— Клиффорд! — крикнула Конни. — Тормози.

Все трое — Конни, Меллорс и Клиффорд — двинулись одновременно. Конни с Меллорсом налетели друг на друга, кресло остановилось. На мгновение воцарилась мертвая тишина.

— Я, очевидно, полностью в вашей власти, — сдаваясь, проговорил Клиффорд.

Никто не ответил. Меллорс перекинул ружье на плечо, лицо у него до странности утратило всякое выражение, разве в глазах — тень вынужденной покорности. Его собака, Флосси, стоя на страже у ног хозяина, нервно пошевеливала хвостом, глядя на кресло с подозрением и неприязнью; действия этих трех существ человечьей породы были выше ее собачьего разумения, tableau vivant[15] была обрамлена потоптанными, помятыми колокольчиками. Все трое молчали.

— Полагаю, что придется ее толкать, — наконец высказался Клиффорд с напускным sang froid[16].

Никакого ответа. На отрешенном лице Меллорса не дрогнул ни один мускул, точно он и не слышал. Конни с беспокойством взглянула на него. Клиффорд тоже обернулся.

— Вы не согласитесь, Меллорс, потолкать нас до дома? — высокомерно произнес он. — Надеюсь, я не сказал вам ничего, обидного, — прибавил с явной неприязнью.

— Разумеется, сэр Клиффорд! Вы хотите, чтобы я толкал ваше кресло?

— Если вас это не затруднит.

Егерь подошел, взялся за поручень, толкнул. На этот раз кресло не поддалось. Заело тормоза. Начали дергать, нажимать, егерь опять снял ружье и куртку. Теперь уже Клиффорд молчал. Приподняв задок кресла, егерь сильным ударом ноги попытался освободить колесо. Но и это не помогло. И он опустил кресло. Клиффорд сидел, вцепившись в подлокотники. У егеря от тяжести перехватило дух.

— Не смейте этого делать! — воскликнула Конни.

— Пожалуйста, помогите мне, дерните колесо, — попросил он ее.

— Ни за что! Не смейте больше поднимать кресло. Вы надорветесь, — сказала она, краснея.

Но он, посмотрев ей в глаза, повелительно кивнул. И она подчинилась. Егерь поднял кресло, она с силой дернула и кресло сильно качнулось.

— Ради Бога, осторожнее! — испугался Клиффорд.

Но ничего страшного не произошло, а тормоз отпустило. Егерь подложил камень под колесо и сел на скамейку передохнуть; сердце у него бешено колотилось, от лица отлила кровь, он был на грани обморока. Конни поглядела на него и чуть не заплакала от возмущения. Опять воцарилось молчание. Она видела, как дрожат его руки, лежащие на коленях.

— Вам плохо? — спросила она, подойдя к нему.

— Нет, конечно! — почти сердито ответил он.

Тишина стала мертвой. Белокурый затылок Клиффорда не двигался. Даже Флосси стояла, точно окаменев. Небо все сильнее заволакивало тучами.

Наконец он вздохнул и высморкался в большой красный платок.

— Никак силы не вернутся после воспаления легких, — сказал он.

И опять никто не отозвался. Конни подумала, сколько же сил съело воспаление легких, если он надеялся без труда поднять это кресло с весьма увесистым Клиффордом. Только бы его здоровье не подорвалось совсем.

Егерь поднялся, взял куртку, перекинул через поручень кресла.

— Вы готовы, сэр Клиффорд?

— Я жду вас.

Он нагнулся, убрал из-под колеса камень и налег всем телом на поручень. Таким бледным Конни никогда не видела его. И таким отрешенным. Клиффорд был довольно плотный мужчина; а подъем довольно крутой. Конни стала рядом с егерем.

— Я тоже буду толкать! — сказала она.

И принялась толкать с силой, какую женщине придают злость и негодование. Коляска пошла быстрее. Клиффорд обернулся.

— Это так уж необходимо? — спросил он.

— Да! Ты что, хочешь убить человека? Если бы ты не упрямился и сразу позволил толкать…

Но она не окончила фразы — стала задыхаться. Толкать коляску оказалось не так-то легко.

— Потише, потише, — проговорил идущий рядом Меллорс, чуть улыбнувшись глазами.

— А вы уверены, что не надорвались? — спросила она: внутри у нее все клокотало от ярости.

Он помотал головой. Конни взглянула на его узкую, подвижную, загорелую руку. Эта рука ласкала ее. Она никогда раньше не приглядывалась к его рукам. В них был тот же странный внутренний покой, который исходил от всего его существа. И ей так захотелось взять сейчас его руку и крепко сжать. Душа ее рванулась к нему: он был так молчалив, так недосягаем. А он вдруг ощутил, как ожила, напряглась в нем плоть. Толкая коляску левой рукой, правую он опустил на ее белое, округлое запястье и стал ласкать. И точно огненный язык лизнул его сверху вниз вдоль спины. Конни быстро нагнулась и поцеловала его руку. И все это в присутствии холеного недвижного затылка Клиффорда.

Добравшись до верху, остановились, к радости Конни, передохнуть. У нее нет-нет и мелькала мысль: хорошо бы эти два мужчины стали друзьями — один ее муж, другой — отец ребенка, чего бы не поладить. Но теперь она убедилась в полной несбыточности этой надежды. Эти мужчины были противопоказаны один другому, несовместимы, как огонь и вода. Они готовы были стереть друг друга с лица земли. И Конни первый раз в жизни осознала, какое тонкое и сложное чувство ненависть. Первый раз она отчетливо поняла, что ненавидит Клиффорда, ненавидит лютой ненавистью. Она бы хотела, чтобы он просто перестал существовать. И что странно: ненавидя его, честно признаваясь себе в этом, она чувствовала освобождение и жажду жить. «Да, я ненавижу его и жить с ним не буду», — пронеслось у нее в голове.

На ровной дороге егерю было нетрудно одному толкать кресло. Чтобы продемонстрировать полнейшее душевное равновесие, Клиффорд завел разговор о семейных делах — тетушке Еве, живущей в Дьеппе, сэре Малькольме, который спрашивал в письме, как Конни поедет в Венецию: с ним в поезде или с Хильдой в ее маленьком авто.

— Я, конечно, предпочитаю поезд, — сказала Конни. — Не люблю длинные поездки в автомобиле, летом такая пылища. Но мне бы хотелось знать и мнение Хильды.

— А она, наверное, захочет ехать с тобой.

— Скорее всего! Подожди, я помогу, опять начинается подъем. Знаешь, какое тяжелое кресло!

Она опять пошла рядом с егерем, толкая кресло по усыпанной розоватым гравием тропе. Ее нисколько не волновало, что их могут увидеть вместе.

— Почему бы не оставить меня здесь и не позвать Филда? Эта работа ему по силам, — сказал Клиффорд.

— Да тут уж близко, — ответила Конни, тяжело дыша.

Но преодолев подъем, опять остановились на отдых, и у нее и у Меллорса пот лил по лицу градом. И странная вещь — поначалу они чувствовали холодную отчужденность, но совместное старание опять сблизило их.

— Большое спасибо, Меллорс, — проговорил у дверей дома Клиффорд. — Просто надо сменить мотор, вот и все. Зайдите на кухню, там вас покормят. Время обеденное.

— Благодарю вас, сэр Клиффорд. По воскресеньям я обедаю у матушки.

— Ну, как знаете.

Меллорс надел куртку, бросил взгляд на Конни и козырнул.

Конни поднялась наверх разъяренная.

За обедом она дала волю чувствам.

— Почему ты с таким пренебрежением относишься к другим людям?

— К кому, например?

— К нашему лесничему. Если это привилегия правящего класса, мне тебя жалко.

— А в чем, собственно, дело?

— Человек был тяжело болен. И все еще физически не окреп. Поверь мне, будь я у тебя в услужении, ты бы насиделся сегодня в лесу в этом идиотском кресле.

— Охотно верю.

— Вообрази, это он сидит в кресле с парализованными ногами и ведет себя как ты сегодня, интересно, что бы ты сделал на его месте?

— Моя дорогая христианочка, это смешение людей и личностей отдает дурным тоном.

— А твое гнусное чистоплюйское презрение к людям отдает, отдает… Даже слов не нахожу. Ты и твой правящий класс с этим вечным noblesse oblige[17].

— К чему же мое положение обязывает меня? Питать никому не нужное сострадание к моему лесничему? Нет уж, увольте. Уступаю это моей жене — воинствующей христианке.

— Господи, он ведь такой же человек, как и ты.

— Мой лесничий мне служит, я плачу ему два фунта в неделю и даю кров. Что еще надо?

— Плачу! За что ты ему платишь эти два фунта плюс кров?

— За его службу.

— Служба! Я бы на его месте сказала тебе, не нужны мне ни ваши фунты, ни ваш кров.

— Вероятно, и он бы не прочь это сказать. Да не может позволить себе такой роскоши.

— И это значит управлять людьми! Нет, тебе это не дано, не обольщайся! Просто слепая судьба послала тебе больше денег, чем другим. Вот ты и нанимаешь людей работать на себя за два фунта в неделю пол угрозой голодной смерти. И это называется управление. Никому от тебя никакой пользы. Ты — бесчувственный сухарь. Носишься со своими деньгами, как обыкновенный жид.

— Очень элегантно изволите выражаться, леди Чаттерли.

— Уверяю тебя, ты был не менее элегантен сегодня в лесу. Мне стыдно, безумно стыдно за тебя. Мой отец во сто раз человечнее тебя, прирожденного аристократа.

Он потянулся к звонку пригласить миссис Болтон. Вид у него был явно обиженный.

Конни пошла наверх, шепча про себя в ярости: «Покупать людей! Дудки, меня-то он не купил. И я не обязана жить с ним под одной крышей. Дохлый джентльменишко с гуттаперчевой душой. А как они умеют пускать пыль в глаза своими манерами, ученостью, благородством. На самом-то деле душа у них пустая, как мыльный пузырь!»

Наверху ее мысли переключились на более приятный предмет — как уйти вечером из дому, чтобы никто не заметил. И постепенно злость ее на Клиффорда прошла. Глупо тратить на него нервы, глупо ненавидеть его. Самое разумное — не питать к нему никаких чувств. И, конечно, не посвящать его в их с Меллорсом любовь. Сегодняшняя ссора имела долгую историю. Он всегда корил ее тем, что она слишком фамильярна со слугами, она же считала его высокомерное отношение к простым людям глупым, черствым и бессмысленным.

И Конни сошла вниз в своем обычном, покойном и серьезном, настроении. У Клиффорда же не на шутку разыгралась желчь. И чтобы успокоиться, он взялся за чтение. Конни заметила, что в руках у него французская книга.

— Ты читала Пруста? — спросил Клиффорд, подымая глаза от страницы.

— Пыталась, но он навевает на меня сон.

— И все-таки это замечательный писатель.

— Возможно, но скучен невероятно. Сплошное умствование; никаких эмоций. Только поток слов, описывающих эмоции. Я так устала от этих самодовлеющих умников.

— Ты предпочитаешь самодовлеющих дураков?

— Не знаю. Но ведь в жизни имеется, наверное, что-то среднее.

— Может, и имеется. А я люблю Пруста за его утонченный, с хорошими манерами анархизм.

— Что и превращает тебя в мумию.

— Слова, достойные доброй христианки.

Опять ссора! Она просто не может не вступить с ним в пререкания. Вот он сидит перед ней, полуживой мертвец, и хочет подчинить ее своей воле. Она почти физически ощутила ледяные объятия скелета, прижимающего ее к своим ребрам. Но если говорить честно, он всегда с ней во всеоружии, и она его немного побаивается.

При первой возможности Конни поднялась наверх и рано легла спать. В половине десятого она встала и вышла из спальни, прислушалась. В доме ни звука. Накинув халат, спустилась вниз. Клиффорд с миссис Болтон играли в карты на деньги. Они наверное, засидятся до глубокой ночи.

Конни вернулась к себе в комнату, бросила пижаму на смятую постель. Надела тонкую ночную сорочку, поверх — шерстяное платье, всунула ноги в легкие туфли и накинула пальто. Она готова идти, если кто Встретится, она вышла подышать воздухом перед сном. Если попадется кто-нибудь утром на обратном пути, она гуляет по росе до завтрака, по обыкновению. Единственная опасность — вдруг кто-нибудь зайдет ночью к ней в спальню. Но это вряд ли случится — один шанс из ста.

Беттс еще не запер двери. Он запирает дом в десять вечера, а отпирает в семь утра. Конни выскользнула из дому неслышно, никем не замеченная. В свете полумесяца виднелись очертания кустов, деревьев, но ее серое платье сливалось с ночными тенями. Она быстро шла по парку, занятая не предстоящим свиданием, а той бурей, что кипела в ее груди. С такой бурей на любовные свидания не ходят. Но a la guerre comme a la guerre![18]

14

Не доходя до калитки, она услыхала звук щеколды. Значит, он стоял там под покровом ночной тьмы, среди деревьев, и видел, как она шла.

— Ты пришла рано, как обещала, — раздался из темноты голос. — Все в порядке?

— Все.

Он тихонько затворил калитку и направил луч фонарика на темную землю, высвечивая лепестки цветов, которые еще не закрыли на ночь свои чашечки. Они шли молча, поодаль друг от друга.

— Ты ничего не повредил себе утром, когда толкал это кресло?

— Нет, конечно!

— А воспаление легких оставило какие-нибудь последствия?

— Ничего страшного. Сердце стало пошаливать, и легкие не такие эластичные. Но это дело обыкновенное.

— Значит, тебе нельзя делать тяжелой работы?

— Изредка можно.

Конни опять погрузилась в сердитое молчание.

— Ты ненавидишь Клиффорда? — наконец проговорила она.

— Ненавижу? Нет, конечно. С какой стати питать такие вредные чувства? Я хорошо знаю этот тип. На таких людей не надо обращать внимания.

— А что это за тип?

— Тебе он лучше известен, чем мне. Это — моложавый, немного женственный мужчина, начисто лишенный мужского естества.

— А что это значит?

— То и значит. Секса для них не существует.

Конни задумалась.

— По-твоему, все дело в этом? — спросила она с легким раздражением.

— Если у мужчины нет мозгов, он дурак, если нет сердца — злодей, если нет желчи — тряпка. Если же мужчина не способен взорваться, как туго закрученная пружина, мы говорим — в нем нет мужского естества. Это не мужчина, а пай-мальчик.

Конни опять задумалась.

— Выходит, Клиффорд — пай-мальчик?

— Да, и к тому же несносен, как-все мужчины этого типа.

— А ты, конечно, не пай-мальчик?

— Не совсем.

Наконец вдали засветился огонек. Конни остановилась.

— У тебя огонь? — спросила она.

— Я всегда оставляю свет, когда ухожу.

Дальше пошли рядом, не касаясь друг друга. Чего ради она идет к нему, не переставала спрашивать себя Конни.

Он открыл дверь, они вошли, и он сейчас же запер дверь на задвижку. «Как в тюрьме», — мелькнуло в голове у Конни. Чайник на огне выводил свою песню, стол был уже накрыт.

Она села в жесткое кресло у очага, наслаждаясь теплом после ночной прохлады.

— Я сниму туфли, они насквозь мокрые, — сказала она и поставила ноги в чулках на решетку, начищенную до блеска. Меллорс принес из кладовки хлеб; масло и копченые языки. Конни скоро согрелась, сняла пальто, он повесил его на дверь.

— Что будешь пить: какао, кофе или чай? — спросил он.

— Ничего не буду, — ответила она, взглянув на чашки, стоявшие на столе. — А ты что-нибудь съешь.

— Я тоже не хочу. Вот собаку пора кормить.

Он без смущения затопал по кирпичному полу и положил в миску еды. Собака тревожно взглянула на него и отвернулась.

— Что морду воротишь? Это твоя еда. Ни с чем, матушка, права будешь, съешь.

Он поставил миску на коврик у лестницы, а сам сел на стул, стоявший у стенки, и стал снимать гетры с ботинками. Но собака не стала есть, подошла к нему, села и, задрав морду, жалобно уставилась на него.

Он медленно расстегивал пряжки на гетрах. Собака еще ближе подвинулась к нему.

— Что с тобой? Ты нервничаешь, потому что в доме чужой? Но это просто женщина. Так что иди и трескай, что дали.

Он погладил собаку по голове, и она потерлась мордой о его колено. Он медленно, мягко подергал длинное шелковистое ухо.

— Иди! — приказал он. — Иди и ешь свой ужин. Иди!

Он придвинул стул, на котором сидел, к коврику, где стояла миска; собака не спеша подошла к ней и стала есть.

— Ты любишь собак? — спросила Конни.

— Не сказал бы. Слишком они ручные, слишком привязчивы.

Наконец он стянул гетры и стал расшнуровывать тяжелые ботинки. Конни отвернулась от огня. Как убого обставлена комната! И только одно украшение — увеличенная фотография молодой четы на стене; по-видимому, он с женой, лицо у молодой-женщины вздорное и самоуверенное.

— Это ты? — спросила Конни.

Он повернулся чуть не на девяносто градусов и взглянул на фотографию, висевшую у него над головой.

— Да! Это мы перед свадьбой. Мне здесь двадцать один год.

Он смотрел на фотографию пустыми глазами.

— Тебе она нравится? — спросила Конни.

— Нравится? Конечно нет! Мне она никогда не нравилась. Жена настояла, чтобы мы сфотографировались вот так, вместе.

И он принялся опять за свои ботинки.

— Если она тебе не нравится, зачем ты ее здесь держишь? Отдал бы жене.

— Она взяла из дома все, что хотела, — сказал он, неожиданно улыбнувшись. — А это оставила.

— Тогда почему ты ее не снимешь? Как воспоминание?

— Нет. Я никогда на нее не гляжу. Я даже забыл, что она здесь висит. Она здесь с первого дня, как мы сюда въехали.

— А почему бы ее не сжечь?

Он опять повернулся и взглянул на фотографию. Она была в чудовищной коричневой с золотом рамке. С нее смотрел гладко выбритый, напряженный, очень молодой парень в довольно высоком воротнике, а рядом — пухлая, с задиристым лицом девушка, с взбитыми завитыми волосами, в темной атласной блузке.

— Неплохая мысль, — сказал он.

Стащив, наконец, ботинки, он надел шлепанцы, затем встал на стул и снял фотографию. Под ней на бледно-зеленых обоях осталось более яркое пятно.

— Пыль можно не вытирать, — сказал он, поставив фотографию к стене.

Принес из моечной молоток с клещами. И, сев на тот же стул, принялся отдирать бумагу с другой стороны рамки, вынул гвоздики, удерживающие заднюю планку; работал он аккуратно, со спокойной сосредоточенностью, так характерной для него.

И наконец-то, сняв планку, извлек самое фотографию.

— Вот каким я тогда был, — проговорил он, вглядываясь с изумлением в забытый снимок. — Молодой пастор-тихоня и бой-баба.

— Дай, я посмотрю.

На фотографии он был весь чистенький, гладко выбритый, опрятный. Один из тех чистеньких молодых людей, каких было много лет двадцать назад. Но и тогда, свидетельствовала фотография, глаза у него смотрели живо и бесстрашно. А женщина была не просто «бой-баба»; несмотря на тяжелый подбородок, в ней была своя женская привлекательность.

— Такие вещи нельзя хранить, — сказала Конни.

— Так вообще сниматься нельзя.

Поломав о колено паспарту вместе с фотографией на мелкие кусочки, он аккуратно положил их на огонь, проговорив при этом: «Как бы не загасить».

Стекло с задней планкой по-хозяйски отнес наверх. Затем несколькими ударами молотка разбил раму, усеяв пол осколками гипса. Все не спеша собрал и отнес в моечную.

— Завтра сожгу, — сказал он, вернувшись. — А то сейчас задохнемся.

Наведя порядок, он опять сел.

— Ты любил жену? — спросила Конни.

— Любил? А ты любила сэра Клиффорда?

Но Конни не дала себя сбить.

— Она тебе нравилась?

— Нравилась? — усмехнулся он.

— Может, она тебе и сейчас нравится?

— И сейчас? — он посмотрел на нее, подняв брови. — Я даже подумать о ней не могу, — тихо проговорил он.

— Почему?

Но он только помотал головой.

— Тогда почему вы не разведетесь? Она ведь может в один прекрасный день вернуться.

Он остро взглянул на нее.

— Она обходит меня за тысячу миль. Она ненавидит меня сильнее, чем я ее.

— Вот увидишь, она еще вернется к тебе.

— Никогда. С этим кончено. Меня от одного ее вида с души воротит.

— Ты еще с ней столкнешься! По закону вы муж и жена, да?

— Да.

— Ну вот. Значит, она вернется. И тебе придется взять ее обратно.

Он пристально поглядел на нее. Потом как-то странно тряхнул головой.

— Ты, наверное, права. Даже возвращаться сюда было глупо. Но тогда все ополчилось против меня. И деваться мне было некуда. Нашему брату порой лихо приходится. Да, ты права. Надо было давно развестись. Вот разведусь и буду опять свободен. Но как я ненавижу все эти суды, судейских крючков. А без них развода не получить.

Он стиснул зубы так, что заходили желваки. А Конни слушала и радовалась в душе.

— Я, пожалуй, выпью чашку чая, — сказала она.

Он встал заварить чай. Но лицо его не смягчилось.

Уже сидя за столом, она спросила его:

— Почему ты на ней женился? Она совсем простолюдинка. Миссис Болтон рассказывала мне про нее. Она никогда не могла понять, что ты в ней нашел.

Он опять пристально посмотрел на нее и сказал:

— Я тебе объясню. Первая любовь у меня была в шестнадцать лет. Она была дочкой учителя из Оллертона, очень хорошенькая, даже красивая. Я кончил в Шеффилде среднюю школу и был подающим надежды юношей. Знал немного немецкий, французский. И, разумеется, витал в небесах. А эта, романтическая душа, терпеть не могла обыденности. Она читала мне стихи, учила любить их, любить книги, словом, старалась сделать из меня человека. Я читал, размышлял с большим рвением, и все благодаря ей. Я тогда служил клерком в одной из контор Баттерли. Худой, бледный юноша, в голове которого постоянно бродил хмель прочитанного. О чем только мы с ней не говорили. В какие дебри не забирались. Только и слышалось — Персеполь, Тимбукту. Другую такую литературную пару не сыскать было во всех десяти графствах. Я боготворил ее, курил ей фимиам. И она обожала меня. Но был у нас и камень преткновения — как ты можешь догадаться, это был секс. Вернее, секса совсем не было. Я тощал все сильнее и все сильнее кипятился. Наконец, я сказал, что мы должны стать любовниками. И я ее, по обыкновению, уговорил. Мы стали любовниками. Я был на седьмом небе, а ей это было не надо. Она просто ничего не хотела. Она обожала меня, восхищалась мной, любила разговаривать со мной, целоваться; и это все. Остальное ей было не нужно. И таких женщин, как она, много. А мне как раз нужно было остальное. Начались ссоры. Я был неумолим и покинул ее. После этого у меня была другая женщина, учительница; о ней злословили, что она путалась с женатым мужчиной и довела его почти до безумия. Это была пухлая белокожая красотка, старше меня, и к тому же недурно играла на скрипке. И скажу тебе, эта женщина была сам дьявол. Она любила в любви все, кроме секса. Она льнула ко мне, нежничала, осыпала всевозможными ласками, но стоило делу дойти до главного, она стискивала зубы и от нее шли волны ненависти. Я старался перебороть ее, но чувствовал, что ее ненависть буквально замораживает меня. Так что все опять кончилось плачевно. Мне было очень скверно. Я хотел, чтобы со мной была женщина, которая любила бы меня и все остальное.

И тут появилась Берта Куттс. Когда я был маленьким, Куттсы жили рядом с нами, так что я хорошо их знал. Люди они были совсем простые. Ну вот. Берта выросла и уехала в Бирмингем, нашла себе какое-то место. Она утверждала, что компаньонки, но у нас шушукались, что Берта поступила служанкой или еще кем-то в номера. Как бы то ни было, как раз в то время, когда я был по уши сыт учительницей — мне шел тогда двадцать второй год, — Берта вернулась из Бирмингема, вся расфуфыренная, жеманная и довольно-таки соблазнительная. А я был к этому времени на грани самоубийства. Бросил свою работу в Баттерли: я считал, что своим тщедушным сложением я обязан сидячей работе клерка. Вернулся в Тивершолл и нанялся старшим кузнецом, подковывал шахтных лошадей. Мой отец был коваль, и я часто помогал ему. Я любил эту работу, любил лошадей, и все кое-как наладилось. Я как бы забыл правильный литературный язык. И опять заговорил языком простого народа. Правда, книги я по-прежнему любил. Так я и кузнечил. У меня была своя двуколка, запряженная пони, и я был сам себе хозяин. Отец после смерти оставил мне триста фунтов. И я стал гулять с Бертой. Я был рад, что она из низов. Я хотел жить с простой женщиной. И сам хотел опроститься. Ну вот, так она и стала моей женой, и сначала все шло хорошо. Мои прежние «чистые» женщины делали все, чтобы истребить во мне «мужское естество». С Бертой же в этом отношении все было в порядке. Она хотела быть со мной и не выпендривалась. Я был очень доволен. Наконец-то я получил женщину, которая хотела со мной спать. И я с ней не помнил себя. Мне кажется, что она немного презирала меня за это и еще за то, что иногда я даже приносил ей в постель завтрак. Она-то не очень утруждала себя заботами обо мне: когда я приходил с работы, обеда не было, а если я бывал недоволен, она налетала на меня, как фурия, — я отвечал ей тем же. Однажды она запустила в меня чашкой, я схватил ее за шиворот и чуть не вытряхнул из нее душу. Дальше — хуже. Скоро она перестала подпускать меня к себе. Скандалила, ругалась. А как почувствует, что страсть моя улетучилась, начнет подъезжать ко мне со всякими нежностями, пока не получит свое. Я никогда не мог устоять. И она никогда не кончала вместе со мной. Никогда. Выжидала. Если я оттягивал дело на полчаса, она тянула еще дольше. А когда я кончал, тут она начинала разводить пары, вопила, извивалась и буквально кусала меня своим телом, пока наконец и сама не подходила к финишу в состоянии чуть не беспамятства. А потом говорила: «Ох, как хорошо!» Постепенно я стал уставать от этого, а она становилась все упрямее. Конец у нее наступал все позже, и к тому же тело ее становилось все жестче, грубее; мне порой казалось, что меня терзает клювом какая-то свирепая птица. Господи, считается, что женщина внутри нежная, как цветок. Но поверь, у некоторых мерзавок между ногами костяной клюв, и они рвут тебя на куски, так что становится тошно. И думают только, как ублажить самое себя! Только себя.

Вот говорят о мужском эгоизме. Но поверь, мужскому эгоизму далеко до слепого женского эгоизма. Берта ничего не могла с собой поделать. Я говорил с ней об этом, объяснял, что для меня это невыносимо. И она даже пыталась исправиться. Пыталась лежать тихо, предоставив мне самому завершить дело. Но из этого ничего не выходило. Мои старания никогда не достигали цели, она ничего не чувствовала. Она должна была действовать сама, сама молоть свои кофе. С ней как бы случалось буйное помешательство, она должна была спустить всех собак и рвать мою плоть. Говорят, так бывает со старыми проститутками. Это был эгоизм самого низкого пошиба, своеволие безумца или женщины-алкоголички. В конце концов я просто не мог больше ее выносить. Мы стали спать врозь, она сама это предложила во время одной из вспышек ненависти. Ей все мерещилось, что я подчиняю ее себе. Вот она и решила завести себе отдельную спальню. А скоро и я перестал пускать ее к себе. Я просто не мог больше выносить ее.