Страница:
Когда я прошел в комнату, шеф сидел на диване и помешивал налитый в крохотную кружечку чай. На журнальном столике стоял заварочный чайник. Из носика все еще шел пар… Странно, я даже не подозревал раньше, что наш шеф увлекается заполуночными чаепитиями.
Впрочем, чаепития чаепитиями, но осторожности он не потерял. И излишнего доверия ко мне, если судить по приставленному к диванной спинке таким образом, чтобы его в любой момент было удобно выхватить, мечу, не приобрел.
Хмыкнув, я молча подошел к старому продавленному креслу и сел.
— Наливай, — шумно отхлебнув, шеф указал на вторую стоящую на столике кружечку.
— Да нет, спасибо.
— Ну как хочешь, — не стал настаивать Дмитрий Анатольевич. — Тогда рассказывай.
— Чего рассказывать-то? — не понял я. Шеф невозмутимо отхлебнул еще раз и поставил кружечку на стол.
— Зачем пришел, рассказывай.
— Ну… — Я даже удивиться не сумел. Только подумал, что, наверное, для нашего шефа ночные посиделки с преследуемым инквизицией еретиком, за один только разговор с которым можно нарваться на анафему, явно претендуют на ранг привычного повседневного занятия. — Так… Я… А вы…
— Очень интересно, — спокойно отозвался на мою прочувствованную речь меланхолично почесывающий горбинку носа шеф. — И, главное, так красноречиво… Но извини, кажется, я тебя перебил. Продолжай.
Я продолжил:
— Я… Что мне делать, Дмитрий Анатольевич?
— Чай пить, — невозмутимо отозвался он, — а то остынет.
Я поморщился.
— Да я не об этом?.. Шеф?..
Дмитрий Анатольевич вздохнул. Помолчал, задумчиво помешивая содержимое своей кружечки. Я машинально отметил, что для этой цели у шефа имеются особые ложечки — серебряные. Роскошь. Или, может быть, последнее средство самообороны.
Серебряной ложкой в глаз… Смешно. Вилка подошла бы лучше.
— В тебе тьма, — негромко сказал шеф. — Я раньше не верил. Даже когда ты через теосоврестор пройти не смог — не верил. А сейчас — вижу… Зачем ты пришел, бездушный?
Сомнительный эпитет я проигнорировал. Не время сейчас для споров. Не время… Да и вопрос о моей душе до конца еще не ясен.
Все-таки тьма накладывает свои ограничения.
— Чтобы спросить совета.
— Что тебе мой совет? — Шеф отставил пустую кружечку. — Разве ты ему последуешь? Хотя, если хочешь… Сдавайся, Алексей. Ставки слишком высоки, а я в твое благоразумие и раньше не верил. — Вздох. — Теперь же не верю и в твои благие помыслы… Сдавайся.
— Нет.
Дмитрий Анатольевич пожал плечами:
— Я же говорил, что ты не согласишься.
— На это не соглашусь.
— Тогда что ты от меня хочешь? Чтобы я посоветовал тебе, как погубить то немногое, что осталось от нашего мира?
— Он жесток, этот мир. Жесток и безумен. Я не обвиняю его, но и не оправдываю. Он просто существует по воле Господа или вопреки ей. И это мой мир. Я не желаю ему зла. Я вообще никому не желаю зла.
— Красивые слова. Красивые, но бестолковые. Что есть зло, Суханов? Ну, что ты молчишь? Ответь. Я вздохнул. Смущенно повел плечами.
— Зло есть метафизическая функция, проявляющаяся как отраженное влияние нижнего мира. Тень, проявляющаяся в результате непрозрачности человеческой души для Божественного света. Гниение и разложение личности, неизбежно возникшие в результате обретения человеком главного дара Господа — свободы выбора. Следствие человеческого непослушания установленным Богом законам.
Шеф недовольно скривился.
— Ты не только несешь в себе тьму. Ты даже говорить стал, как темный.
— С каких это пор цитаты из школьного учебника теологии стали признаком темных?
— С тех самых, как они стали произноситься вне контекста… Ты просто скажи, что такое зло, по-твоему, по человечески. Скажи безо всяких цитат, так, как ты это понимаешь.
Я промолчал. Но не потому, что нечего было сказать, а потому, что не до того было. В голове все еще звучали слова шефа: «Ты даже говорить стал, как темный».
Как меня задели тогда слова Еременко! Как разозлила его способность крутить словами Священного Писания, выстраивая их так, что, казалось, они несут совершенно иной — богопротивный смысл. И вот теперь меня обвинили в том же самом.
И возможно, по справедливости.
«Ты даже говорить стал, как темный…»
— Молчишь? Хорошо. Тогда скажу я. Зло, простое человеческое зло, которое, как ты сказал, является отражением зла нижнего мира, — это на самом деле всего лишь отражение наших собственных поступков. То, что называет злом один человек, не обязательно является таковым для другого. Все зависит от того, с какой стороны смотреть. И твоя сторона мне не нравится. Ты, как стоящий во тьме, можешь не считать злом многое из того, что считаю таковым я.
— В том числе и уничтожение мира? — спросил я, изо всех сил стараясь сохранить спокойное выражение лица.
— Да.
— Вы считаете, что именно таковы в данный момент цели тьмы?
— Да.
— В таком случае вы, Дмитрий Анатольевич, извините, дурак. Церковь, кажется, совершенно недвусмысленно сказала, что ожидаемые проблемы связаны со светом. И мессия ожидается тоже светлый. Тьма же, наоборот, пытается сохранить существующее равновесие. Не допустить нового Дня Гнева. Аваддон сказал…
Я прикусил язык. Но было уже поздно.
— Ты говорил с демоном? — На лице шефа промелькнуло выражение, которое я назвал бы брезгливым отвращением… не относись оно ко мне. — Да еще и поверил его словам… Нет, Суханов, это ты дурак, а не я.
Действительно дурак. И зачем я только упомянул этого проклятущего демона?
— Шеф, — с трудом прошептал я, с трудом шевеля деревянными губами, — давайте обойдемся без высокой теологии и философии. Я… — Сказать это было трудно. Очень трудно. Но я все-таки сказал: — Я пришел к вам, как к командиру, как к учителю… как к другу. Я прошу совета… Что мне делать, шеф?
— Как командир и учитель совет я тебе уже дал, — сухо ответил Дмитрий Анатольевич. — А как друг… Уходи, Суханов. Уходи из моего дома. И из города тоже уходи. Иди куда-нибудь на юг. К таджикам или киргизам. Там, говорят, церковь слаба. Там тебя не достанут.
— Шеф…
— Я тебе больше не шеф. Уходи, Суханов. Быстрее. Все, что я могу тебе подарить как бывший друг, — это одну минуту. После чего я звоню по трем девяткам. Уходи.
Минута… Я сидел, будучи не в силах поверить. Минута.
Стальные глаза моего бывшего командира смотрели холодно и беспристрастно. В них не было набившего уже оскомину льда. Но взгляд их был тверд и решителен. По-человечески тверд и решителен, безо всякой помощи высших сил.
Игра в гляделки. Последний раунд. Глаза в глаза. Холод против холода. Решительность против решительности.
Воля против воли.
Я выиграл.
Но только потому, что мое время истекло. Минута прошла.
Шеф медленно поднялся с дивана. И, не говоря ни слова, потянулся к телефону. Снял трубку. И на мгновение задумался, прежде чем тройным стаккато пробарабанить по цифре девять.
Три девятки. Девятьсот девяносто девять. Цифра, перевернув которую, можно получить сатанинские шестьсот шестьдесят шесть. Меня всегда интересовало, почему инквизиторы выбрали для себя столь двусмысленный телефонный номер.
Три девятки…
Свет и тьма. Что мне делать?
Рифленая рукоять пистолета холодным металлом ткнулась в ладонь. И я шагнул вперед.
— Дежурный инквизитор слушает. Говорите.
Уверен, этого он от меня не ожидал. Даже сейчас, когда, по его мнению, я стал подлинным воплощением тьмы, не ожидал. Только не от меня. И только не этого…
Коротко, практически без замаха, я ударил шефа ребром ладони по шее. А когда он, захрипев, согнулся, добавил рукоятью пистолета в висок. Подхватил внезапно обмякшее тело. Прислушался, машинально нащупывая пульс.
Шеф дышал. Тяжело, хрипло, надрывно, но дышал. По виску, пятная коротко подстриженные волосы, медленно расплывалось темное пятно. Пульс наличествовал, ровный, хотя и редкий… Хорошо. Убивать его я не хотел. Дмитрий Анатольевич Темников был все-таки моим учителем.
И до недавнего времени — другом.
Расколотая телефонная трубка, не издавая ни звука, лежала на полу.
Кое-как уложив шефа на диван, я поспешно натянул куртку. Не свою — в мою был завернут меч — шефа. Погасив ночник, выглянул в окно. Пока вроде бы все было спокойно.
На часах — половина третьего. Времени еще полно. Я даже не знаю, куда его еще потратить. Бродить ночью по городским улицам — глупо. Спрятаться, вернуться обратно в ставшие мне временным пристанищем трущобы — тоже не самое лучшее решение.
Я взглянул на бессильно откинувшего голову шефа. В тусклом свете выбравшейся наконец из-за туч луны и по мере сил помогавших ей уличных фонарей запекшаяся на его виске кровь казалась черной. Грудь размеренно поднималась, и я слышал тихий свист его дыхания.
— Вы не правы шеф, — негромко сказал я. — Все-таки вы не правы. Будь я и в самом деле темным, то не стал бы рисковать. Я бы вас убил. А потом, лежа на диване, спокойно дождался рассвета, попивая ваш же чаёк… Я не с тьмой.
«Но и не со светом, — безмолвно возразил шеф, — потому что, будь ты со светом, ты бы не влип в эту дурную ситуацию».
И я не нашел, чем ему возразить.
Шеф был прав.
Тогда кто же я? Почему я?
Зачем я?
На ощупь отомкнув многочисленные запоры, я беззвучной тенью выскользнул из квартиры. И вздрогнул, услышав раскатистый щелчок запирающегося замка. Вообще-то дверь можно было не запирать, а просто прикрыть, но сейчас не то время, чтобы спать с открытыми дверями… Да и когда оно было, «то» время?
Разве что только в саду эдемском. Но тогда человечество просто не успело еще изобрести замки.
Во всяком случае, сегодня их точно не ожидалось.
Ночь — утро — день… Два часа дня.
В два часа дня я неторопливо шел по городской улице, позволяя текущему по тротуару реденькому людскому потоку нести себя, куда ему вздумается. Бродил я так уже довольно долго — чуть ли не с самого утра. Понимал ведь, что меня ищут, что очнувшийся шеф уже позвонил-таки по трем девяткам и, посадив на мой хвост инквизиторов, наверняка поднимает сейчас на ноги Управление. Понимал, что, шляясь здесь и бестолково любуясь прекрасно знакомой мне архитектурой, совершаю форменную глупость. Но все равно ходил.
Почему бы и нет, если уж мне так хочется попасть в подвалы инквизиторов? В конце концов, каждый сходит с ума по-своему.
Вот я, наверное, уже сошел…
Дом. Красивый, ухоженный… четыре да пять… девятиэтажный. Притулившаяся сбоку церковь, одна из многих десятков, украшающих наш город. Еще один дом напротив. Тоже красивый, с лепниной. Спрятавшееся за стеклянными окнами-витринами кафе. То самое судьбоносное кафе, в котором я в прошлый раз говорил с Еременко, прежде чем с головой нырнуть в омут неповиновения и ереси.
Может быть, стоит зайти? Просто зайти, и все.
Я вздохнул. Перешел улицу. Толкнул слабо скрипнувшую дверь… и, первым делом окинув взглядом помещение, вздрогнул.
За моим любимым угловым столиком, укрывшись от посторонних глаз туманным веером спокойствия и внешнего безразличия, сидела женщина. Сидела и, чуть прищурившись, смотрела, на меня. А за ее спиной мраморно-белыми статуями застыли две человеческие фигуры с вышитыми на рясах крестами: золотистым и черным. Неподкупные телохранители, верные стражи, цепные псы, оберегающие свою хозяйку от всех и всяческих неприятностей… Хотя на самом деле я не думаю, что конкретно эта женщина нуждалась в охране.
Тонкая сухонькая ручка поднялась и ласково поманила меня. И, будучи не в силах противиться, на деревянных негнущихся ногах я шагнул к столику.
— Я знала, что ты придешь, — негромко сказала женщина. И, указывая на стоящий напротив стул, все так же тихо добавила. — Садись.
Я медленно кивнул, послушно пододвинул стул и сел. А потом поднял голову и, постаравшись не вздрогнуть, встретился глазами с всепонимающе-спокойным взглядом Матери Ефросиний.
Говорят, глаза — зеркало души. Так говорят, и я в это верю… Только в чью душу я сейчас смотрел, видя там бесконечно холодные и острые кристаллики льда? В душу простой смертной женщины Матери Ефросиний или через нее в душу самого Бога?
А еще, я очень хотел бы знать, что видит в моих глазах она.
— В тебе поднимает голову тьма. — Мать Евфросиния едва заметно покачала головой. Маленькая седовласая женщина, преисполненная холодным заревом не принадлежащей этому миру силы. — Ты не хочешь этому верить, ты не можешь это принять, но тем не менее твой путь фактически уже предопределен. И он не ведет к свету… Я вижу, что сейчас ты вряд ли способен воспринять мои слова. Но я все равно буду говорить, обращаясь к той крупице божественного света, которая, я надеюсь, все еще теплится в глубине твоей души.
— Да, — я сдержано кивнул. — Теплится. В моей душе теплится. А вот в душах Темки Петухова, Сереги Лучкина, Егора Калицкого, Эдгара Рязанова и еще многих-многих моих коллег — уже нет. Да и сами-то души их теперь никто не ведает где-то ли у Господа в раю, то ли у Дьявола на зубах… Так что вы хотите сказать мне, святая мать? Зачем вы меня ждали?.. А ведь вы ждали, не так ли?
— Ждала, — спокойно подтвердила Мать Евфросиния, ничуть не впечатлившись прозвучавшим в моих словах вызовом.
— Зачем? Чтобы подготовить засаду, задержать, бросить в подвал?
Я понимал, что если бы засада в самом деле была, то меня давно уже повязали. И вряд ли сопровождающие святую церковники пялились на меня столь удивленно.
Скорее всего, Мать Евфросиния просто пожелала навестить это кафе, никого не поставив в известность относительно целей визита. Вот только, скрывая свое потрясение, я не мог удержаться от гневных выпадов в ее адрес… Или это за меня говорила набирающая во мне силу тьма?
— Чтобы спросить, что ты собираешься делать, Алексей. Всего лишь чтобы спросить… и посоветовать, как можно лучше обдумать выбор своего пути. Потому что, если ты ошибешься, все мы — ты, я, твои коллеги, горожане… весь мир — рискуем оказаться в пасти Князя Тьмы.
Я ничего не понял и потому счел за лучшее пока помолчать. Только вновь поднял голову и встретился с холодным льдом в глазах святой матери.
— Все оказалось еще сложнее, чем мы думали. Волна Господней силы по-прежнему набирает мощь. День Гнева приближается, и мы уже ни в чем не можем быть уверены. Сейчас не время необдуманных решений. Я прошу тебя, Алексей, пойти со мной и обговорить…
Так. Все ясно.
— Мать, — до боли вцепившись ладонями в края стола, я резко подался вперед. — Мать, вы — святая женщина, вы ближе всего к Богу. Если вы не знаете, то на всей земле, наверное, этого не знает вообще никто. Давайте я задам вам вопрос. Только один вопрос, состоящий всего из одного слова. Если вы ответите… тогда я соглашусь с вами, сдамся на милость инквизиции, расскажу все, что знаю, сделаю все, что вы от меня хотите. А потом уйду в монастырь и до самого конца света денно и нощно буду замаливать свои грехи. Только ответьте мне, всего на один-единственный вопрос…
Мать Евфросиния молча смотрела на меня. И колючий лед в ее глазах безжалостно кромсал мои натянутые как струна нервы. Вот только я знал, что сейчас этот лед против меня бессилен.
— Ответьте мне, Мать. Ответьте, если можете… Только, прошу вас, не надо пустых слов вроде: «такова воля Божья» или «пути Господни неисповедимы». Я понимаю: смертным понять Всевышнего не дано, но неужели мы не можем хотя бы попытаться? Неужели мы должны послушно идти на заклание и даже не поинтересоваться, для какой цели или ради какой прихоти Создатель решил стереть нас с лика планеты?
Молчание. Только спокойный поблескивающий неземным холодом взгляд.
— Зачем?.. Зачем тот, кто в Писании является высшей мерой добра, хочет нас уничтожить? Или в его понимании это тоже есть добро?.. Так в гробу я видывал такое добро! Мне оно даром не нужно. И, полагаю, большинству людей тоже.
Стоящие за спиной святой матери парни в белых рясах неуверенно переминались с ноги на ногу. И если тот из них, что носил вышитый на груди золотой крест, выглядел если и неуверенным, но все же более или менее спокойным, то чернокрестник давно уже поглядывал на меня, как на человека, которому в ближайшее же время непременно предстоит совершить визит в инквизиторские подвалы.
Я понимал, что своими словами подписываю себе приговор. Все понимал. Но тем не менее продолжал говорить, безжалостно швыряя в колючий синий лед все новые и новые обвинения.
— Почему, Мать? Почему этот мир так жесток? Ведь он создан тем, кто по определению добр и благодатен. И не надо оправдываться, что, мол, все зло идет от людей и только от людей. Нет. Не от людей. И даже не из нижнего мира, который, по сути, есть не что иное, как концентрированное зло в чистом виде. Нет. Земля, как и небеса, как и Ад, созданы волей Господа, не иначе. И даже сам Владыка Тьмы — тоже его порождение. Так где же мы должны искать первоисточник всех наших страданий?
Я продолжал, распаляясь все сильнее и сильнее.
— Я могу видеть действия человечества: они примитивны, эгоистичны и подчас откровенно порочны. Но они понятны. Я могу также понять Люцифера, который заботится об этом мире куда больше, чем его извечный соперник. Его мотивы еще более просты и незатейливы: Отец Лжи действует, как затаившийся в подлеске волк, который время от времени атакует и вытаскивает из человеческого стада пару-тройку паршивых овец, чтобы набить себе брюхо. Это жестоко, мерзко, но, по крайней мере, объяснимо и в чем-то даже полезно… Но волк никогда не станет вырезать все стадо подчистую, потому что тогда он и сам умрет от голода. Тогда зачем это пастуху? Я не понимаю… Мать… — Я медленно опустил голову, будучи больше не в силах терпеть режущее прикосновение острых как бритва осколков синего льда. — Пожалуйста, объясните мне, Мать. Я не понимаю… Я не знаю, что делать. Не знаю, какой путь правильный… Я…
Я замолчал, не поднимая головы и невидящими глазами разглядывая неровные, коротко обрезанные ногти на своих по самые локти вымазанных в крови руках. И пусть эта кровь не видна чужому глазу, я все равно знал, что она есть.
Она есть…
Больно. Очень больно, когда все мечты, все желания и надежды вдребезги разлетаются о холодные, безразличные ко всему живому и неживому глыбы льда. И неважно, какого цвета этот лед. Черный или синий. Это все равно больно.
Все. Я был опустошен, выжат как лимон, раздавлен. Я был готов признать свое поражение, был готов почувствовать опускающиеся мне на плечи чужие руки, которые поволокут меня на улицу, где — никаких сомнений — меня уже будет ждать машина со знакомой всем и каждому в этом городе эмблемой на борту. И нельзя было сказать, что я этого не заслужил — все было честно. «Зло должно быть уничтожено» — таково неизменное правило инквизиции. Сейчас это зло кроется во мне, значит…
Это неизбежно. За те слова, что я сейчас здесь произнес, наказание может быть только одно…
Я даже не стану сопротивляться…
Я устал… Я больше не могу…
Пусть будет то, что будет…
Тонкая сухонькая ладонь мягко опустилась на мою голову, скользнула по коротко стриженным волосам в извечном жесте благословения. Ничего не понимая, я вскинул голову и успел заметить, как удивленно переглянулись стоящие за спиной Матери Ефросиний церковник и инквизитор. А потом… Потом я встретился взглядом с глазами живой святой. И утонул в них.
Никакого льда. Только безбрежное море ласкового тепла и света.
— Благословляю тебя, сын мой, — негромко проговорила настоятельница. — Да будет Господь милостив к твоей душе. Теперь я понимаю…
Я молча хлопал глазами, все еще будучи не в силах опомниться.
— В тебе слишком много тьмы, Алеша. Но и света немало. Добро и зло борются в твоей душе. И это хорошо, потому что означает, что душа твоя еще не мертва, не закостенела в отрицании всего и вся. Она истекает кровью и болью, мечется, ищет путь, который способен вывести ее к истине. Она даже готова впустить в себя тьму, лишь бы только обрести путеводную ниточку, лишь бы увидеть смысл и цель в своем существовании, не зная, что и то и другое уже заключено в ней самой.
Подавившись ставшим внезапно сухим и горячим воздухом, я смог выдавить из себя только жалкое:
— Что?.. Что это значит?
На лице Матери Ефросиний появилась улыбка. Обычная, ничего не обозначающая улыбка, которая тем не менее каким-то волшебным образом разом превратила живую святую в обычную пожилую женщину, мудрую и все понимающую.
— Только там, где встречаются свет и тьма, в точке соприкосновения верхнего и нижнего миров, рождается подлинная сила. Та самая исконно человеческая сила, которой не способны одарить тебя ни Отец Лжи, ни даже сам Господь Всемогущий. В тебе эта сила есть. И, может быть, это даже правильно, что именно тебе предназначено свыше судить этот мир… Ты, Алеша, по крайней мере, сможешь быть объективным. Я — не смогу, и этот прохвост Еременко тоже не сможет. Но ты сможешь, потому что ты, Алеша… ты — человек.
— Вы знаете Еременко?.. — потрясенно спросил я, кое-как сфокусировав взгляд. — Но… Он ведь…
Опираясь на стол, Мать Евфросиния тяжело поднялась на ноги, бросив недовольный взгляд на своих спутников, которые, спохватившись, тут же бережно поддержали ее под руки.
— Единственно, что меня гнетет, Алеша: в тебе слишком мало веры. Ты смущен, потерян, разочарован. Ты больше не веришь в бесконечное Божье милосердие. А ведь это то, что может спасти не только тебя, но и всех нас. Это то, что поможет тебе сделать правильный выбор.
Опираясь на руку гордо поддерживающего ее священника, святая мать медленно шагнула к двери. Обычная старая женщина, каких много на городских улицах.
Вот только в глазах ее вновь уже появлялись первые кристаллики колючего льда.
— И все-таки я, пожалуй, рискну, позволив тебе самому принять решение. Иди, Алеша. И пусть Свет Господень всегда будет в твоей душе.
Мать Евфросиния в сопровождении двух своих не то телохранителей, не то прислужников медленно двинулась в сторону выхода. Причем было заметно, что прислужники были не очень-то довольны принятым ею решением. Держались они напряженно и все время косились в мою сторону. А когда настоятельница уже подходила к двери, я услышал приглушенный шепот склонившегося к ее уху инквизитора:. — Но, Мать, мы не можем его вот так отпустить. Быть может, мне следует…
— Нет. Тебе не следует ничего, — даже не подумав понизить голос, сказала Мать Евфросиния, заставив инквизитора подскочить как ужаленного. И продолжила уже гораздо тише. Только вот я все равно ее слышал… А может быть, она на это и рассчитывала? — Все, что надо, я уже сделала. Не хватало еще лишить мессию его последнего последователя. Как ты думаешь, сможет ли он исполнить предначертанное в одиночестве? По мне, так лучше уж плохой служитель, чем никакого.
Инквизитор отпрянул и в ужасе вновь взглянул на меня. Сухонькая ручка Матери Ефросиний толкнула чуть слышно скрипнувшую дверь.
— Мать… — Я вздрогнул, когда она спокойно обернулась, и меня вновь укололи быстро-быстро застывающие в ее глазах иглы синего льда. — Кто я?
Несколько минут живая святая молчала, склонив голову набок и грустно глядя на меня. А когда она наконец ответила, я едва не свалился со стула:
— Ты апостол, Алексей. Апостол грядущего мессии. Тот, кому назначено хранить его до тех пор, пока не будет выполнена цель его прихода на землю, а позднее донести до людей его слово.
— А кто?.. — Я так и не договорил. Но она поняла.
— Не знаю. Пока не знаю… — И добавила так тихо, что я не понял, то ли расслышал эти слова, то ли прочитал их по губам: — И боюсь, что узнаю, когда будет уже слишком поздно.
— А остальные… — я нервно сглотнул, — остальные апостолы. Кто они?
— Боюсь, они не смогут тебе помочь, — устало ответила святая женщина. — Они все уже мертвы… Нашей глупостью и происками Дьявола. Ты — последний.
Она вздохнула и добавила:
— Предпоследним был Валерий Данилов из Оренбурга… Его ты упокоил на прошлой неделе.
Дверь вновь тихо скрипнула, но теперь уже закрываясь. В полупустом кафе воцарилась абсолютная тишина. Все посетители пялились на меня. Они не могли не узнать Мать Евфросинию и не могли не услышать наш разговор — по крайней мере, его последнюю часть. И теперь они смотрели на меня. Потрясенно смотрели. Одна средних лет дамочка уже нервно теребила трубку мобильного телефона. Наверное, ужасно хотелось позвонить подруге и первой сообщить ей сногсшибательную новость. Но она не решалась нарушить тишину, особенно в присутствии не кого-нибудь, а…
Апостол…
Похоже, уже сегодня вечером по городу вовсю будут гулять слухи.
Но мне было на них наплевать. Мне на все было наплевать. Я просто сидел, уронив руки на стол, и, ничего не видя, пялился в пустоту.
Я не мог не верить Матери Ефросиний. Несмотря на то что вся моя сущность восставала против этого, не верить я не мог.
Я — апостол!..
Господи… За что?.. Почему?.. И, главное, зачем?..
Ответа не было… По крайней мере, я его не видел. Я вообще ничего не видел. В голове, раз за разом повторяясь, билась одна только мысль…
Я даже не заметил, как она подошла и села рядом. Только когда на мою руку опустилась тонкая прохладная ладонь, я очнулся. Вздрогнул. И поднял взгляд.
Впрочем, чаепития чаепитиями, но осторожности он не потерял. И излишнего доверия ко мне, если судить по приставленному к диванной спинке таким образом, чтобы его в любой момент было удобно выхватить, мечу, не приобрел.
Хмыкнув, я молча подошел к старому продавленному креслу и сел.
— Наливай, — шумно отхлебнув, шеф указал на вторую стоящую на столике кружечку.
— Да нет, спасибо.
— Ну как хочешь, — не стал настаивать Дмитрий Анатольевич. — Тогда рассказывай.
— Чего рассказывать-то? — не понял я. Шеф невозмутимо отхлебнул еще раз и поставил кружечку на стол.
— Зачем пришел, рассказывай.
— Ну… — Я даже удивиться не сумел. Только подумал, что, наверное, для нашего шефа ночные посиделки с преследуемым инквизицией еретиком, за один только разговор с которым можно нарваться на анафему, явно претендуют на ранг привычного повседневного занятия. — Так… Я… А вы…
— Очень интересно, — спокойно отозвался на мою прочувствованную речь меланхолично почесывающий горбинку носа шеф. — И, главное, так красноречиво… Но извини, кажется, я тебя перебил. Продолжай.
Я продолжил:
— Я… Что мне делать, Дмитрий Анатольевич?
— Чай пить, — невозмутимо отозвался он, — а то остынет.
Я поморщился.
— Да я не об этом?.. Шеф?..
Дмитрий Анатольевич вздохнул. Помолчал, задумчиво помешивая содержимое своей кружечки. Я машинально отметил, что для этой цели у шефа имеются особые ложечки — серебряные. Роскошь. Или, может быть, последнее средство самообороны.
Серебряной ложкой в глаз… Смешно. Вилка подошла бы лучше.
— В тебе тьма, — негромко сказал шеф. — Я раньше не верил. Даже когда ты через теосоврестор пройти не смог — не верил. А сейчас — вижу… Зачем ты пришел, бездушный?
Сомнительный эпитет я проигнорировал. Не время сейчас для споров. Не время… Да и вопрос о моей душе до конца еще не ясен.
Все-таки тьма накладывает свои ограничения.
— Чтобы спросить совета.
— Что тебе мой совет? — Шеф отставил пустую кружечку. — Разве ты ему последуешь? Хотя, если хочешь… Сдавайся, Алексей. Ставки слишком высоки, а я в твое благоразумие и раньше не верил. — Вздох. — Теперь же не верю и в твои благие помыслы… Сдавайся.
— Нет.
Дмитрий Анатольевич пожал плечами:
— Я же говорил, что ты не согласишься.
— На это не соглашусь.
— Тогда что ты от меня хочешь? Чтобы я посоветовал тебе, как погубить то немногое, что осталось от нашего мира?
— Он жесток, этот мир. Жесток и безумен. Я не обвиняю его, но и не оправдываю. Он просто существует по воле Господа или вопреки ей. И это мой мир. Я не желаю ему зла. Я вообще никому не желаю зла.
— Красивые слова. Красивые, но бестолковые. Что есть зло, Суханов? Ну, что ты молчишь? Ответь. Я вздохнул. Смущенно повел плечами.
— Зло есть метафизическая функция, проявляющаяся как отраженное влияние нижнего мира. Тень, проявляющаяся в результате непрозрачности человеческой души для Божественного света. Гниение и разложение личности, неизбежно возникшие в результате обретения человеком главного дара Господа — свободы выбора. Следствие человеческого непослушания установленным Богом законам.
Шеф недовольно скривился.
— Ты не только несешь в себе тьму. Ты даже говорить стал, как темный.
— С каких это пор цитаты из школьного учебника теологии стали признаком темных?
— С тех самых, как они стали произноситься вне контекста… Ты просто скажи, что такое зло, по-твоему, по человечески. Скажи безо всяких цитат, так, как ты это понимаешь.
Я промолчал. Но не потому, что нечего было сказать, а потому, что не до того было. В голове все еще звучали слова шефа: «Ты даже говорить стал, как темный».
Как меня задели тогда слова Еременко! Как разозлила его способность крутить словами Священного Писания, выстраивая их так, что, казалось, они несут совершенно иной — богопротивный смысл. И вот теперь меня обвинили в том же самом.
И возможно, по справедливости.
«Ты даже говорить стал, как темный…»
— Молчишь? Хорошо. Тогда скажу я. Зло, простое человеческое зло, которое, как ты сказал, является отражением зла нижнего мира, — это на самом деле всего лишь отражение наших собственных поступков. То, что называет злом один человек, не обязательно является таковым для другого. Все зависит от того, с какой стороны смотреть. И твоя сторона мне не нравится. Ты, как стоящий во тьме, можешь не считать злом многое из того, что считаю таковым я.
— В том числе и уничтожение мира? — спросил я, изо всех сил стараясь сохранить спокойное выражение лица.
— Да.
— Вы считаете, что именно таковы в данный момент цели тьмы?
— Да.
— В таком случае вы, Дмитрий Анатольевич, извините, дурак. Церковь, кажется, совершенно недвусмысленно сказала, что ожидаемые проблемы связаны со светом. И мессия ожидается тоже светлый. Тьма же, наоборот, пытается сохранить существующее равновесие. Не допустить нового Дня Гнева. Аваддон сказал…
Я прикусил язык. Но было уже поздно.
— Ты говорил с демоном? — На лице шефа промелькнуло выражение, которое я назвал бы брезгливым отвращением… не относись оно ко мне. — Да еще и поверил его словам… Нет, Суханов, это ты дурак, а не я.
Действительно дурак. И зачем я только упомянул этого проклятущего демона?
— Шеф, — с трудом прошептал я, с трудом шевеля деревянными губами, — давайте обойдемся без высокой теологии и философии. Я… — Сказать это было трудно. Очень трудно. Но я все-таки сказал: — Я пришел к вам, как к командиру, как к учителю… как к другу. Я прошу совета… Что мне делать, шеф?
— Как командир и учитель совет я тебе уже дал, — сухо ответил Дмитрий Анатольевич. — А как друг… Уходи, Суханов. Уходи из моего дома. И из города тоже уходи. Иди куда-нибудь на юг. К таджикам или киргизам. Там, говорят, церковь слаба. Там тебя не достанут.
— Шеф…
— Я тебе больше не шеф. Уходи, Суханов. Быстрее. Все, что я могу тебе подарить как бывший друг, — это одну минуту. После чего я звоню по трем девяткам. Уходи.
Минута… Я сидел, будучи не в силах поверить. Минута.
Стальные глаза моего бывшего командира смотрели холодно и беспристрастно. В них не было набившего уже оскомину льда. Но взгляд их был тверд и решителен. По-человечески тверд и решителен, безо всякой помощи высших сил.
Игра в гляделки. Последний раунд. Глаза в глаза. Холод против холода. Решительность против решительности.
Воля против воли.
Я выиграл.
Но только потому, что мое время истекло. Минута прошла.
Шеф медленно поднялся с дивана. И, не говоря ни слова, потянулся к телефону. Снял трубку. И на мгновение задумался, прежде чем тройным стаккато пробарабанить по цифре девять.
Три девятки. Девятьсот девяносто девять. Цифра, перевернув которую, можно получить сатанинские шестьсот шестьдесят шесть. Меня всегда интересовало, почему инквизиторы выбрали для себя столь двусмысленный телефонный номер.
Три девятки…
Свет и тьма. Что мне делать?
Рифленая рукоять пистолета холодным металлом ткнулась в ладонь. И я шагнул вперед.
— Дежурный инквизитор слушает. Говорите.
Уверен, этого он от меня не ожидал. Даже сейчас, когда, по его мнению, я стал подлинным воплощением тьмы, не ожидал. Только не от меня. И только не этого…
Коротко, практически без замаха, я ударил шефа ребром ладони по шее. А когда он, захрипев, согнулся, добавил рукоятью пистолета в висок. Подхватил внезапно обмякшее тело. Прислушался, машинально нащупывая пульс.
Шеф дышал. Тяжело, хрипло, надрывно, но дышал. По виску, пятная коротко подстриженные волосы, медленно расплывалось темное пятно. Пульс наличествовал, ровный, хотя и редкий… Хорошо. Убивать его я не хотел. Дмитрий Анатольевич Темников был все-таки моим учителем.
И до недавнего времени — другом.
Расколотая телефонная трубка, не издавая ни звука, лежала на полу.
Кое-как уложив шефа на диван, я поспешно натянул куртку. Не свою — в мою был завернут меч — шефа. Погасив ночник, выглянул в окно. Пока вроде бы все было спокойно.
На часах — половина третьего. Времени еще полно. Я даже не знаю, куда его еще потратить. Бродить ночью по городским улицам — глупо. Спрятаться, вернуться обратно в ставшие мне временным пристанищем трущобы — тоже не самое лучшее решение.
Я взглянул на бессильно откинувшего голову шефа. В тусклом свете выбравшейся наконец из-за туч луны и по мере сил помогавших ей уличных фонарей запекшаяся на его виске кровь казалась черной. Грудь размеренно поднималась, и я слышал тихий свист его дыхания.
— Вы не правы шеф, — негромко сказал я. — Все-таки вы не правы. Будь я и в самом деле темным, то не стал бы рисковать. Я бы вас убил. А потом, лежа на диване, спокойно дождался рассвета, попивая ваш же чаёк… Я не с тьмой.
«Но и не со светом, — безмолвно возразил шеф, — потому что, будь ты со светом, ты бы не влип в эту дурную ситуацию».
И я не нашел, чем ему возразить.
Шеф был прав.
Тогда кто же я? Почему я?
Зачем я?
На ощупь отомкнув многочисленные запоры, я беззвучной тенью выскользнул из квартиры. И вздрогнул, услышав раскатистый щелчок запирающегося замка. Вообще-то дверь можно было не запирать, а просто прикрыть, но сейчас не то время, чтобы спать с открытыми дверями… Да и когда оно было, «то» время?
Разве что только в саду эдемском. Но тогда человечество просто не успело еще изобрести замки.
* * *
Ночь всегда сменяется утром, а утро — днем. Этот порядок установлен Господом еще до появления человека и наверняка сохранится после его уничтожения. Ночь — утро — день — вечер. И опять ночь. Так было всегда. Так будет всегда. Никаких исключений.Во всяком случае, сегодня их точно не ожидалось.
Ночь — утро — день… Два часа дня.
В два часа дня я неторопливо шел по городской улице, позволяя текущему по тротуару реденькому людскому потоку нести себя, куда ему вздумается. Бродил я так уже довольно долго — чуть ли не с самого утра. Понимал ведь, что меня ищут, что очнувшийся шеф уже позвонил-таки по трем девяткам и, посадив на мой хвост инквизиторов, наверняка поднимает сейчас на ноги Управление. Понимал, что, шляясь здесь и бестолково любуясь прекрасно знакомой мне архитектурой, совершаю форменную глупость. Но все равно ходил.
Почему бы и нет, если уж мне так хочется попасть в подвалы инквизиторов? В конце концов, каждый сходит с ума по-своему.
Вот я, наверное, уже сошел…
Дом. Красивый, ухоженный… четыре да пять… девятиэтажный. Притулившаяся сбоку церковь, одна из многих десятков, украшающих наш город. Еще один дом напротив. Тоже красивый, с лепниной. Спрятавшееся за стеклянными окнами-витринами кафе. То самое судьбоносное кафе, в котором я в прошлый раз говорил с Еременко, прежде чем с головой нырнуть в омут неповиновения и ереси.
Может быть, стоит зайти? Просто зайти, и все.
Я вздохнул. Перешел улицу. Толкнул слабо скрипнувшую дверь… и, первым делом окинув взглядом помещение, вздрогнул.
За моим любимым угловым столиком, укрывшись от посторонних глаз туманным веером спокойствия и внешнего безразличия, сидела женщина. Сидела и, чуть прищурившись, смотрела, на меня. А за ее спиной мраморно-белыми статуями застыли две человеческие фигуры с вышитыми на рясах крестами: золотистым и черным. Неподкупные телохранители, верные стражи, цепные псы, оберегающие свою хозяйку от всех и всяческих неприятностей… Хотя на самом деле я не думаю, что конкретно эта женщина нуждалась в охране.
Тонкая сухонькая ручка поднялась и ласково поманила меня. И, будучи не в силах противиться, на деревянных негнущихся ногах я шагнул к столику.
— Я знала, что ты придешь, — негромко сказала женщина. И, указывая на стоящий напротив стул, все так же тихо добавила. — Садись.
Я медленно кивнул, послушно пододвинул стул и сел. А потом поднял голову и, постаравшись не вздрогнуть, встретился глазами с всепонимающе-спокойным взглядом Матери Ефросиний.
Говорят, глаза — зеркало души. Так говорят, и я в это верю… Только в чью душу я сейчас смотрел, видя там бесконечно холодные и острые кристаллики льда? В душу простой смертной женщины Матери Ефросиний или через нее в душу самого Бога?
А еще, я очень хотел бы знать, что видит в моих глазах она.
— В тебе поднимает голову тьма. — Мать Евфросиния едва заметно покачала головой. Маленькая седовласая женщина, преисполненная холодным заревом не принадлежащей этому миру силы. — Ты не хочешь этому верить, ты не можешь это принять, но тем не менее твой путь фактически уже предопределен. И он не ведет к свету… Я вижу, что сейчас ты вряд ли способен воспринять мои слова. Но я все равно буду говорить, обращаясь к той крупице божественного света, которая, я надеюсь, все еще теплится в глубине твоей души.
— Да, — я сдержано кивнул. — Теплится. В моей душе теплится. А вот в душах Темки Петухова, Сереги Лучкина, Егора Калицкого, Эдгара Рязанова и еще многих-многих моих коллег — уже нет. Да и сами-то души их теперь никто не ведает где-то ли у Господа в раю, то ли у Дьявола на зубах… Так что вы хотите сказать мне, святая мать? Зачем вы меня ждали?.. А ведь вы ждали, не так ли?
— Ждала, — спокойно подтвердила Мать Евфросиния, ничуть не впечатлившись прозвучавшим в моих словах вызовом.
— Зачем? Чтобы подготовить засаду, задержать, бросить в подвал?
Я понимал, что если бы засада в самом деле была, то меня давно уже повязали. И вряд ли сопровождающие святую церковники пялились на меня столь удивленно.
Скорее всего, Мать Евфросиния просто пожелала навестить это кафе, никого не поставив в известность относительно целей визита. Вот только, скрывая свое потрясение, я не мог удержаться от гневных выпадов в ее адрес… Или это за меня говорила набирающая во мне силу тьма?
— Чтобы спросить, что ты собираешься делать, Алексей. Всего лишь чтобы спросить… и посоветовать, как можно лучше обдумать выбор своего пути. Потому что, если ты ошибешься, все мы — ты, я, твои коллеги, горожане… весь мир — рискуем оказаться в пасти Князя Тьмы.
Я ничего не понял и потому счел за лучшее пока помолчать. Только вновь поднял голову и встретился с холодным льдом в глазах святой матери.
— Все оказалось еще сложнее, чем мы думали. Волна Господней силы по-прежнему набирает мощь. День Гнева приближается, и мы уже ни в чем не можем быть уверены. Сейчас не время необдуманных решений. Я прошу тебя, Алексей, пойти со мной и обговорить…
Так. Все ясно.
— Мать, — до боли вцепившись ладонями в края стола, я резко подался вперед. — Мать, вы — святая женщина, вы ближе всего к Богу. Если вы не знаете, то на всей земле, наверное, этого не знает вообще никто. Давайте я задам вам вопрос. Только один вопрос, состоящий всего из одного слова. Если вы ответите… тогда я соглашусь с вами, сдамся на милость инквизиции, расскажу все, что знаю, сделаю все, что вы от меня хотите. А потом уйду в монастырь и до самого конца света денно и нощно буду замаливать свои грехи. Только ответьте мне, всего на один-единственный вопрос…
Мать Евфросиния молча смотрела на меня. И колючий лед в ее глазах безжалостно кромсал мои натянутые как струна нервы. Вот только я знал, что сейчас этот лед против меня бессилен.
— Ответьте мне, Мать. Ответьте, если можете… Только, прошу вас, не надо пустых слов вроде: «такова воля Божья» или «пути Господни неисповедимы». Я понимаю: смертным понять Всевышнего не дано, но неужели мы не можем хотя бы попытаться? Неужели мы должны послушно идти на заклание и даже не поинтересоваться, для какой цели или ради какой прихоти Создатель решил стереть нас с лика планеты?
Молчание. Только спокойный поблескивающий неземным холодом взгляд.
— Зачем?.. Зачем тот, кто в Писании является высшей мерой добра, хочет нас уничтожить? Или в его понимании это тоже есть добро?.. Так в гробу я видывал такое добро! Мне оно даром не нужно. И, полагаю, большинству людей тоже.
Стоящие за спиной святой матери парни в белых рясах неуверенно переминались с ноги на ногу. И если тот из них, что носил вышитый на груди золотой крест, выглядел если и неуверенным, но все же более или менее спокойным, то чернокрестник давно уже поглядывал на меня, как на человека, которому в ближайшее же время непременно предстоит совершить визит в инквизиторские подвалы.
Я понимал, что своими словами подписываю себе приговор. Все понимал. Но тем не менее продолжал говорить, безжалостно швыряя в колючий синий лед все новые и новые обвинения.
— Почему, Мать? Почему этот мир так жесток? Ведь он создан тем, кто по определению добр и благодатен. И не надо оправдываться, что, мол, все зло идет от людей и только от людей. Нет. Не от людей. И даже не из нижнего мира, который, по сути, есть не что иное, как концентрированное зло в чистом виде. Нет. Земля, как и небеса, как и Ад, созданы волей Господа, не иначе. И даже сам Владыка Тьмы — тоже его порождение. Так где же мы должны искать первоисточник всех наших страданий?
Я продолжал, распаляясь все сильнее и сильнее.
— Я могу видеть действия человечества: они примитивны, эгоистичны и подчас откровенно порочны. Но они понятны. Я могу также понять Люцифера, который заботится об этом мире куда больше, чем его извечный соперник. Его мотивы еще более просты и незатейливы: Отец Лжи действует, как затаившийся в подлеске волк, который время от времени атакует и вытаскивает из человеческого стада пару-тройку паршивых овец, чтобы набить себе брюхо. Это жестоко, мерзко, но, по крайней мере, объяснимо и в чем-то даже полезно… Но волк никогда не станет вырезать все стадо подчистую, потому что тогда он и сам умрет от голода. Тогда зачем это пастуху? Я не понимаю… Мать… — Я медленно опустил голову, будучи больше не в силах терпеть режущее прикосновение острых как бритва осколков синего льда. — Пожалуйста, объясните мне, Мать. Я не понимаю… Я не знаю, что делать. Не знаю, какой путь правильный… Я…
Я замолчал, не поднимая головы и невидящими глазами разглядывая неровные, коротко обрезанные ногти на своих по самые локти вымазанных в крови руках. И пусть эта кровь не видна чужому глазу, я все равно знал, что она есть.
Она есть…
Больно. Очень больно, когда все мечты, все желания и надежды вдребезги разлетаются о холодные, безразличные ко всему живому и неживому глыбы льда. И неважно, какого цвета этот лед. Черный или синий. Это все равно больно.
Все. Я был опустошен, выжат как лимон, раздавлен. Я был готов признать свое поражение, был готов почувствовать опускающиеся мне на плечи чужие руки, которые поволокут меня на улицу, где — никаких сомнений — меня уже будет ждать машина со знакомой всем и каждому в этом городе эмблемой на борту. И нельзя было сказать, что я этого не заслужил — все было честно. «Зло должно быть уничтожено» — таково неизменное правило инквизиции. Сейчас это зло кроется во мне, значит…
Это неизбежно. За те слова, что я сейчас здесь произнес, наказание может быть только одно…
Я даже не стану сопротивляться…
Я устал… Я больше не могу…
Пусть будет то, что будет…
Тонкая сухонькая ладонь мягко опустилась на мою голову, скользнула по коротко стриженным волосам в извечном жесте благословения. Ничего не понимая, я вскинул голову и успел заметить, как удивленно переглянулись стоящие за спиной Матери Ефросиний церковник и инквизитор. А потом… Потом я встретился взглядом с глазами живой святой. И утонул в них.
Никакого льда. Только безбрежное море ласкового тепла и света.
— Благословляю тебя, сын мой, — негромко проговорила настоятельница. — Да будет Господь милостив к твоей душе. Теперь я понимаю…
Я молча хлопал глазами, все еще будучи не в силах опомниться.
— В тебе слишком много тьмы, Алеша. Но и света немало. Добро и зло борются в твоей душе. И это хорошо, потому что означает, что душа твоя еще не мертва, не закостенела в отрицании всего и вся. Она истекает кровью и болью, мечется, ищет путь, который способен вывести ее к истине. Она даже готова впустить в себя тьму, лишь бы только обрести путеводную ниточку, лишь бы увидеть смысл и цель в своем существовании, не зная, что и то и другое уже заключено в ней самой.
Подавившись ставшим внезапно сухим и горячим воздухом, я смог выдавить из себя только жалкое:
— Что?.. Что это значит?
На лице Матери Ефросиний появилась улыбка. Обычная, ничего не обозначающая улыбка, которая тем не менее каким-то волшебным образом разом превратила живую святую в обычную пожилую женщину, мудрую и все понимающую.
— Только там, где встречаются свет и тьма, в точке соприкосновения верхнего и нижнего миров, рождается подлинная сила. Та самая исконно человеческая сила, которой не способны одарить тебя ни Отец Лжи, ни даже сам Господь Всемогущий. В тебе эта сила есть. И, может быть, это даже правильно, что именно тебе предназначено свыше судить этот мир… Ты, Алеша, по крайней мере, сможешь быть объективным. Я — не смогу, и этот прохвост Еременко тоже не сможет. Но ты сможешь, потому что ты, Алеша… ты — человек.
— Вы знаете Еременко?.. — потрясенно спросил я, кое-как сфокусировав взгляд. — Но… Он ведь…
Опираясь на стол, Мать Евфросиния тяжело поднялась на ноги, бросив недовольный взгляд на своих спутников, которые, спохватившись, тут же бережно поддержали ее под руки.
— Единственно, что меня гнетет, Алеша: в тебе слишком мало веры. Ты смущен, потерян, разочарован. Ты больше не веришь в бесконечное Божье милосердие. А ведь это то, что может спасти не только тебя, но и всех нас. Это то, что поможет тебе сделать правильный выбор.
Опираясь на руку гордо поддерживающего ее священника, святая мать медленно шагнула к двери. Обычная старая женщина, каких много на городских улицах.
Вот только в глазах ее вновь уже появлялись первые кристаллики колючего льда.
— И все-таки я, пожалуй, рискну, позволив тебе самому принять решение. Иди, Алеша. И пусть Свет Господень всегда будет в твоей душе.
Мать Евфросиния в сопровождении двух своих не то телохранителей, не то прислужников медленно двинулась в сторону выхода. Причем было заметно, что прислужники были не очень-то довольны принятым ею решением. Держались они напряженно и все время косились в мою сторону. А когда настоятельница уже подходила к двери, я услышал приглушенный шепот склонившегося к ее уху инквизитора:. — Но, Мать, мы не можем его вот так отпустить. Быть может, мне следует…
— Нет. Тебе не следует ничего, — даже не подумав понизить голос, сказала Мать Евфросиния, заставив инквизитора подскочить как ужаленного. И продолжила уже гораздо тише. Только вот я все равно ее слышал… А может быть, она на это и рассчитывала? — Все, что надо, я уже сделала. Не хватало еще лишить мессию его последнего последователя. Как ты думаешь, сможет ли он исполнить предначертанное в одиночестве? По мне, так лучше уж плохой служитель, чем никакого.
Инквизитор отпрянул и в ужасе вновь взглянул на меня. Сухонькая ручка Матери Ефросиний толкнула чуть слышно скрипнувшую дверь.
— Мать… — Я вздрогнул, когда она спокойно обернулась, и меня вновь укололи быстро-быстро застывающие в ее глазах иглы синего льда. — Кто я?
Несколько минут живая святая молчала, склонив голову набок и грустно глядя на меня. А когда она наконец ответила, я едва не свалился со стула:
— Ты апостол, Алексей. Апостол грядущего мессии. Тот, кому назначено хранить его до тех пор, пока не будет выполнена цель его прихода на землю, а позднее донести до людей его слово.
— А кто?.. — Я так и не договорил. Но она поняла.
— Не знаю. Пока не знаю… — И добавила так тихо, что я не понял, то ли расслышал эти слова, то ли прочитал их по губам: — И боюсь, что узнаю, когда будет уже слишком поздно.
— А остальные… — я нервно сглотнул, — остальные апостолы. Кто они?
— Боюсь, они не смогут тебе помочь, — устало ответила святая женщина. — Они все уже мертвы… Нашей глупостью и происками Дьявола. Ты — последний.
Она вздохнула и добавила:
— Предпоследним был Валерий Данилов из Оренбурга… Его ты упокоил на прошлой неделе.
Дверь вновь тихо скрипнула, но теперь уже закрываясь. В полупустом кафе воцарилась абсолютная тишина. Все посетители пялились на меня. Они не могли не узнать Мать Евфросинию и не могли не услышать наш разговор — по крайней мере, его последнюю часть. И теперь они смотрели на меня. Потрясенно смотрели. Одна средних лет дамочка уже нервно теребила трубку мобильного телефона. Наверное, ужасно хотелось позвонить подруге и первой сообщить ей сногсшибательную новость. Но она не решалась нарушить тишину, особенно в присутствии не кого-нибудь, а…
Апостол…
Похоже, уже сегодня вечером по городу вовсю будут гулять слухи.
Но мне было на них наплевать. Мне на все было наплевать. Я просто сидел, уронив руки на стол, и, ничего не видя, пялился в пустоту.
Я не мог не верить Матери Ефросиний. Несмотря на то что вся моя сущность восставала против этого, не верить я не мог.
Я — апостол!..
Господи… За что?.. Почему?.. И, главное, зачем?..
Ответа не было… По крайней мере, я его не видел. Я вообще ничего не видел. В голове, раз за разом повторяясь, билась одна только мысль…
Я даже не заметил, как она подошла и села рядом. Только когда на мою руку опустилась тонкая прохладная ладонь, я очнулся. Вздрогнул. И поднял взгляд.