Страница:
успех испанского театра. Если бы вы знали, как понравилась там
"Дама-дурочка" Лопе, которую мне помогал ставить Фонтанальс (и как он
прекрасно работал!), если бы вы знали, как приняли - и зрители и пресса -
"Кровавую свадьбу" и "Чудесную башмачницу". И это там, где гастролируют
лучшие театральные труппы мира! Кстати сказать, ежевечерне я сам в зеленом
цилиндре выходил на сцену в прологе "Чудесной башмачницы", и из цилиндра
вылетала голубка. Аргентинская публика не примет здешний замшелый
театральный репертуар. Они хотят увидеть работы наших новых драматургов. Там
их пьесы, я уверен, будут иметь большой успех и даже принесут прибыль.
- А над чем Вы сейчас работаете?
- Я репетирую с "Барракой". Мы готовим программу, которую хотим
показать в Сантандерском университете. С каким рвением, как отточенно,
культурно и согласованно работают студенты - это поразительно. Подобных
результатов нелегко было бы добиться и профессиональной труппе. Не говоря
уже о понимании сути дела, уме, дисциплине, изумляет их энтузиазм. Они
работают не за деньги - им ничего не платят. Они заняты искусством.
- Тяжелы обязанности режиссера?
- Любимую работу делаешь с радостью. Устаешь, конечно, но счастлив.
Кроме того, возвращаясь с репетиций и проб, я чувствую, что потихоньку
становлюсь режиссером, а это долгое и трудное дело. Обретенный опыт, я
думаю, не пропадет даром.
- А это не мешает Вашей литературной работе?
- Никоим образом. Я много работаю. Кончаю "Йер-му", это моя вторая
трагедия. Первая - "Кровавая свадьба". "Йерма" - трагедия бесплодной
женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее и развитие у меня
новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре главных действующих
лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому
традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий, успеется! Я хочу
вернуть в театр трагедию. "Йерма", которую заканчиваю, - вторая.
- И Вы довольны?
- Да. Кажется, я сделал то, что хотел. И Вы понимаете, как это
радостно.
- Актеры и драматурги боятся, что этот год окажется роковым для театра?
- Это зависит от драматургов и актеров. Новые пути открыты - они спасут
театр. Нужно только осмелиться избрать новый путь. Настает наш час. Будем
молоды и - победим!
3 июля 1934 г.
- Сейчас я пишу комедию, в которую очень верю: "Донья Росита, девица,
или Язык цветов", пьеса для семейного чтения в четырех садах. Это комедия в
пастельных тонах из городской жизни, чуть тронутая мягкой иронией, слегка -
беззлобно - шаржированная. В ней разлито нежное очарование прошлых времен.
Многих удивит, я думаю, мое обращение к тем временам, когда соловьи
действительно пели в садах, а цветку поклонялись, как в романе. Юность наших
матерей и отцов - какое это было чудесное время; время тюрнюров, кринолинов:
1890, 1900, 1910.
- В последние годы Вы пишете для театра...
- Я ринулся в театр, потому что понял, как мне необходима
драматургическая форма выражения. Это не значит, что я оставил поэзию,
чистую поэзию; в иной пьесе ее, кстати сказать, больше, чем в каком-нибудь
стихотворении. Сейчас со мной что-то происходит: я почему-то не могу
решиться на публикацию поэтической книги. Мной овладевает чудовищная лень, я
не могу заставить себя выбрать из написанного в последнее время
стихотворения для публикации. Правда, в издательстве Гранадского
университета скоро выйдет мой новый стихотворный сборник "Диван Тамарита".
Видимо, в конце месяца состоится премьера моей трагедии "Йерма". Идут
уже последние репетиции. Нужно очень долго и тщательно репетировать, чтобы
поймать ритм спектакля и не потерять его. Ритм для меня, может быть, самое
главное. Актер не может замешкаться и выйти на сцену секундой позже, иначе
он провалит все дело. Представьте себе: играет симфонический оркестр, и
солист вступает не вовремя - это совершенно то же самое. Режиссеру труднее
всего добиться, чтобы спектакль от начала и до конца шел в нужном ритме.
В "Йерме" Маргарита Ксиргу играет роль, которая позволяет ей
продемонстрировать все блистательные свойства ее поразительного дарования; и
она делает все для того, чтобы ритм, о котором я говорил, не нарушался. Все
остальные исполнители тоже к этому стремятся.
Маргарита Ксиргу - удивительная женщина; у нее редкостная интуиция. Она
безошибочно определяет, есть ли в пьесе драматическая красота, верно
оценивает ее и постигает во всей глубине. Ее душевная щедрость не знает себе
равных - она всегда готова поддержать интересное художественное начинание,
сознательно идя при этом на коммерческий риск. Впрочем, вещь, поставленная
исключительно ради прибыли, редко ее приносит. И меня, когда я работаю, не
волнует коммерческая сторона дела.
Когда я кончаю какую-нибудь вещь, у меня только одно чувство - я
горжусь тем, что сделал, не ощущая при этом никакой связи между моими
личными достоинствами и тем, что сделано; это гордость отца, у которого
родился прекрасный сын. В конце концов, речь идет о даре, который выпадает
случайно.
Вот какой урок я получил от маэстро Фальи -.ведь он святой, а не только
великий композитор. Он любит говорить: "Наше ремесло - музыка..." Эти
замечательные слова - свидетельство предельной скромности - показались
пианистке Ванде Ландовской, когда она услышала их от Фальи, кощунством.
Некоторые художники полагают, что, раз они художники, им закон не писан:
"Художнику все позволено..." Я думаю, прав Фалья. Поэзия - дар. Я делаю свое
дело, исполняю свои обязанности и не позволяю себе работать наспех. А когда
заканчиваешь вещь, когда остается только подвести под крышу - такое
наслаждение тщательно отделывать каждую мелочь!
- Как Вы считаете, наше время благоприятно для художественного
творчества?
- Время сейчас смутное, но, думаю, рассвет все же настанет. Все мы
чувствуем, что в мире идет борьба; нужно развязать узел, а он тугой и не
поддается. Отсюда и захлестнувшая все волна социальности. Обстоятельства
таковы, что искусство отодвигается в лучшем случае на второй план и мало
кого занимает. Вспомним, как было во Франции с живописью. После войны в
Париже собралась целая плеяда первоклассных художников из разных стран.
Другой такой эпохи не было в живописи. Даже итальянское Возрождение не может
с ней сравниться. Особо выделялись испанцы во главе с Пикассо. Картины
покупали; звание художника было социально престижным. И куда все делось...
Знаменитые художники разъехались кто куда, вернулись на родину; остальные
умирали с голоду, кончали самоубийством. А что до призвания... Все зависит
от человека, который призван. И то, что живем мы в смутное время, - не
препятствие, чтобы думать и чувствовать согласно благородным гуманистическим
идеалам. А создавать, как теперь говорят, "чистые" произведения, не
связанные с тем, что тревожит современников... Оранжерейные сорта художников
обречены - они гибнут от недостатка тепла и внимания. Им нужно тепло,
тепличное обращение.
Что бы там ни говорили, театр сейчас не в упадке. Все дело в нелепейшей
организации театрального дела - она действительно в полном упадке.
Недопустимо такое положение вещей. Разве не стыдно, что какой-нибудь
миллионер, только потому что он миллионер, указывает театру, что ставить и
как ставить? Это тирания, а всякая тирания ведет к краху.
"Я мало знаю, почти ничего" - вспомнилась мне строчка Пабло Неруды. Но
на этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет. С теми, кто лишен
всего, кого лишили даже покоя нищеты. Мы - я имею в виду интеллигенцию,
людей, получивших образование и не знавших нужды, - призваны принести
жертвы. Так принесем же их. В мире борются уже не человеческие, а вселенские
силы. И вот передо мной на весах итог борьбы: здесь - моя боль и моя жертва,
там - справедливость для всех, пусть сопряженная с тяготами перехода к
неведомому, едва угаданному будущему, и я опускаю свой кулак на ту чашу,
чашу справедливости.
Для меня совершенно ясна моя эволюция как драматурга. Хочу закончить
трилогию - "Кровавая свадьба", "Йерма", "Трагедия дочерей Лота". Третья
пьеса еще не написана. А потом я буду писать совсем другие вещи, в том числе
обычную комедию из современной жизни. И еще я хочу поставить в пьесе те
проблемы, которые люди боятся затрагивать.
Хуже всего то, что люди, которые ходят в театр, всячески
сопротивляются, когда их заставляют думать над нравственной проблемой. Да и
идут они в театр неизвестно зачем. Опаздывают к началу, уходят задолго до
конца, входят и выходят во время представления, не соблюдая элементарных
правил приличия. Театр утратил авторитет, и надо его завоевывать. Драматурги
долго шли на поводу у публики, и в итоге она села им на голову. Да, театр
должен вернуть утраченный авторитет, но не с актеров надо начинать. Из
драматургов лишь единицы пользуются сейчас уважением. Хватит уверять, что
театр - не литература, это старая песня и бессмысленная. Именно литература и
прежде всего литература. Если театр - не литература, то "Донья Фраскита" -
не музыка.
Я уверен - свет, как всегда, снидет на сцену сверху, из райка. Когда
те, что стоят в райке, спустятся в партер, все переменится. Упадок театра -
совершенная чушь. Галерка, бедная галерка! Они еще не видели ни "Отелло", ни
"Гамлета", вообще ничего не видели. Тысячи и тысячи до сих пор не знают, что
такое театр. А как они смотрят, как умеют смотреть! В Аликанте я видел
собственными глазами, как все селенье, замерев, простояло весь спектакль
"Жизнь есть сон", а это вершина испанской религиозной драматургии. И не
уверяйте меня, что они не сумели почувствовать. Понять эту пьесу
действительно может лишь искушенный в теологии, но почувствовать... Не в том
дело, кто смотрит пьесу - надменная дама или служанка. Мольер понимал это и
потому читал свои пьесы кухарке. Есть, конечно, люди безнадежные - их
никакой театр не проймет. "Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат",..
И если им покажут, что мать продает свою дочь, как в "Игорном доме" Угарте и
Лопеса Рубио, они, конечно, будут свистеть и топать.
15 декабря 1934 г.
- Что же теперь, после "Йермы"?
- Буду заканчивать трилогию, начатую "Кровавой свадьбой" и "Йермой". Ее
завершит "Гибель Содома"... Я знаю, что название обязывает и настораживает,
но с пути не сойду. Вы говорите, дерзко? Пускай. Мастеров для поделок и без
меня достаточно. Я поэт и от предназначения своего не отступлюсь.
- Ты только начал писать?
- Нет. Кончаю! "Гибель Содома" почти готова. И кажется, она не
разочарует тех, кому нравятся мои последние вещи.
- И это пока все?
- Как это все? Есть еще "Донья Росита, девица, или Язык цветов",
семейная драма в четырех садах. Я вложил в эту пьесу лучшую часть своей
души. В пьесе затронута одна из трагедий испанской жизни - речь идет о
старых девах. Пьеса начинается в девяностые годы прошлого века, продолжается
в девятисотые и кончается в десятых годах нашего века. Она вобрала в себя
скрытый трагизм испанской провинциальной пошлости, над которой, должно быть,
посмеются молодые поколения, но за этой пошлостью таится глубокая трагедия,
социальный недуг средних слоев общества.
1 января 1935 г.
- Когда Вы обычно работаете?
- Когда угодно. Единожды начавши, могу писать целый день, но принуждать
себя не хочу. Я не зарабатываю на жизнь литературой - пишу, когда хочется, и
то, что хочется. У меня есть родители, и я им бесконечно благодарен за то,
что могу себе это позволить.
И впредь я буду работать так же - для собственного удовлетворения, не
думая о выгоде. Не бойтесь - успех меня не закабалит. Надо помнить завет
святого Франциска: "Не ради денег трудись, будь смиренным, обрати страсть в
дар слезный". Иными словами - будь искренен, не обманывай себя.
Я люблю во всем простоту. Это у меня с детства - я ведь вырос в
селенье, а не в Гранаде. Да, в селенье, оно называется Пастуший Источник.
- Это было давно?
- Девятисотые годы. Детство мое - это селенье. Поля, пастухи,
одиночество, небо. Простота, простота во всем. Я всегда удивляюсь, когда в
моих произведениях обнаруживают "дерзновенный поэтический вымысел". Никакого
вымысла. Все подробности точны, а необычными они кажутся потому, что
необычна по нынешним временам такая естественная - и редкостная -
способность: видеть и слышать. А кажется - что уж проще...
- Скажите, какое начало главенствует в Вас - лирическое или
драматическое?
- Безусловно драматическое. Мне интереснее люди, чем пейзаж, в который
они вписаны. Я, конечно, способен четверть часа созерцать горную гряду, но
все те я обязательно спущусь в долину поговорить с пастухом или дровосеком.
Их речи вспоминаются, когда пишу, - вот откуда у меня истинно народные
выражения. Память моя - громадный архив, с раннего детства я запоминал, как
говорят люди. Вот этой поэтической памяти я и следую. Что же до творческих
кредо, эстетик, школ - они меня не заботят. Мне совершенно все равно, каким
я кажусь - современным или старомодным. Важно одно - оставаться самим собой.
Я прекрасно знаю, как пишутся пьески интеллектуального пошиба, но из этого
ничего не следует. Сегодня поэт должен ради других вскрыть себе вены. Вот
почему (хотя не только поэтому, о чем я уже говорил) я обратился к театру.
Только театр дает художнику возможность непосредственного общения с народом.
- Скажите, Вашу литературную манеру последних лет Вы сами считаете
окончательной?
- Конечно нет. Что за нелепость! Утром я не помню, что писал накануне.
Нужно иметь мужество работать без претензий. Видя, что творится на земле,
случается, спрашиваешь себя: "Зачем я пишу?" Но надо работать, надо
работать. Работать и поддерживать достойных. Нужно работать, даже если
кажется, что все усилия напрасны. Работать в знак протеста. Потому что нет
такого дня, когда бы ты, пробудившись, пе хотел бы бросить в лицо этому
миру, исполненному всяческих несправедливостей: "Я протестую, протестую!
Протестую!"
Я подумываю о пьесах социального, гуманистического плана. Одна из них -
антивоенная. Материя этих пьес совершенно иная, чем, к примеру, материя
"Кровавой свадьбы" и "Йермы", и требует совершенно иной техники.
- Как Вы относитесь к творчеству Альберти в его новой - пролетарской -
ипостаси?
- Альберти - значительная личность. Я убежден, что он искренен в своих
новых стихах. Я всегда восхищался Альберти-поэтом, теперь же, кроме того, он
внушает мне глубокое уважение.
- Вы недавно приехали из Америки. Расскажите о Ваших впечатлениях.
- В Америке, как оказалось, очень чуткая и страстная театральная
публика. К театру там относятся с огромным уважением. Я был на премьере
одной пьесы, которую перевел Пабло Суэро, критик "Нотисиас графикас", так
вот - на мадридской сцене такое и представить себе невозможно, а все наше
фарисейство, наша идиотская мораль... - Как Вам понравилась Америка?
- Нет ничего печальнее тамошних степей. Степь пронзена безмолвием.
- Вы работали во время путешествия?
- Я всегда работаю. Стихи пишутся всегда. Сейчас я готовлю к печати две
книги: "Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу" и сборник, в котором будет около
трехсот стихотворений. Он называется "Введение в смерть".
- Вы много читаете?
- Иногда очень. Было время, когда я ежедневно прочитывал не меньше двух
книг. Это что-то вроде гимнастики для умственного развития.
- У Вас хорошая память?
- Прекрасная - такая же, как жизнь. На одно у меня плохая память - на
мелочи. Кто захочет обидеть меня, зря потратит время - я тут же забуду
обиду. Улыбнусь без всякой задней мысли, что бы там ни было. Можете мне
поверить - моя первая пьеса "Колдовство бабочки" - на музыку Дебюсси, с
декорациями Баррадоса - провалилась с треском, да с каким!
- Сейчас-то Вам смешно...
- И тогда. Тогда я тоже смеялся. А вернее сказать - мой сегодняшний
смех - он тот же самый, вчерашний, детский мой смех - лесной, вольный,
раздольный... И я не отступлюсь от него, я сберегу его до самой смерти.
18 февраля 1935 г.
- Поэзия бродит по улицам. Бродит, проходит мимо. У всего на свете есть
своя тайна, тайна эта и есть поэзия. Пройдет мимо мужчина, взглянешь на
женщину, заметишь, как, хромая, перебегает дорогу собака... все это так
человечно, и во всем - своя поэзия.
Поэзия - не абстракция, ее существование для меня реально, она рядом.
Все герои моих стихов - живые люди. Важно одно - подобрать поэтический ключ.
Чаще всего это случается, когда совсем не ждешь. Один поворот ключа - и
стихотворение засияло. Бессмысленно рассуждать, где больше поэзии - в
мужской или женской душе (это я отвечаю на твой вопрос). Совершенно
бессмысленно.
Само собой разумеется, поэзия может коснуться сексуальных проблем, если
это стихи о любви; может затронуть вселенские проблемы, если стих отважится
встать на край бездны и приготовится к схватке с вечностью.
Поэзия не знает границ. Случается, промозглым утром, когда еле волочишь
ноги и, ежась, поднимаешь воротник, она ждет тебя на пороге. Или
подстерегает у ручья, или в ветвях оливы, или за простыней, что сушится на
асотее. Нельзя только загадывать встречу, полагая, что и она подчиняется той
неукоснительной логике, согласно которой всякий раз, когда вздумается, идешь
и покупаешь ровно пол-литра оливкового масла.
Мои первые стихи были не такими, каких можно было бы ждать от
андалузца. В них не было ничего андалузского. Они - естественное продолжение
моей прозы. Моя первая книга - это общеизвестно - книга прозы. Когда же,
повинуясь категорическому императиву души, я стал писать стихи, то сразу
отверг андалузскую тематику и обратился к "Аистам Авилы". Как объяснить это?
Наверху, так: когда я уезжаю из Испании, когда моря и чужие земли разделяют
нас, тоскуя по родине, я вспоминаю не Гранаду и не оливковые рощи, а могучие
стены Авилы в сумраке мартовского утра. В разлуке Испания, Кастилия видится
мне затерянной, пустынной площадью, и только старуха, безмолвная, как и все
вокруг, пересекает ее, торопясь к молитве.
- А театр?
- Я всегда ощущал призвание к театру и немало дней посвятил ему. У меня
свое, особое представление о театре, которое я отстаивал и буду отстаивать.
Театр - это поэзия, вставшая со страниц книги и обретшая плоть. И тогда она
говорит, кричит, рыдает, если подступает отчаянье. Действующих лиц,
выходящих на сцену, должна осенять поэзия, но в то же время они должны быть
живыми - из плоти и крови. Этого требует театр. Они должны быть предельно
человечны и неотторжимо - трагически - связаны с жизнью, сегодняшней жизнью:
так, чтобы мы ощутили их рядом, страдали, видя измену, так, чтобы мы слышали
их речи - могучие и вольные речи, исполненные любви или презрения. Нельзя
дольше терпеть персонажей, которых теперешние драматурги за ручку выводят на
сцену.
У них пусто внутри; где положено быть сердцу, у них протез, или
сломанные часы, или мышиный помет с чердака. Сейчас в Испании и актеры и
драматурги работают ниже среднего уровня. Пьесы пишут для лож бельэтажа, а
партер и галерку не принимают в расчет. Писать для лож бельэтажа - не
слишком ли грустное занятие? А та публика, которой надо хоть что-нибудь
увидеть, естественно, разочарована. Неискушенный, простодушный зритель - я
говорю о народе - не понимает, зачем здесь говорят о том, что его не
заботит, и вообще о том, что не стоит внимания. В какой-то степени виноваты
и актеры. Я не хочу сказать, что они дурно поступают, хотя... "Послушай,
друг, - говорит актер драматургу, - написал бы ты для меня комедию, где я
сыграл бы... себя! Очень прошу, сделай так-то и так-то. Мне бы хотелось
надеть летний костюм и чтоб герою было года двадцать три, ладно?" В итоге
престарелая героиня и первый любовник, превозмогая склероз, ломают комедию,
но какое отношение это имеет к театру?
- А Ваши пьесы?
- Моя драматургическая эволюция очевидна. Первые мои пьесы несценичны,
хотя одна из них - "Когда пройдет пять лет" - сейчас принята к постановке в
клубе "Анфистора". В них, в этих непредставимых пьесах, мои истинные
намерения. Но я должен был показать публике, на что я способен, завоевать
уважение - так появились пьесы другого рода. Я пишу только когда хочется и
не принадлежу к тем драматургам, которые не могут свернуть с наезженной
колеи.
-- Над чем Вы сейчас работаете?
- Комедию "Донья Росита, или Язык цветов" я задумал еще в 1924 году.
Мой друг Морено Вилья как-то остановил меня: "Послушай, давай я расскажу
тебе чудесную историю о цветке - о Розе Изменчивой. Я вычитал ее в книге по
цветоводству восемнадцатого века - Расскажи. - Жила-была роза..." И когда он
закончил эту чудную историю, комедия моя была уже готова. От начала и до
конца. Она явилась мне цельной и завершенной, тем не менее до сих пор, до
самого 1936 года, я не брался за нее. Это время выткало ее сцены и
переложило в стихи историю цветка.
Сейчас я работаю над новой драмой. Она не похожа на прежние. Правда и
ложь, голод и поэзия срываются со страниц и, вольные, носятся в воздухе.
Ничего, ни единой строки я не добавляю от себя. Суть драмы в религиозной и
социально-экономической проблемах. Человечество стоит лицом к лицу с
голодом, который опустошает землю. Пока существует экономическое
неравенство, люди не могут думать. Вот что я видел собственными глазами. Два
человека идут по берегу реки - богатый и бедный. Один зевает, грязня воздух,
^другой успел набить брюхо. Богатый говорит: "Гляди, как хороша лодка,
плывущая вниз по реке! Да погляди же, какой изумительный ирис расцвел на
берегу!" Бедняк отвечает: "Я голоден и ничего не вижу. Я голоден, очень
голоден". И правда, он ничего не видит. Когда голод исчезнет, наступит
величайший духовный взлет, какого еще не знало Человечество. Мы и
представить себе не можем той радости, которая заполонит мир в день Великой
революции. Я, кажется, говорю как настоящий социалист?
- Каковы Ваши планы?
- Должна прийти телеграмма от Маргариты Ксиргу. Думаю, скоро, в этом
месяце. Тогда я сразу выезжаю в Нью-Йорк, где в свое время пробыл целый год.
В Нью-Йорке я обязательно встречусь с друзьями, американскими друзьями
Испании.
Нью-Йорк ужасен. Чудовищен. Затерянный, бродишь по улицам, и это
завораживает, но я знаю: Нью-Йорк - величайшая в мире ложь. Нью-Йорк -
механизированный Сенегал. Английская цивилизация не укоренилась на той
почве. Такое впечатление, что дома растут ввысь, обходясь без фундамента. И
живут здесь не углубляясь - поверху, вверх... Мы дали Южной Америке
Сервантеса, англичане же не сумели дать Северной Америке Шекспира.
Из Нью-Йорка - в Мехико. Пять дней поездом. Замечательное путешествие!
Буду смотреть в окно - все меняется, мелькают пейзажи, печальные стада. Ты
замечал, что в поезде не хочется разговаривать? Спросят - ответишь, кивнешь
головой, и все. Не то что на пароходе: только выйдешь на палубу, как сразу
же наткнешься на какую-нибудь гнусную личность. В Мехико я собираюсь быть на
премьерах своих пьес и хочу прочитать лекцию о Кеведо. Его не ценят по
достоинству, а это величайшая несправедливость, ведь Кеведо - самый
удивительный из испанских поэтов. Я подружился с ним не так давно. Печален
был мой путь к Кеведо. Путешествуя по Ла-Манче, я остановился в местечке
Инфантес. Пустынная площадь. Башня Хуана Аббата. А рядом - сумрачная церковь
с гербами австрийского дома. Откуда-то изнутри темной церкви донеслось не то
пение, не то рыданье - это молилась деревенская девочка. Я вошел и
остановился, потрясенный. Там был Кеведо - одинокий, погребенный и за гробом
не узнавший справедливости. Казалось, похороны кончились только что;
казалось, что я шел за гробом в толпе плоеных воротников и траурных
покрывал. В Мексике я буду говорить о Кеведо, потому что Кеведо - это
Испания.
У меня готовы четыре книги; я намерен отдать их в печать. Это
"Нью-Йорк", "Сонеты", драма без названия и еще одна вещь. "Книга сонетов" -
после долгой, озаренной солнцем, не скованной метром и рифмой прогулки -
знаменует возврат к канону. Этот крестовый поход привлекает сегодня многих
молодых испанских поэтов.
7 апреля 1936 г.
- Багариа, ты поэт, раз изобразил Хиля Роблеса в виде тыквы, разглядел
сверчка в Унамуно и бродячего пса в Барохе. Скажи мне, что означает
улитка-завитушка в твоих прозрачных пейзажах?
- Ты спрашиваешь о моей привязанности и улиткам, друг Федерико. У нее
простое объяснение. Улитки напоминают мне вот о чем: как-то раз, когда я
рисовал, мать подошла, посмотрела на моих улиток и сказала: "Так и помру,
сынок, не понявши, как это за завитушки деньги платят!" С тех пор я зову
свои рисунки "завитушками".
Итак, я удовлетворил твое любопытство, Гарсиа Лорка, поэт, которому
подвластны глубины и тончайшие оттенки. Прекрасна и нежна мелодия твоего
стиха, но крылья твоих строф - стальные, в них та же сталь, ,что вспарывает
землю, достигая глубинных пластов. Веришь ли ты, поэт, в искусство для
искусства или, напротив, полагаешь, что искусство должно служить народу:
рыдать, когда рыдает народ, и хохотать, когда он хохочет?
- Я отвечу на твой вопрос, мой милый и добрый Багариа. Я сказал бы, что
сама по себе идея искусства для искусства бесчеловечна, если бы она не была,
по счастью, столь откровенно пошла. Серьезный человек не может возлагать
"Дама-дурочка" Лопе, которую мне помогал ставить Фонтанальс (и как он
прекрасно работал!), если бы вы знали, как приняли - и зрители и пресса -
"Кровавую свадьбу" и "Чудесную башмачницу". И это там, где гастролируют
лучшие театральные труппы мира! Кстати сказать, ежевечерне я сам в зеленом
цилиндре выходил на сцену в прологе "Чудесной башмачницы", и из цилиндра
вылетала голубка. Аргентинская публика не примет здешний замшелый
театральный репертуар. Они хотят увидеть работы наших новых драматургов. Там
их пьесы, я уверен, будут иметь большой успех и даже принесут прибыль.
- А над чем Вы сейчас работаете?
- Я репетирую с "Барракой". Мы готовим программу, которую хотим
показать в Сантандерском университете. С каким рвением, как отточенно,
культурно и согласованно работают студенты - это поразительно. Подобных
результатов нелегко было бы добиться и профессиональной труппе. Не говоря
уже о понимании сути дела, уме, дисциплине, изумляет их энтузиазм. Они
работают не за деньги - им ничего не платят. Они заняты искусством.
- Тяжелы обязанности режиссера?
- Любимую работу делаешь с радостью. Устаешь, конечно, но счастлив.
Кроме того, возвращаясь с репетиций и проб, я чувствую, что потихоньку
становлюсь режиссером, а это долгое и трудное дело. Обретенный опыт, я
думаю, не пропадет даром.
- А это не мешает Вашей литературной работе?
- Никоим образом. Я много работаю. Кончаю "Йер-му", это моя вторая
трагедия. Первая - "Кровавая свадьба". "Йерма" - трагедия бесплодной
женщины. Тема, как видите, классическая. Но поворот ее и развитие у меня
новые. Как и предполагает жанр, в моей трагедии четыре главных действующих
лица и несколько хоров. Нужно вернуться к трагедии. Нас обязывают к этому
традиции нашего театра. Довольно фарсов, довольно комедий, успеется! Я хочу
вернуть в театр трагедию. "Йерма", которую заканчиваю, - вторая.
- И Вы довольны?
- Да. Кажется, я сделал то, что хотел. И Вы понимаете, как это
радостно.
- Актеры и драматурги боятся, что этот год окажется роковым для театра?
- Это зависит от драматургов и актеров. Новые пути открыты - они спасут
театр. Нужно только осмелиться избрать новый путь. Настает наш час. Будем
молоды и - победим!
3 июля 1934 г.
- Сейчас я пишу комедию, в которую очень верю: "Донья Росита, девица,
или Язык цветов", пьеса для семейного чтения в четырех садах. Это комедия в
пастельных тонах из городской жизни, чуть тронутая мягкой иронией, слегка -
беззлобно - шаржированная. В ней разлито нежное очарование прошлых времен.
Многих удивит, я думаю, мое обращение к тем временам, когда соловьи
действительно пели в садах, а цветку поклонялись, как в романе. Юность наших
матерей и отцов - какое это было чудесное время; время тюрнюров, кринолинов:
1890, 1900, 1910.
- В последние годы Вы пишете для театра...
- Я ринулся в театр, потому что понял, как мне необходима
драматургическая форма выражения. Это не значит, что я оставил поэзию,
чистую поэзию; в иной пьесе ее, кстати сказать, больше, чем в каком-нибудь
стихотворении. Сейчас со мной что-то происходит: я почему-то не могу
решиться на публикацию поэтической книги. Мной овладевает чудовищная лень, я
не могу заставить себя выбрать из написанного в последнее время
стихотворения для публикации. Правда, в издательстве Гранадского
университета скоро выйдет мой новый стихотворный сборник "Диван Тамарита".
Видимо, в конце месяца состоится премьера моей трагедии "Йерма". Идут
уже последние репетиции. Нужно очень долго и тщательно репетировать, чтобы
поймать ритм спектакля и не потерять его. Ритм для меня, может быть, самое
главное. Актер не может замешкаться и выйти на сцену секундой позже, иначе
он провалит все дело. Представьте себе: играет симфонический оркестр, и
солист вступает не вовремя - это совершенно то же самое. Режиссеру труднее
всего добиться, чтобы спектакль от начала и до конца шел в нужном ритме.
В "Йерме" Маргарита Ксиргу играет роль, которая позволяет ей
продемонстрировать все блистательные свойства ее поразительного дарования; и
она делает все для того, чтобы ритм, о котором я говорил, не нарушался. Все
остальные исполнители тоже к этому стремятся.
Маргарита Ксиргу - удивительная женщина; у нее редкостная интуиция. Она
безошибочно определяет, есть ли в пьесе драматическая красота, верно
оценивает ее и постигает во всей глубине. Ее душевная щедрость не знает себе
равных - она всегда готова поддержать интересное художественное начинание,
сознательно идя при этом на коммерческий риск. Впрочем, вещь, поставленная
исключительно ради прибыли, редко ее приносит. И меня, когда я работаю, не
волнует коммерческая сторона дела.
Когда я кончаю какую-нибудь вещь, у меня только одно чувство - я
горжусь тем, что сделал, не ощущая при этом никакой связи между моими
личными достоинствами и тем, что сделано; это гордость отца, у которого
родился прекрасный сын. В конце концов, речь идет о даре, который выпадает
случайно.
Вот какой урок я получил от маэстро Фальи -.ведь он святой, а не только
великий композитор. Он любит говорить: "Наше ремесло - музыка..." Эти
замечательные слова - свидетельство предельной скромности - показались
пианистке Ванде Ландовской, когда она услышала их от Фальи, кощунством.
Некоторые художники полагают, что, раз они художники, им закон не писан:
"Художнику все позволено..." Я думаю, прав Фалья. Поэзия - дар. Я делаю свое
дело, исполняю свои обязанности и не позволяю себе работать наспех. А когда
заканчиваешь вещь, когда остается только подвести под крышу - такое
наслаждение тщательно отделывать каждую мелочь!
- Как Вы считаете, наше время благоприятно для художественного
творчества?
- Время сейчас смутное, но, думаю, рассвет все же настанет. Все мы
чувствуем, что в мире идет борьба; нужно развязать узел, а он тугой и не
поддается. Отсюда и захлестнувшая все волна социальности. Обстоятельства
таковы, что искусство отодвигается в лучшем случае на второй план и мало
кого занимает. Вспомним, как было во Франции с живописью. После войны в
Париже собралась целая плеяда первоклассных художников из разных стран.
Другой такой эпохи не было в живописи. Даже итальянское Возрождение не может
с ней сравниться. Особо выделялись испанцы во главе с Пикассо. Картины
покупали; звание художника было социально престижным. И куда все делось...
Знаменитые художники разъехались кто куда, вернулись на родину; остальные
умирали с голоду, кончали самоубийством. А что до призвания... Все зависит
от человека, который призван. И то, что живем мы в смутное время, - не
препятствие, чтобы думать и чувствовать согласно благородным гуманистическим
идеалам. А создавать, как теперь говорят, "чистые" произведения, не
связанные с тем, что тревожит современников... Оранжерейные сорта художников
обречены - они гибнут от недостатка тепла и внимания. Им нужно тепло,
тепличное обращение.
Что бы там ни говорили, театр сейчас не в упадке. Все дело в нелепейшей
организации театрального дела - она действительно в полном упадке.
Недопустимо такое положение вещей. Разве не стыдно, что какой-нибудь
миллионер, только потому что он миллионер, указывает театру, что ставить и
как ставить? Это тирания, а всякая тирания ведет к краху.
"Я мало знаю, почти ничего" - вспомнилась мне строчка Пабло Неруды. Но
на этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет. С теми, кто лишен
всего, кого лишили даже покоя нищеты. Мы - я имею в виду интеллигенцию,
людей, получивших образование и не знавших нужды, - призваны принести
жертвы. Так принесем же их. В мире борются уже не человеческие, а вселенские
силы. И вот передо мной на весах итог борьбы: здесь - моя боль и моя жертва,
там - справедливость для всех, пусть сопряженная с тяготами перехода к
неведомому, едва угаданному будущему, и я опускаю свой кулак на ту чашу,
чашу справедливости.
Для меня совершенно ясна моя эволюция как драматурга. Хочу закончить
трилогию - "Кровавая свадьба", "Йерма", "Трагедия дочерей Лота". Третья
пьеса еще не написана. А потом я буду писать совсем другие вещи, в том числе
обычную комедию из современной жизни. И еще я хочу поставить в пьесе те
проблемы, которые люди боятся затрагивать.
Хуже всего то, что люди, которые ходят в театр, всячески
сопротивляются, когда их заставляют думать над нравственной проблемой. Да и
идут они в театр неизвестно зачем. Опаздывают к началу, уходят задолго до
конца, входят и выходят во время представления, не соблюдая элементарных
правил приличия. Театр утратил авторитет, и надо его завоевывать. Драматурги
долго шли на поводу у публики, и в итоге она села им на голову. Да, театр
должен вернуть утраченный авторитет, но не с актеров надо начинать. Из
драматургов лишь единицы пользуются сейчас уважением. Хватит уверять, что
театр - не литература, это старая песня и бессмысленная. Именно литература и
прежде всего литература. Если театр - не литература, то "Донья Фраскита" -
не музыка.
Я уверен - свет, как всегда, снидет на сцену сверху, из райка. Когда
те, что стоят в райке, спустятся в партер, все переменится. Упадок театра -
совершенная чушь. Галерка, бедная галерка! Они еще не видели ни "Отелло", ни
"Гамлета", вообще ничего не видели. Тысячи и тысячи до сих пор не знают, что
такое театр. А как они смотрят, как умеют смотреть! В Аликанте я видел
собственными глазами, как все селенье, замерев, простояло весь спектакль
"Жизнь есть сон", а это вершина испанской религиозной драматургии. И не
уверяйте меня, что они не сумели почувствовать. Понять эту пьесу
действительно может лишь искушенный в теологии, но почувствовать... Не в том
дело, кто смотрит пьесу - надменная дама или служанка. Мольер понимал это и
потому читал свои пьесы кухарке. Есть, конечно, люди безнадежные - их
никакой театр не проймет. "Имеют глаза и не видят, имеют уши и не слышат",..
И если им покажут, что мать продает свою дочь, как в "Игорном доме" Угарте и
Лопеса Рубио, они, конечно, будут свистеть и топать.
15 декабря 1934 г.
- Что же теперь, после "Йермы"?
- Буду заканчивать трилогию, начатую "Кровавой свадьбой" и "Йермой". Ее
завершит "Гибель Содома"... Я знаю, что название обязывает и настораживает,
но с пути не сойду. Вы говорите, дерзко? Пускай. Мастеров для поделок и без
меня достаточно. Я поэт и от предназначения своего не отступлюсь.
- Ты только начал писать?
- Нет. Кончаю! "Гибель Содома" почти готова. И кажется, она не
разочарует тех, кому нравятся мои последние вещи.
- И это пока все?
- Как это все? Есть еще "Донья Росита, девица, или Язык цветов",
семейная драма в четырех садах. Я вложил в эту пьесу лучшую часть своей
души. В пьесе затронута одна из трагедий испанской жизни - речь идет о
старых девах. Пьеса начинается в девяностые годы прошлого века, продолжается
в девятисотые и кончается в десятых годах нашего века. Она вобрала в себя
скрытый трагизм испанской провинциальной пошлости, над которой, должно быть,
посмеются молодые поколения, но за этой пошлостью таится глубокая трагедия,
социальный недуг средних слоев общества.
1 января 1935 г.
- Когда Вы обычно работаете?
- Когда угодно. Единожды начавши, могу писать целый день, но принуждать
себя не хочу. Я не зарабатываю на жизнь литературой - пишу, когда хочется, и
то, что хочется. У меня есть родители, и я им бесконечно благодарен за то,
что могу себе это позволить.
И впредь я буду работать так же - для собственного удовлетворения, не
думая о выгоде. Не бойтесь - успех меня не закабалит. Надо помнить завет
святого Франциска: "Не ради денег трудись, будь смиренным, обрати страсть в
дар слезный". Иными словами - будь искренен, не обманывай себя.
Я люблю во всем простоту. Это у меня с детства - я ведь вырос в
селенье, а не в Гранаде. Да, в селенье, оно называется Пастуший Источник.
- Это было давно?
- Девятисотые годы. Детство мое - это селенье. Поля, пастухи,
одиночество, небо. Простота, простота во всем. Я всегда удивляюсь, когда в
моих произведениях обнаруживают "дерзновенный поэтический вымысел". Никакого
вымысла. Все подробности точны, а необычными они кажутся потому, что
необычна по нынешним временам такая естественная - и редкостная -
способность: видеть и слышать. А кажется - что уж проще...
- Скажите, какое начало главенствует в Вас - лирическое или
драматическое?
- Безусловно драматическое. Мне интереснее люди, чем пейзаж, в который
они вписаны. Я, конечно, способен четверть часа созерцать горную гряду, но
все те я обязательно спущусь в долину поговорить с пастухом или дровосеком.
Их речи вспоминаются, когда пишу, - вот откуда у меня истинно народные
выражения. Память моя - громадный архив, с раннего детства я запоминал, как
говорят люди. Вот этой поэтической памяти я и следую. Что же до творческих
кредо, эстетик, школ - они меня не заботят. Мне совершенно все равно, каким
я кажусь - современным или старомодным. Важно одно - оставаться самим собой.
Я прекрасно знаю, как пишутся пьески интеллектуального пошиба, но из этого
ничего не следует. Сегодня поэт должен ради других вскрыть себе вены. Вот
почему (хотя не только поэтому, о чем я уже говорил) я обратился к театру.
Только театр дает художнику возможность непосредственного общения с народом.
- Скажите, Вашу литературную манеру последних лет Вы сами считаете
окончательной?
- Конечно нет. Что за нелепость! Утром я не помню, что писал накануне.
Нужно иметь мужество работать без претензий. Видя, что творится на земле,
случается, спрашиваешь себя: "Зачем я пишу?" Но надо работать, надо
работать. Работать и поддерживать достойных. Нужно работать, даже если
кажется, что все усилия напрасны. Работать в знак протеста. Потому что нет
такого дня, когда бы ты, пробудившись, пе хотел бы бросить в лицо этому
миру, исполненному всяческих несправедливостей: "Я протестую, протестую!
Протестую!"
Я подумываю о пьесах социального, гуманистического плана. Одна из них -
антивоенная. Материя этих пьес совершенно иная, чем, к примеру, материя
"Кровавой свадьбы" и "Йермы", и требует совершенно иной техники.
- Как Вы относитесь к творчеству Альберти в его новой - пролетарской -
ипостаси?
- Альберти - значительная личность. Я убежден, что он искренен в своих
новых стихах. Я всегда восхищался Альберти-поэтом, теперь же, кроме того, он
внушает мне глубокое уважение.
- Вы недавно приехали из Америки. Расскажите о Ваших впечатлениях.
- В Америке, как оказалось, очень чуткая и страстная театральная
публика. К театру там относятся с огромным уважением. Я был на премьере
одной пьесы, которую перевел Пабло Суэро, критик "Нотисиас графикас", так
вот - на мадридской сцене такое и представить себе невозможно, а все наше
фарисейство, наша идиотская мораль... - Как Вам понравилась Америка?
- Нет ничего печальнее тамошних степей. Степь пронзена безмолвием.
- Вы работали во время путешествия?
- Я всегда работаю. Стихи пишутся всегда. Сейчас я готовлю к печати две
книги: "Плач по Игнасьо Санчесу Мехиасу" и сборник, в котором будет около
трехсот стихотворений. Он называется "Введение в смерть".
- Вы много читаете?
- Иногда очень. Было время, когда я ежедневно прочитывал не меньше двух
книг. Это что-то вроде гимнастики для умственного развития.
- У Вас хорошая память?
- Прекрасная - такая же, как жизнь. На одно у меня плохая память - на
мелочи. Кто захочет обидеть меня, зря потратит время - я тут же забуду
обиду. Улыбнусь без всякой задней мысли, что бы там ни было. Можете мне
поверить - моя первая пьеса "Колдовство бабочки" - на музыку Дебюсси, с
декорациями Баррадоса - провалилась с треском, да с каким!
- Сейчас-то Вам смешно...
- И тогда. Тогда я тоже смеялся. А вернее сказать - мой сегодняшний
смех - он тот же самый, вчерашний, детский мой смех - лесной, вольный,
раздольный... И я не отступлюсь от него, я сберегу его до самой смерти.
18 февраля 1935 г.
- Поэзия бродит по улицам. Бродит, проходит мимо. У всего на свете есть
своя тайна, тайна эта и есть поэзия. Пройдет мимо мужчина, взглянешь на
женщину, заметишь, как, хромая, перебегает дорогу собака... все это так
человечно, и во всем - своя поэзия.
Поэзия - не абстракция, ее существование для меня реально, она рядом.
Все герои моих стихов - живые люди. Важно одно - подобрать поэтический ключ.
Чаще всего это случается, когда совсем не ждешь. Один поворот ключа - и
стихотворение засияло. Бессмысленно рассуждать, где больше поэзии - в
мужской или женской душе (это я отвечаю на твой вопрос). Совершенно
бессмысленно.
Само собой разумеется, поэзия может коснуться сексуальных проблем, если
это стихи о любви; может затронуть вселенские проблемы, если стих отважится
встать на край бездны и приготовится к схватке с вечностью.
Поэзия не знает границ. Случается, промозглым утром, когда еле волочишь
ноги и, ежась, поднимаешь воротник, она ждет тебя на пороге. Или
подстерегает у ручья, или в ветвях оливы, или за простыней, что сушится на
асотее. Нельзя только загадывать встречу, полагая, что и она подчиняется той
неукоснительной логике, согласно которой всякий раз, когда вздумается, идешь
и покупаешь ровно пол-литра оливкового масла.
Мои первые стихи были не такими, каких можно было бы ждать от
андалузца. В них не было ничего андалузского. Они - естественное продолжение
моей прозы. Моя первая книга - это общеизвестно - книга прозы. Когда же,
повинуясь категорическому императиву души, я стал писать стихи, то сразу
отверг андалузскую тематику и обратился к "Аистам Авилы". Как объяснить это?
Наверху, так: когда я уезжаю из Испании, когда моря и чужие земли разделяют
нас, тоскуя по родине, я вспоминаю не Гранаду и не оливковые рощи, а могучие
стены Авилы в сумраке мартовского утра. В разлуке Испания, Кастилия видится
мне затерянной, пустынной площадью, и только старуха, безмолвная, как и все
вокруг, пересекает ее, торопясь к молитве.
- А театр?
- Я всегда ощущал призвание к театру и немало дней посвятил ему. У меня
свое, особое представление о театре, которое я отстаивал и буду отстаивать.
Театр - это поэзия, вставшая со страниц книги и обретшая плоть. И тогда она
говорит, кричит, рыдает, если подступает отчаянье. Действующих лиц,
выходящих на сцену, должна осенять поэзия, но в то же время они должны быть
живыми - из плоти и крови. Этого требует театр. Они должны быть предельно
человечны и неотторжимо - трагически - связаны с жизнью, сегодняшней жизнью:
так, чтобы мы ощутили их рядом, страдали, видя измену, так, чтобы мы слышали
их речи - могучие и вольные речи, исполненные любви или презрения. Нельзя
дольше терпеть персонажей, которых теперешние драматурги за ручку выводят на
сцену.
У них пусто внутри; где положено быть сердцу, у них протез, или
сломанные часы, или мышиный помет с чердака. Сейчас в Испании и актеры и
драматурги работают ниже среднего уровня. Пьесы пишут для лож бельэтажа, а
партер и галерку не принимают в расчет. Писать для лож бельэтажа - не
слишком ли грустное занятие? А та публика, которой надо хоть что-нибудь
увидеть, естественно, разочарована. Неискушенный, простодушный зритель - я
говорю о народе - не понимает, зачем здесь говорят о том, что его не
заботит, и вообще о том, что не стоит внимания. В какой-то степени виноваты
и актеры. Я не хочу сказать, что они дурно поступают, хотя... "Послушай,
друг, - говорит актер драматургу, - написал бы ты для меня комедию, где я
сыграл бы... себя! Очень прошу, сделай так-то и так-то. Мне бы хотелось
надеть летний костюм и чтоб герою было года двадцать три, ладно?" В итоге
престарелая героиня и первый любовник, превозмогая склероз, ломают комедию,
но какое отношение это имеет к театру?
- А Ваши пьесы?
- Моя драматургическая эволюция очевидна. Первые мои пьесы несценичны,
хотя одна из них - "Когда пройдет пять лет" - сейчас принята к постановке в
клубе "Анфистора". В них, в этих непредставимых пьесах, мои истинные
намерения. Но я должен был показать публике, на что я способен, завоевать
уважение - так появились пьесы другого рода. Я пишу только когда хочется и
не принадлежу к тем драматургам, которые не могут свернуть с наезженной
колеи.
-- Над чем Вы сейчас работаете?
- Комедию "Донья Росита, или Язык цветов" я задумал еще в 1924 году.
Мой друг Морено Вилья как-то остановил меня: "Послушай, давай я расскажу
тебе чудесную историю о цветке - о Розе Изменчивой. Я вычитал ее в книге по
цветоводству восемнадцатого века - Расскажи. - Жила-была роза..." И когда он
закончил эту чудную историю, комедия моя была уже готова. От начала и до
конца. Она явилась мне цельной и завершенной, тем не менее до сих пор, до
самого 1936 года, я не брался за нее. Это время выткало ее сцены и
переложило в стихи историю цветка.
Сейчас я работаю над новой драмой. Она не похожа на прежние. Правда и
ложь, голод и поэзия срываются со страниц и, вольные, носятся в воздухе.
Ничего, ни единой строки я не добавляю от себя. Суть драмы в религиозной и
социально-экономической проблемах. Человечество стоит лицом к лицу с
голодом, который опустошает землю. Пока существует экономическое
неравенство, люди не могут думать. Вот что я видел собственными глазами. Два
человека идут по берегу реки - богатый и бедный. Один зевает, грязня воздух,
^другой успел набить брюхо. Богатый говорит: "Гляди, как хороша лодка,
плывущая вниз по реке! Да погляди же, какой изумительный ирис расцвел на
берегу!" Бедняк отвечает: "Я голоден и ничего не вижу. Я голоден, очень
голоден". И правда, он ничего не видит. Когда голод исчезнет, наступит
величайший духовный взлет, какого еще не знало Человечество. Мы и
представить себе не можем той радости, которая заполонит мир в день Великой
революции. Я, кажется, говорю как настоящий социалист?
- Каковы Ваши планы?
- Должна прийти телеграмма от Маргариты Ксиргу. Думаю, скоро, в этом
месяце. Тогда я сразу выезжаю в Нью-Йорк, где в свое время пробыл целый год.
В Нью-Йорке я обязательно встречусь с друзьями, американскими друзьями
Испании.
Нью-Йорк ужасен. Чудовищен. Затерянный, бродишь по улицам, и это
завораживает, но я знаю: Нью-Йорк - величайшая в мире ложь. Нью-Йорк -
механизированный Сенегал. Английская цивилизация не укоренилась на той
почве. Такое впечатление, что дома растут ввысь, обходясь без фундамента. И
живут здесь не углубляясь - поверху, вверх... Мы дали Южной Америке
Сервантеса, англичане же не сумели дать Северной Америке Шекспира.
Из Нью-Йорка - в Мехико. Пять дней поездом. Замечательное путешествие!
Буду смотреть в окно - все меняется, мелькают пейзажи, печальные стада. Ты
замечал, что в поезде не хочется разговаривать? Спросят - ответишь, кивнешь
головой, и все. Не то что на пароходе: только выйдешь на палубу, как сразу
же наткнешься на какую-нибудь гнусную личность. В Мехико я собираюсь быть на
премьерах своих пьес и хочу прочитать лекцию о Кеведо. Его не ценят по
достоинству, а это величайшая несправедливость, ведь Кеведо - самый
удивительный из испанских поэтов. Я подружился с ним не так давно. Печален
был мой путь к Кеведо. Путешествуя по Ла-Манче, я остановился в местечке
Инфантес. Пустынная площадь. Башня Хуана Аббата. А рядом - сумрачная церковь
с гербами австрийского дома. Откуда-то изнутри темной церкви донеслось не то
пение, не то рыданье - это молилась деревенская девочка. Я вошел и
остановился, потрясенный. Там был Кеведо - одинокий, погребенный и за гробом
не узнавший справедливости. Казалось, похороны кончились только что;
казалось, что я шел за гробом в толпе плоеных воротников и траурных
покрывал. В Мексике я буду говорить о Кеведо, потому что Кеведо - это
Испания.
У меня готовы четыре книги; я намерен отдать их в печать. Это
"Нью-Йорк", "Сонеты", драма без названия и еще одна вещь. "Книга сонетов" -
после долгой, озаренной солнцем, не скованной метром и рифмой прогулки -
знаменует возврат к канону. Этот крестовый поход привлекает сегодня многих
молодых испанских поэтов.
7 апреля 1936 г.
- Багариа, ты поэт, раз изобразил Хиля Роблеса в виде тыквы, разглядел
сверчка в Унамуно и бродячего пса в Барохе. Скажи мне, что означает
улитка-завитушка в твоих прозрачных пейзажах?
- Ты спрашиваешь о моей привязанности и улиткам, друг Федерико. У нее
простое объяснение. Улитки напоминают мне вот о чем: как-то раз, когда я
рисовал, мать подошла, посмотрела на моих улиток и сказала: "Так и помру,
сынок, не понявши, как это за завитушки деньги платят!" С тех пор я зову
свои рисунки "завитушками".
Итак, я удовлетворил твое любопытство, Гарсиа Лорка, поэт, которому
подвластны глубины и тончайшие оттенки. Прекрасна и нежна мелодия твоего
стиха, но крылья твоих строф - стальные, в них та же сталь, ,что вспарывает
землю, достигая глубинных пластов. Веришь ли ты, поэт, в искусство для
искусства или, напротив, полагаешь, что искусство должно служить народу:
рыдать, когда рыдает народ, и хохотать, когда он хохочет?
- Я отвечу на твой вопрос, мой милый и добрый Багариа. Я сказал бы, что
сама по себе идея искусства для искусства бесчеловечна, если бы она не была,
по счастью, столь откровенно пошла. Серьезный человек не может возлагать