзновенную отвагу, которой веет от
защитников любви и свободы, героев девятнадцатого века. Прекрасная смерть
Торрихоса - ив контрапункт ей коррида в Старой Ронде; могучие быки и тореро
в бакенбардах, дух свободы и ярмо деспотизма, любовники и заговорщики, и
сверх того эта изумительная женщина, птица с перебитым крылом - любовью,
птица об одном крыле - свободе, взлетевшая наперекор всему и увенчанная
бессмертной славой.
Я хотел, чтобы строфы жизни, прожитой Марианой, истинной испанкой,
стали гимном любви и свободе, двум этим великим чувствам, слившимся воедино.
Это не самая первая, но одна из первых моих вещей, и я люблю ее, как
невесту. "Мариана Пинеда" написана в 1923 году (или в 25-ом?).
Большинство мадридских критиков настолько преувеличило литературные и
драматургические достоинства "Марианы Пинеды", что я сам был крайне удивлен.
Пьесу сочли не любопытной заявкой, но состоявшейся работой драматурга,
владеющего театральной техникой и осознающего специфику исторического жанра,
но главное - сумевшего создать истинно поэтическую атмосферу, неотделимую от
героев и всего, что их окружает. Отмечали вольное течение стиха, силу
чувства героини, достигавшую высот трагедии, выделяли сцену прощания Марианы
с монахинями у эшафота. Я был обрадован и изумлен, потому что сказали и о
том, что я считал и считаю главным: театр для меня - это поэзия и страсть,
воплощенные в слове, пластике и действии.
Некоторые считают, что я драматург для Лолы Мембривес, а эта
замечательная актриса просто создана играть моих героинь. Полностью с этим
согласен. Она сыграла Мать в "Кровавой свадьбе", Башмачницу в "Чудесной
башмачнице". Лола Мембривес настолько глубоко понимает и чувствует роль,
всегда играет так темпераментно и проникновенно, что я просто не могу с этим
не согласиться.
Лола Мембривес за несколько дней до спектакля уже становится Марианой
Пинедой, в ней уже живет и эта поразительная женщина, и все другие
персонажи, и все романтическое окружение героини. Она полностью занята
репетициями, декорациями, костюмами, светом (как великолепен Фонтанальс!),
но тем временем в ней растет волнующее, тревожнее предчувствие созидания: ее
огромные глаза - это те самые глаза Марианы Пинеды, что мерещились мне в
небе Гранады. Все было открыто взору Марианы Пинеды, и ничто не ускользает
от взгляда Лолы Мембривес. И только иногда по глазам ее понимаешь, сколько
труда, усилий и души вкладывает она в роль, облекая в плоть свою героиню и
наделяя ее той силой чувства, которая рождает могучий отклик в сердцах
зрителей.
"Мариана Пинеда", может быть, лучшая роль Лолы Мембривес, но также и
свидетельство ее замечательных режиссерских и организаторских способностей.
Мне кажется, что этот спектакль - одна из лучших работ ее труппы.
29 декабря 1933 г.
"Ла Баррака" для меня - мое детище, самое любимое из моих произведений,
я верю в нее много больше, чем в то, что пишу, и не раз ради нее оставлял
стихи или пьесу, "Йерму" в том числе - она давно была бы закончена, если бы
время от времени я не бросал все и ее пускался бродяжить по Испании с моим
театром. Чудесные странствия! Я сказал "мой театр", хотя мы с Эдуарде Угарте
вдвоем руководим театром. Эдуарде Угарте в соавторстве с Лопесом Рубио
написал пьесу "С вечера до утра" - на театральном конкурсе она удостоилась
первой премии. Но все-таки главная роль в театре моя, а Угарте присматривает
за мной. Я сам занимаюсь абсолютно всем, он присматривает за всем и за мной,
говорит мне, что хорошо, что плохо, и я всегда следую его совету, потому что
знаю: он прав. Такой критик, как Угарте, необходим художнику.
"Ла Баррака" - удивительный, видимо, единственный в своем роде театр.
Университетский театр. Конечно, университетские театральные труппы есть и в
Оксфорде, и в Кембридже, и в Колумбийском и в Йельском университетах, и,
наверно, в Германии; не знаю, есть ли во Франции и в других странах, но
.знаю одно: таких, как "Ла Баррака", больше нет. Не только потому, что
спектакли наши высеки по своему художественному уровню, важнее другое -
страсть, труд, дружба, высокая радость причастности искусству, сплотившая
нас.
Декорации для нас делают лучшие художники парижской школы - испанцы,
мастера наисовременнейшей линии, соратники Пикассо. Все наши актеры -
студенты Мадридского университета. Мы отбираем тех, кто прошел все туры. В
первом может участвовать всякий, кто чувствует призвание к театру. Для
начала мы предлагаем почитать стихи или прозу с листа. Те, кого мы оставляем
после неизбежного отсева, во втором туре читают (уже на память) стихи или
прозу по своему выбору. После второго отсева те, кто, по нашему мнению,
проявил способности, могут участвовать в третьем туре: каждый играет роль,
которую он выбрал. Затем мы предлагаем ему сыграть и все остальные роли в
пьесе. Того, кто прошел все три тура, мы заносим в нашу картотеку - это наше
нововведение. В этом каталоге больше сотни актрис и актеров: карточки с их
именами расположены по разделам в соответствии с амплуа. Достаточно
заглянуть в картотеку, чтобы выяснить, кто может сыграть ту или иную роль.
На карточке рядом с именем и фамилией указано: "Первый любовник",
"Соблазнитель", "Роковая женщина", "Инженю", "Горемыка", "Предатель",
"Мошенник", "Злодей".
Эта предварительная работа помогла нам поставить замечательные
спектакли, которые так высоко оценили самые известные и строгие испанские
критики. За полтора года работы (именно столько существует наш театр) мы
поставили восемь интермедий Сервантеса, несколько пьес Лопе де Руэды, "Жизнь
есть сон" Кальдерона - причем без купюр, во всей полноте авторского замысла!
- "Севильский озорник" Тирсо и еще несколько пьес.
Наши трактовки классических пьес точны, это их живые воплощения. Но все
же самое удивительное - это напряженное внимание, с которым наши спектакли
смотрят крестьяне в самых глухих уголках Испании: всякий, кто станет шуметь
и мешать им слушать, рискует получить затрещину.
Но есть зритель, равнодушный к нашему театру, - это средний класс, это
буржуа, расчетливый и падкий на скабрезность. Наши зрители, истинные
ценители театрального искусства, принадлежат к другим слоям: это
образованные люди из университетских кругов, чуткие к искусству и
разбирающиеся в нем, и народ - тот самый нищий и дикий народ, чья щедрая и
неискушенная душа готова отозваться всплеску горя и оценить тончайшую шутку.
Театр наш существует на субсидию, предоставленную нам правительством.
Благодаря ей мы располагаем средствами и можем ставить пьесу так, как
задумали. Тем не менее у нас никому не платят, все работают бесплатно. Из-за
субсидии я и должен как можно скорее ехать: боюсь, что повое правительство
не даст нам денег. Хотя, если вдуматься, с какой стати правительству лишать
нас поддержки? Какова бы ни была его политика, разве может правительство не
понимать, что классический испанский театр - наше национальное достояние,
слава нашего искусства? Правительство не может не понимать, что такой театр
- вернейшее средство культурного подъема испанского парода.
28 января 1934 г.
- Почти у каждого из людей есть особая разновидность жизни - нечто
вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую постороннему взору:
ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к сведенью:
"раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь -
сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь, - ее скрывают, как
постыдный грех. А сколько их, сколотивших состояние этой чудодейственной
фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу столько-то, или
все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь.
- Расскажите о своей жизни.
- О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те годы, что прожил, еще не
взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с ним
не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было,
а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до самых
ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее.
Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не рассказывал, потому
что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что
это значит.
В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я думал, что
все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал
с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя. Как-то вечером я вдруг
услышал, что они поют. Шелест тополиных листьев, колеблемых ветром,
показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел - вторил
ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то звал меня по имени, по
слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого. Я вслушался и понял. Это
ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за
свое имя.
- Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У моих самых
ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много значат для
меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие.
До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда бы не
написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во мне художника.
Расскажу об этом вкратце.
Шел 1906 год. Землю в наших краях издревле вспахивали деревянным
плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно в том году
некоторые наши земледельцы обзавелись новыми плугами фирмы "Бравант" -
название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже в
1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все было интересно - я любил
смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как огромный стальной
лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер,
наткнувшись на что-то твердое, но в ту же секунду одолел препятствие и
вывернул на поверхность обломок римской мозаичной плиты. На нем была
надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские
имена - Дафнис и Хлоя.
Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен - Дафнис и Хлоя -
вкус земли и любви. Мои ранние детские впечатления связаны с землей, с
сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс.
Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы "Кровавую свадьбу". И
никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию - "Йерму". Земля для меня
неразделима с бедностью, а бедность я люблю больше всего на свете. Не
нищету, измызганную и алчную, а бедность - благородную, трогательную,
простую, как черный хлеб.
- Я не выношу стариков. Это не ненависть. И не страх. Они вселяют
тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать. Особенно тем,
которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит, разгадали все
тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так
гордятся старики. Окажись я в их компании, я бы рта не раскрыл. Меня
приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие улыбки
- я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть...
Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит
юность.
Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность - ее
предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть
уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на ноги -
как неподвижны, как ужасающе неподвижны туфли. Безжизненная, мрачная,
онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и она мертвеет.
Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых. Видишь
их оцепенение, их трагичную незыблемость, свойственную только ногам, и
думаешь: еще каких-нибудь десять, двадцать, сорок лет - и весь ты
оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом.
Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а теперь, кажется,
иначе и не отдыхают. Когда я смотрю на свои ноги, меня охватывает
предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот так, опираясь на пятки,
ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком. Так
они и лежали - недвижные, одна подле другой, в ненадеванных туфлях... Это
сама смерть.
- Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал, что мне
завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы
не пошевелил. Успех мало что значит для меня, а если и значит, то лишь
потому, что есть друзья, которым это небезразлично. И моих мадридских
друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился из-за того,
что они переживают, - не из-за провала. Это мой долг перед друзьями -
завоевать публику. У меня просто нет другого выхода - ведь иначе они
потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как
и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю.
- Что произвело на меня сильное впечатление? Вчера здесь, в
Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть. Ее
провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья, а узнала о моем
приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что привело ее ко
мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на меня, улыбнулась - так
улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы мог подумать...
Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это и
произвело на меня самое сильное впечатление!
"Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она.
"Нет", - ответил я.
"Да ведь это ты! Здесь тебе годик. Я видела тебя, когда ты только
родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы
с мужем собирались на праздник, да только на праздник я не попала, потому
что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним. А
здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький.
Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..."
Она говорила, а я и не знал, что делать. Мне хотелось обнять ее,
заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь это я согнул его,
когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло оно
или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить.
_Выйдя из театра "Авенида", мы остановились возле афиши. Ф. Гарсиа
Лорка сказал_:
- Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд, когда твое имя
вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение. Как будто я
стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для меня
- тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя иначе. Впервые я
увидел свое имя на афише в Мадриде. Друзья меня оповестили, поздравили,
предрекли славу. А я не обрадовался. Мое имя на всех углах выставлено
напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и
только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То, что обычно
приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне казалось, я перестал
быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой - топтал ногами
мою застенчивость, издевался надо мной каждой афишей! А избежать этого
нельзя.
10 марта 1934 г.
_Ф. Гарсиа Лорка рассказывает о своей поездке в Аргентину_:
- Я очень рад успеху, потому что это не столько мой успех, сколько
олив и виноградных лоз, а Вашим - благословенный нескончаемый дождь, который
красит поля зеленой глазурью и кроет камни бархатным мхом.
- Два слова о Ваших галисийских стихотворениях.
- Галисийские стихи... "Цыганское романсеро"... "Кровавая свадьба"...
"Поэма о канте хондо"... Да где они, эти книги? Печатался я немного, почти
все осталось неизданным. И не надо меня торопить: я помню все свои стихи. И
когда-нибудь - когда у меня не будет, как сегодня, прекрасной возможности
провести вечер с Вами, когда меня не будет требовать к себе испанский посол,
когда я не буду торопиться на встречу с замечательными поэтами, актерами,
драматургами и журналистами Вашей прекрасной страны, столь же душевно
щедрой, сколь щедра на зелень, свет и ветер весна, так вот - когда-нибудь я
засяду за издание своих книг и лучшее из галисийских стихотворений посвящу
Вам - ведь это все равно что посвятить его всем Вашим землякам.
Договорились?
22 октября 1933 г.
_В театре "Авенида" идет репетиция_.
- Ритм! Главное - держать ритм! - _Его руки чертят в воздухе
ритмический узор_.
- Нет, нет, вот здесь какой ритм! - _Он садится за рояль и выступает
уже в роли концертмейстера, а затем и балетмейстера_: - Теперь поворот,
отведите руки, так, хорошо, очень хорошо!
_Федерико Гарсиа Лорка замечает лас, подходит, мы обмениваемся
рукопожатием_.
- Посмотрите, как замечательно, с каким увлечением они работают!
Драматические актеры из любви к искусству, по доброй воле играют спектакль
вроде тех, что показал в Буэнос-Айресе Таиров. Они все могут - сыграют и
трагедию, и фарс, и комедию, сыграют и в музыкальном спектакле.
Я впервые ставлю песни - "Паломники", "Четыре мула", "Осеннюю
кастильскую песню", а кажется - мог бы заниматься этим всю жизнь.
- Вы серьезно изучали испанские народные песни?
- Да, я серьезно занимался песнями, изучал их и просто влюбился в них.
Десять лет я постигал наш фольклор не как ученый - как поэт. Поэтому я и
счел возможным взяться за то, чего еще никто в Испании не делал: я хочу
поставить песню, сделать ее увлекательным спектаклем, как делают в России.
У обеих стран - России и Испании - богатейший фольклор, открывающий
удивительные, сходные возможности. Это отличает нас от других народов. Но, к
несчастью, в Испании стараниями сарсуэлистов фольклор разворован и
обесчещен, почти уничтожен, тем не менее сарсуэла в моде, ее любят. Эти
композиторы копируют песню точно так же, как, учась, художник копирует в
музее шедевры, а ведь еще Фалья говорил: "Народную песню бессмысленно давать
в нотной записи, нужно записывать на пластинку живой голос, иначе песня
утратит то, что и составляет ее красоту".
Вы видели, я вникал во все подробности, но главное - следил за ритмом.
Иначе нельзя. Песня - живое существо и очень нежное. Собьешься с ритма и
погубишь песню. Очень легко нарушить ее чудесное равновесие, а удержать его
трудно - как шарик на острие иглы.
Песни похожи на людей. Они живут, становятся лучше или хуже, иные
гибнут, и остается только полустертая, почти непонятная запись. Для нашего
спектакля я выбрал три песни. Все три переживают сейчас период расцвета.
"Паломников" и сейчас можно услышать в Гранаде. Из многочисленных вариантов
песни я выбрал два: первую вариацию с живым, радостным ритмом я услышал в
гранадской долине, вторую, печальную, поют в горах. Наш сценический вариант
начинает и кончает первая вариация.
Затем идет "Осенняя кастильская песня", очень красивая и грустная. Ее
поют в Бургосе; в ней поэзия той равнины, тех золотых тополей.
Вешним веткам гр_о_зы,
зимним - вьюги,
а влюбленным - слезы
друг о друге {*}.
{* Здесь и далее перевод стихов А. Гелескула.}
Разве высшая красота не в этом? Что перед ней поэзия... Все мы, те, кто
пишет стихи, и те, кто разбирается в поэзии, умолкаем, когда звучат эти
великолепные строки, сложенные народом.
- А Вам не кажется, что это авторская песня?
- Авторская, конечно, только автор неизвестен. Но вот ведь в чем дело -
песня живет. Передается из уст в уста, меняется, становится все лучше и
обретает, наконец, поразительную красоту - вот она, перед нами. Ее до сих
пор поют в Бургосе, но только в селеньях, не в городе, городские ее не
знают...
"Четыре мула" - очень характерная рождественская колядка, поют ее в
Альбайсине и только на рождество, когда стоят холода. Языческая
рождественская колядка, почти все народные песни - языческие. Есть и
церковные песенки, много неязыческих колыбельных. А это - замечательная
языческая рождественская колядка, она раскрывает дионисийскую суть
андалузского рождества. Песни дарят нам и такие неожиданные открытия. А есть
замечательные песни социального плана, очень глубокие по чувству. Например,
эта:
От ночи и до ночи
работник в поле.
А нашим богатеям
живется в холе.
Или вот эта - здесь бурлит чисто андалузская ярость. Она могла бы стать
манифестом, гимном недавнего переворота:
Перевернись, черепаха,
и подари на здоровье
бедным по сдобной лепешке,
а богачам - по коровьей.
Те песни, что я ставлю, - другие, в них нет этой желчи.
Надеюсь, что спектакль наш понравится. Ведь не только песни сами по
себе хороши - хорошо работает труппа Лолы Мембривес. Мне казалось, когда я
ставил песни, что рядом со мной мои товарищи, актеры студенческого театра
"Ла Баррака", которым я руковожу, так приятно мне было работать. Актеры этой
труппы так знают и любят свое дело, что работать с ними - истинное
удовольствие, особенно когда ставишь спектакль, о котором можно только
мечтать.
Мануэль Фонтанальс сделал изумительные декорации и прелестные костюмы.
Вот увидите. Он сумел подчеркнуть красоту человеческого тела, о которой в
театре и думать забыли. А ведь спектакль должен быть праздником тела
человеческого, все должно играть - от кудрей до ног, и главное - взгляд,
зеркало души. Пластика, ритм - о них начисто забыли режиссеры, которые умеют
одно: выпустить на сцену двух-трех угрюмых бородачей, таких, что дрожь
пробирает от одного их вида. Театр должен вернуться к пластике. Это одна из
моих режиссерских задач.
- Вы оставили без изменений текст песен и мелодию?
- Да, я очень бережно отнесся и к стихам и к музыке. Я только
распределил текст между действующими лицами и сделал аранжировку.
15 декабря 1933 г.
_10 января в театре "Авенида" состоится премьера драматической поэмы Ф.
Гарсиа Лорки "Мариана Пинеда". Это уже третья пьеса Гарсиа Лорки, показанная
труппой Маргариты Ксиргу аргентинским зрителям.
Вот что рассказал нам Гарсиа Лорка о "Мариане Пинеде", первой из
написанных им пьес_:
- Мариана Пинеда - одно из самых сильных впечатлений моего детства.
Дети, мои ровесники, и я вместе с ними, взявшись за руки, водили хоровод и
пели печальную песню, за которой мне виделась трагедия.
И постепенно все это - Марьянита, знамя свободы, Педроса - приобрело
какие-то сказочные очертания. Они становились сродни облакам, яростным
ливням и пелене тумана, что сходила в долину с отрогов Сьерра-Невады и
бережно укутывала наше маленькое селенье пуховой тишью и белизной.
Но вот однажды мать взяла меня с собой в Гранаду, и снова передо мной
встал народный романс: там дети тоже пели его так же сурово и торжественно,
только звучал он еще трагичнее, чем на улицах нашего маленького селенья. И
тогда мое тоскующее сердце постигло, угадывая и вопрошая, очень многое, и я
понял, что Мариана Пинеда была изумительной, чудной женщиной и жила одним -
любовью к свободе.
Дважды распятая - на кресте страдания и на кресте судьбы - зачарованная
двумя миражами - надеждой, дарованной человеку и дарующей его жизни смысл,
Мариана Пинеда предстала передо мной святой в ореоле неземной красоты: с
невыразимой нежностью ее глаза, полные затаенной печали, смотрели вниз - на
город. И тогда Альгамбра казалась мне драгоценной пряжкой на ее плече;
долина, затканная переливчатыми зелеными шелками, - ее платьем, а горные
отроги, покрытые снегом, - зубчатой кружевной каймой ее юбок, сплетенной
искусными кружевницами при золотистом свете медных масляных ламп.
Со всем пылом юности я наделял Мариану Пинеду героической страстью. В
моем воображении она вставала в один ряд с героями, рожденными величайшими
драматургами Золотого века - я зачитывался тогда их произведениями. Если бы
я тогда написал о ней пьесу, Мариана Пинеда предстала бы перед нами в полном
боевом вооружении, похожей не на себя, а на Великого Капитана, и принялась
бы разить наповал всякого, кто усомнился бы в том, что жизнь держится
единственно любовью к свободе.
Она предстала передо мной закованной в латы, и уже готовы были
зазвенеть королевские октавы, акростихи, торжественный одиннадцатисложник,
но сердце мягко не соглашалось: "Она другая".
У Марианы Пинеды, обреченной умереть на виселице, а не победить, не
было другого оружия - лишь два кинжала, вонзенные в ее собственное сердце:
одному имя - любовь, другому - свобода.
И тогда я понял: чтобы написать эту легенду, я должен пойти против
истории - ведь история однозначна и не дает простора воображению, а лишь
дозволяет облекать ее в поэтические одежды, воскрешая давно умолкнувшие
чувства.
Мне стала ясна моя цель: пьеса должна была стать восторженным и
любовным гимном Гранаде, городу прозрачной поющей воды. И я начал ее
народным романсом, который слышал в детстве, и так же кончил: из-за
спущенных штор, из-за оконных решеток доносятся все те же чистые и строгие
голоса, повторяя, как молитву, строки, волновавшие меня до слез.
Уходя от буквы и приближаясь, насколько это возможно, к духу истории, я
шел за романсом, который пели дети, искал его поэзию и нежность, укрытую в
безмолвии монастырских садов, и ту дерзновенную отвагу, которой веет от
защитников любви и свободы, героев девятнадцатого века. Прекрасная смерть
Торрихоса - ив контрапункт ей коррида в Старой Ронде; могучие быки и тореро
в бакенбардах, дух свободы и ярмо деспотизма, любовники и заговорщики, и
сверх того эта изумительная женщина, птица с перебитым крылом - любовью,
птица об одном крыле - свободе, взлетевшая наперекор всему и увенчанная
бессмертной славой.
Я хотел, чтобы строфы жизни, прожитой Марианой, истинной испанкой,
стали гимном любви и свободе, двум этим великим чувствам, слившимся воедино.
Это не самая первая, но одна из первых моих вещей, и я люблю ее, как
невесту. "Мариана Пинеда" написана в 1923 году (или в 25-ом?).
Большинство мадридских критиков настолько преувеличило литературные и
драматургические достоинства "Марианы Пинеды", что я сам был крайне удивлен.
Пьесу сочли не любопытной заявкой, но состоявшейся работой драматурга,
владеющего театральной техникой и осознающего специфику исторического жанра,
но главное - сумевшего создать истинно поэтическую атмосферу, неотделимую от
героев и всего, что их окружает. Отмечали вольное течение стиха, силу
чувства героини, достигавшую высот трагедии, выделяли сцену прощания Марианы
с монахинями у эшафота. Я был обрадован и изумлен, потому что сказали и о
том, что я считал и считаю главным: театр для меня - это поэзия и страсть,
воплощенные в слове, пластике и действии.
Некоторые считают, что я драматург для Лолы Мембривес, а эта
замечательная актриса просто создана играть моих героинь. Полностью с этим
согласен. Она сыграла Мать в "Кровавой свадьбе", Башмачницу в "Чудесной
башмачнице". Лола Мембривес настолько глубоко понимает и чувствует роль,
всегда играет так темпераментно и проникновенно, что я просто не могу с этим
не согласиться.
Лола Мембривес за несколько дней до спектакля уже становится Марианой
Пинедой, в ней уже живет и эта поразительная женщина, и все другие
персонажи, и все романтическое окружение героини. Она полностью занята
репетициями, декорациями, костюмами, светом (как великолепен Фонтанальс!),
но тем временем в ней растет волнующее, тревожнее предчувствие созидания: ее
огромные глаза - это те самые глаза Марианы Пинеды, что мерещились мне в
небе Гранады. Все было открыто взору Марианы Пинеды, и ничто не ускользает
от взгляда Лолы Мембривес. И только иногда по глазам ее понимаешь, сколько
труда, усилий и души вкладывает она в роль, облекая в плоть свою героиню и
наделяя ее той силой чувства, которая рождает могучий отклик в сердцах
зрителей.
"Мариана Пинеда", может быть, лучшая роль Лолы Мембривес, но также и
свидетельство ее замечательных режиссерских и организаторских способностей.
Мне кажется, что этот спектакль - одна из лучших работ ее труппы.
29 декабря 1933 г.
"Ла Баррака" для меня - мое детище, самое любимое из моих произведений,
я верю в нее много больше, чем в то, что пишу, и не раз ради нее оставлял
стихи или пьесу, "Йерму" в том числе - она давно была бы закончена, если бы
время от времени я не бросал все и ее пускался бродяжить по Испании с моим
театром. Чудесные странствия! Я сказал "мой театр", хотя мы с Эдуарде Угарте
вдвоем руководим театром. Эдуарде Угарте в соавторстве с Лопесом Рубио
написал пьесу "С вечера до утра" - на театральном конкурсе она удостоилась
первой премии. Но все-таки главная роль в театре моя, а Угарте присматривает
за мной. Я сам занимаюсь абсолютно всем, он присматривает за всем и за мной,
говорит мне, что хорошо, что плохо, и я всегда следую его совету, потому что
знаю: он прав. Такой критик, как Угарте, необходим художнику.
"Ла Баррака" - удивительный, видимо, единственный в своем роде театр.
Университетский театр. Конечно, университетские театральные труппы есть и в
Оксфорде, и в Кембридже, и в Колумбийском и в Йельском университетах, и,
наверно, в Германии; не знаю, есть ли во Франции и в других странах, но
.знаю одно: таких, как "Ла Баррака", больше нет. Не только потому, что
спектакли наши высеки по своему художественному уровню, важнее другое -
страсть, труд, дружба, высокая радость причастности искусству, сплотившая
нас.
Декорации для нас делают лучшие художники парижской школы - испанцы,
мастера наисовременнейшей линии, соратники Пикассо. Все наши актеры -
студенты Мадридского университета. Мы отбираем тех, кто прошел все туры. В
первом может участвовать всякий, кто чувствует призвание к театру. Для
начала мы предлагаем почитать стихи или прозу с листа. Те, кого мы оставляем
после неизбежного отсева, во втором туре читают (уже на память) стихи или
прозу по своему выбору. После второго отсева те, кто, по нашему мнению,
проявил способности, могут участвовать в третьем туре: каждый играет роль,
которую он выбрал. Затем мы предлагаем ему сыграть и все остальные роли в
пьесе. Того, кто прошел все три тура, мы заносим в нашу картотеку - это наше
нововведение. В этом каталоге больше сотни актрис и актеров: карточки с их
именами расположены по разделам в соответствии с амплуа. Достаточно
заглянуть в картотеку, чтобы выяснить, кто может сыграть ту или иную роль.
На карточке рядом с именем и фамилией указано: "Первый любовник",
"Соблазнитель", "Роковая женщина", "Инженю", "Горемыка", "Предатель",
"Мошенник", "Злодей".
Эта предварительная работа помогла нам поставить замечательные
спектакли, которые так высоко оценили самые известные и строгие испанские
критики. За полтора года работы (именно столько существует наш театр) мы
поставили восемь интермедий Сервантеса, несколько пьес Лопе де Руэды, "Жизнь
есть сон" Кальдерона - причем без купюр, во всей полноте авторского замысла!
- "Севильский озорник" Тирсо и еще несколько пьес.
Наши трактовки классических пьес точны, это их живые воплощения. Но все
же самое удивительное - это напряженное внимание, с которым наши спектакли
смотрят крестьяне в самых глухих уголках Испании: всякий, кто станет шуметь
и мешать им слушать, рискует получить затрещину.
Но есть зритель, равнодушный к нашему театру, - это средний класс, это
буржуа, расчетливый и падкий на скабрезность. Наши зрители, истинные
ценители театрального искусства, принадлежат к другим слоям: это
образованные люди из университетских кругов, чуткие к искусству и
разбирающиеся в нем, и народ - тот самый нищий и дикий народ, чья щедрая и
неискушенная душа готова отозваться всплеску горя и оценить тончайшую шутку.
Театр наш существует на субсидию, предоставленную нам правительством.
Благодаря ей мы располагаем средствами и можем ставить пьесу так, как
задумали. Тем не менее у нас никому не платят, все работают бесплатно. Из-за
субсидии я и должен как можно скорее ехать: боюсь, что повое правительство
не даст нам денег. Хотя, если вдуматься, с какой стати правительству лишать
нас поддержки? Какова бы ни была его политика, разве может правительство не
понимать, что классический испанский театр - наше национальное достояние,
слава нашего искусства? Правительство не может не понимать, что такой театр
- вернейшее средство культурного подъема испанского парода.
28 января 1934 г.
- Почти у каждого из людей есть особая разновидность жизни - нечто
вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую постороннему взору:
ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к сведенью:
"раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь -
сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь, - ее скрывают, как
постыдный грех. А сколько их, сколотивших состояние этой чудодейственной
фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу столько-то, или
все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь.
- Расскажите о своей жизни.
- О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те годы, что прожил, еще не
взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с ним
не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было,
а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до самых
ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее.
Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не рассказывал, потому
что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что
это значит.
В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я думал, что
все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал
с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя. Как-то вечером я вдруг
услышал, что они поют. Шелест тополиных листьев, колеблемых ветром,
показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел - вторил
ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то звал меня по имени, по
слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого. Я вслушался и понял. Это
ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за
свое имя.
- Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У моих самых
ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много значат для
меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие.
До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда бы не
написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во мне художника.
Расскажу об этом вкратце.
Шел 1906 год. Землю в наших краях издревле вспахивали деревянным
плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно в том году
некоторые наши земледельцы обзавелись новыми плугами фирмы "Бравант" -
название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже в
1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все было интересно - я любил
смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как огромный стальной
лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер,
наткнувшись на что-то твердое, но в ту же секунду одолел препятствие и
вывернул на поверхность обломок римской мозаичной плиты. На нем была
надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские
имена - Дафнис и Хлоя.
Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен - Дафнис и Хлоя -
вкус земли и любви. Мои ранние детские впечатления связаны с землей, с
сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс.
Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы "Кровавую свадьбу". И
никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию - "Йерму". Земля для меня
неразделима с бедностью, а бедность я люблю больше всего на свете. Не
нищету, измызганную и алчную, а бедность - благородную, трогательную,
простую, как черный хлеб.
- Я не выношу стариков. Это не ненависть. И не страх. Они вселяют
тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать. Особенно тем,
которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит, разгадали все
тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так
гордятся старики. Окажись я в их компании, я бы рта не раскрыл. Меня
приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие улыбки
- я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть...
Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит
юность.
Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность - ее
предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть
уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на ноги -
как неподвижны, как ужасающе неподвижны туфли. Безжизненная, мрачная,
онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и она мертвеет.
Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых. Видишь
их оцепенение, их трагичную незыблемость, свойственную только ногам, и
думаешь: еще каких-нибудь десять, двадцать, сорок лет - и весь ты
оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом.
Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а теперь, кажется,
иначе и не отдыхают. Когда я смотрю на свои ноги, меня охватывает
предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот так, опираясь на пятки,
ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком. Так
они и лежали - недвижные, одна подле другой, в ненадеванных туфлях... Это
сама смерть.
- Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал, что мне
завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы
не пошевелил. Успех мало что значит для меня, а если и значит, то лишь
потому, что есть друзья, которым это небезразлично. И моих мадридских
друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился из-за того,
что они переживают, - не из-за провала. Это мой долг перед друзьями -
завоевать публику. У меня просто нет другого выхода - ведь иначе они
потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как
и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю.
- Что произвело на меня сильное впечатление? Вчера здесь, в
Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть. Ее
провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья, а узнала о моем
приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что привело ее ко
мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на меня, улыбнулась - так
улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы мог подумать...
Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это и
произвело на меня самое сильное впечатление!
"Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она.
"Нет", - ответил я.
"Да ведь это ты! Здесь тебе годик. Я видела тебя, когда ты только
родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы
с мужем собирались на праздник, да только на праздник я не попала, потому
что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним. А
здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький.
Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..."
Она говорила, а я и не знал, что делать. Мне хотелось обнять ее,
заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь это я согнул его,
когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло оно
или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить.
_Выйдя из театра "Авенида", мы остановились возле афиши. Ф. Гарсиа
Лорка сказал_:
- Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд, когда твое имя
вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение. Как будто я
стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для меня
- тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя иначе. Впервые я
увидел свое имя на афише в Мадриде. Друзья меня оповестили, поздравили,
предрекли славу. А я не обрадовался. Мое имя на всех углах выставлено
напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и
только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То, что обычно
приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне казалось, я перестал
быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой - топтал ногами
мою застенчивость, издевался надо мной каждой афишей! А избежать этого
нельзя.
10 марта 1934 г.
_Ф. Гарсиа Лорка рассказывает о своей поездке в Аргентину_:
- Я очень рад успеху, потому что это не столько мой успех, сколько