По вечерам они с миссис Болтон пристрастились играть в двадцать одно по шести пенсов. Эта армейская азартная игра была для него еще одним способом ухода от действительности — интоксикацией безумия или безумием интоксикации, как угодно. Конни не могла этого видеть и уходила спать, а Клиффорд и миссис Болтон с необъяснимым азартом резались в карты до двух или даже до трех утра. Миссис Болтон оказалась на редкость азартным игроком: подстегивали ее постоянные проигрыши.
Как-то она сказала Конни:
— Этой ночью я проиграла сэру Клиффорду двадцать три шиллинга.
— И он у вас взял эти деньги? — спросила, не веря своим ушам, Конни.
— Конечно, взял, ваша милость. Долг чести!
Конни дала обоим хорошую выволочку. В результате Клиффорд пожаловал своей неизменной партнерше еще сто фунтов в год, и она теперь могла проигрывать с легкой душой. А Конни пришла к выводу — в Клиффорде человек отмирает не по дням, а по часам.
Наконец она решилась сообщить ему о дне отъезда, который назначила в письме Хильда.
— Семнадцатого! — воскликнул он. — А когда ты будешь обратно?
— Самое позднее — двадцатого июля.
— Значит, двадцатого июля. Хорошо.
Он смотрел на нее странным пустым взглядом, не то с доверчивостью ребенка, не то с бесплодной хитростью старика.
— Ты меня не обманешь? — спросил он.
— Что?
— Ну вот ты сейчас уедешь. А обратно вернешься?
— Конечно. Без всякого сомнения, вернусь.
— Ну и прекрасно. Значит, двадцатого июля! — И опять туманно посмотрел на нее.
Как ни странно, он хотел, чтобы она уехала, завела там короткую интрижку, пусть и забеременела. Но он и опасался этой поездки.
А Конни помышляла лишь об одном — как бы совсем уйти от него. Решительный шаг будет сделан, когда все для того созреет — обстоятельства, Клиффорд, она сама.
Копни сидела в сторожке егеря и говорила с ним о поездке в Венецию.
— Вернусь и скажу Клиффорду, что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да?
Ей очень нравился ее план.
— Ты когда-нибудь жила в колониях? — спросил он.
— Нет, а ты?
— Я жил в Индии, Южной Африке, Египте.
— А почему бы нам не поехать в Южную Африку?
— Можно и туда.
— Ты не хочешь туда?
— Мне безразлично. Безразлично, куда ехать, что делать.
— Но ты там не будешь счастлив? Почему? Мы не будем жить бедно. У меня есть своих шестьсот фунтов в год. Я уже выяснила. Это немного, но нам ведь хватит?
— Для меня это целый капитал.
— Ах, как будет чудесно!
— Но я должен сперва развестись и ты тоже. Иначе будут осложнения.
Да, им было о чем подумать.
В другой раз Конни расспрашивала его о прошлом. Они были в егерской, за окном шел дождь, громыхало.
— А когда ты был офицером и джентльменом, ты был счастлив?
— Счастлив? Конечно. Я обожал моего полковника.
— Ты его очень любил?
— Да.
— И он любил тебя?
— Да. По-своему любил.
— Расскажи мне о нем побольше.
— Что о нем рассказывать? Он прошел в армии все ступеньки от рядового до полковника. Он любил армию. Не женился. Был старше меня на двадцать лет. Таких умных, образованных людей в армии единицы. Нрав у него был горячий, верно. Но офицер он был толковый. Сколько я помню, для меня он всегда был непререкаемым авторитетом. Я подчинялся ему во всем. И никогда не жалел об этом.
— Ты очень тяжело пережил его смерть?
— Я и сам тогда был на грани жизни и смерти. А когда очнулся и узнал, что полковника нет в живых, почувствовал, что какая-то часть моей души умерла. Но в общем-то я всегда знал, что дело кончится смертью. Все кончается смертью, если на то пошло.
Конни слушала в раздумье. Снаружи ударил гром; поистине, разверзлись хляби небесные, а у них в утлом ковчеге тепло и уютно.
— Ты столько всего пережил в прошлом, — вздохнула Конни.
— Да. Мне порой кажется, что я уже раз-другой умирал. Ан нет, сижу сейчас здесь в предвкушении новых несчастий.
Конни напряженно вслушивалась и в его слова, и в звуки бушующей за окном грозы.
— А когда твой полковник умер, тебе и дальше нравилось быть офицером и джентльменом?
— Нет! Военные в общем мелкий народишко. — Он вдруг рассмеялся и продолжал: — Полковник говорил мне: «Знаешь, парень, англичане среднего класса, прежде чем проглотить кусок, тридцать три раза его разжуют — слишком деликатная у них глотка, в ней и горошина застрянет. Барахло, каких мало. Трясутся от страха, если ботинок у них не так завязан. С душком товар, и всегда они во всем правы. Это меня больше всего убивает. Раболепны, задницы лижут до мозоли на языке. А все равно лучше их нет. Жеманные филистеры, недоделанные мужики».
Конни засмеялась. Дождь за окном еще припустил.
— Он их ненавидел?
— Да нет. Они ему были противны, а это большая разница. И он махнул на них всех рукой. Он говорил: «В наши дни и армия туда же. Военные тоже становятся филистерами с деликатной глоткой». Но таков, видно, путь всего человечества.
— А простой народ, рабочие?
— И эти не исключение. Мужского естества в них нет. Оно уничтожено кинематографом и аэропланами. Каждое новое поколение рождается все более жалким: вместо кишок у них резиновые трубки, а ноги руки, лица — жестяные. Люди из жести! Это ведь разновидность большевизма, умертвляющего живую плоть и поклоняющегося механическому прогрессу. Деньги, деньги, деньги! Все нынешние народы с наслаждением убивают в человеке старые добрые чувства, распиная ветхого Адама и Еву. Все они одинаковы. Во всем мире одно и то же: убить человеческое, фунт стерлингов за каждую крайнюю плоть, два фунта за детородный орган. А посмотри, что стало с любовью! Бессмысленные, механические телодвижения. И так везде. Платите им — они лишают человека силы, мужества и красоты. Скоро на земле останутся только жалкие дергающиеся марионетки.
Они сидели в сторожке, лицо его кривила ироническая усмешка. Но и он одним ухом прислушивался к шумящей в лесу грозе. И было ему от этого еще более одиноко.
— Чем же все это кончится? — спросила Конни.
— Все разрешится само собой. Когда всех настоящих мужчин перебьют, останутся одни пай-мальчики, белые, черные, желтые. И скоро они все, как один, сойдут с ума. В здоровом теле — здоровый дух. А здоровья без мужского естества не бывает. Сойдут они, значит, с ума и произведут над собой великое аутодафе, — ты ведь знаешь, как это переводится: акт веры. Вот они и совершат вселенский акт веры. Одним словом, прикончат друг дружку.
— Убьют?
— Да, радость моя. Если мы будем развиваться в этом направлении такими же темпами, у нас очень скоро на острове не останется и десяти тысяч людей. Ты бы видела, с каким сладострастием они истребляют себе подобных.
Раскаты грома постепенно становились тише.
— Как хорошо! — сказала она.
— Великолепно! Предвидеть гибель человечества и появление на земле после долгой ночи нового homo sapiens — что может быть великолепнее. Если мы пойдем этим путем, если абсолютно все — интеллектуалы, художники, политики, промышленники, рабочие будут и дальше с тем же пылом убивать в себе здоровые человеческие чувства, истреблять последние крохи интуиции, последние инстинкты, если все это будет нарастать, как сейчас, в геометрической прогрессии, тогда конец, прощай, человечество! Земля тебе пухом! Змей заглотит себя, оставив вселенский хаос, великий, но не безнадежный. Великолепно! Когда в Рагби-холле завоют одичалые псы, а по улицам Тивершолла поскачут одичалые шахтные лошаденки, вот тогда ты и воскликнешь: «Как хорошо!» «Te Deum laudamus»[21].
Конни рассмеялась, на этот раз не очень весело.
— Тогда ты должен радоваться, ведь все они большевики, — сказала она. — Что их жалеть, пусть на всех парах мчатся к своей гибели.
— А я и радуюсь. И не хочу им препятствовать. Ведь если бы и захотел, то не смог бы.
— А почему тогда ты такой злой?
— Я не злой. Если мой петушок и я сам кукарекаем в последний раз, так тому, значит, и быть.
— Но у тебя может родиться ребенок!
Он опустил голову.
— О-хо-хо! Родить на свет дитя в наши дни — неправильно и жестоко.
— Нет! Не говори так, не смей! — взмолилась она. — Я почти уверена, что у меня будет маленький. Скажи, что ты очень рад, — сказала Конни, положив на его руку свою.
— Меня радует твоя радость, — сказал он. — Но я считаю это предательством по отношению к неродившемуся существу.
— Что ты говоришь! — задохнулась она от возмущения. — Тогда, выходит, ты и не любишь меня по-настоящему. Если так думать, какая тут может быть страсть!
Он опять замолчал, помрачнел. Было слышно только, как за окном хлещет дождь.
— Ты не совсем искренен, — прошептала она. — Не совсем. Тебя мучает что-то еще.
Конни вдруг поняла, что его злит ее близкий отъезд, что она едет в Венецию по своей охоте. И эта мысль немного примирила ее с ним. Она подняла его рубашку и поцеловала пупок. Потом прижалась щекой к его животу и обняла одной рукой его теплые чресла. Они были одни посреди потопа.
— Ну скажи, что ты хочешь маленького, что ты ждешь его, — тихонько приговаривала она, сильнее прижимаясь к нему. — Ну, скажи, что хочешь!
— Да, наверное, — произнес он наконец. По телу его пробежала дрожь, он весь расслабился, и Конни поняла — верх берет его второе сознание.
— Знаешь, я иногда думаю, — продолжал он, — а что, если обратиться к шахтерам? Они плохо работают, мало получают. Пойду я к ним и скажу: «Что вы все бредите деньгами? Если подумать — человеку ведь нужно совсем немного. Не гробьте вы себя ради денег».
Она мягко потерлась щекой о его живот, и ладонь ее скользнула ниже. Мужская плоть его подала признаки своей странной жизни. А дождь за окном не просто лил, а бесновался.
— Я бы им сказал, — продолжал егерь, — давайте перестанем горбить спины ради презренного металла. Вы ведь кормите не только себя, но и целую армию нахлебников. Вас обрекли на этот тяжкий труд. Вы получаете за него гроши, хозяева — тыщи. Давайте прекратим это. Не будем шуметь, изрыгать проклятия. Потихоньку, помаленьку укротим этого зверя — промышленность и вернемся к естественной жизни, Денег ведь нужно совсем мало. Мне, вам, хозяину — всем. И даже королю. Поверьте, совсем, совсем пустяки. Надо только решиться. И сбросить с себя эти путы. — Он подумал немного и продолжал: — И еще бы я им сказал: посмотрите на Джо. Как легко он движется. Смотрите, как легок его шаг, как он весел, общителен, умен! И как он красив! Теперь взгляните на Джона. Он неуклюж, безобразен, потому что он никогда не думал о свободе. А потом обратите взгляд на самих себя: одно плечо выше, ноги скрючены, ступни как колоды! Что же вы сами с собой творите, что творит с вами эта дьявольская работа! Вы же губите себя. Пустить на ветер свою жизнь? Было бы ради чего. Разденьтесь и посмотрите на себя. Вы должны быть здоровы и прекрасны. А вы наполовину мертвы, уродливы. Вот что я бы сказал им. И я бы одел их в совсем другие одежды: ярко-красные штаны в обтяжку и узкие, короткие белые камзолы. Человек, у которого стройные, обтянутые красным ноги, через месяц станет другим. Он снова станет мужчиной, настоящим мужчиной. Женщины пусть одеваются как хотят. Потому что — вообрази себе: все мужчины щеголяют в белых камзолах, алые панталоны обтягивают красивые бедра и стройные ноги. Какая женщина не задумается тут о своей привлекательности? И опять они станут прекрасным полом. А что сейчас? Мужчины-то почти выродились. Хорошо бы года через два все кругом снести и построить для тивершолльцев прекрасные светлые здания. Край снова станет привольный и чистый. И детей будет меньше, потому что мир уже и так перенаселен. Я вовсе не стремлюсь в проповедники: я просто бы их раздел донага и сказал: «Да полюбуйтесь же вы на себя! Вот что значит гробить себя ради денег. Вы ведь лезете в забой только ради них. Взгляните на Тивершолл! Как он уродлив. Ничего удивительного: его строили для тех, кому все застят деньги. Поглядите на своих девушек! Они не замечают вас, вы не видите их. И все потому, что вы все променяли досуг на каторжный труд. Вы не умеете говорить, не умеете двигаться, есть, не знаете толком, как обходиться с женщинами. Вы просто нежить, вот что вы такое…»
Воцарилось долгое молчание. Конни слушала его вполуха занятая своим делом. Она втыкала в его волосы на лобке собранные по дороге незабудки. Гроза за окном поутихла, стало прохладнее.
— А знаешь, — прервала Конни молчание, — на тебе растут четыре вида волос. На груди — почти совсем черные, на голове гораздо светлее, усы у тебя жесткие, темно-рыжие, а волосы любви внизу — как маленький кустик золотистой омелы. Они самые красивые.
Он посмотрел вниз — среди ярко-рыжих волос голубели звезд очки незабудок.
— Да! Вот, оказывается, где место незабудкам! Тебя что, совсем не беспокоит будущее?
Конни взглянула на него.
— Очень беспокоит.
— Видишь ли, когда я думаю, что весь мир обречен на гибель благодаря собственному идиотизму, то колонии не кажутся мне такими уж далекими. И Луна не кажется. С нее, наверное, хорошо видна наша бедная Земля — грязная, запакощенная человеком, самое несчастное из всех небесных тел. У меня от этих мыслей такое чувство, будто я наелся желчи и она разъедает мне внутренности… И ведь никуда не денешься, всюду лезет в глаза этот кошмар. К своему стыду должен сказать, что, когда во мне оживает второе сознание, все это куда-то уходит, забывается. Ладно, это так, к слову. Позор, что сделали с людьми в это последнее столетие; их превратили в муравьев, у них отняли мужское достоинство, отняли право на счастливую жизнь. Я бы стер с лица земли все машины и механизмы; раз и навсегда покончил с индустриальной эрой, с этой роковой ошибкой человечества. Но поскольку я не в силах с этим покончить, да и ни в чьих это силах, я хочу отрясти прах со своих ног, удалиться от мира и зажить своей жизнью, если это возможно. В чем я очень сомневаюсь.
Гром больше не гремел, но дождь, утихнувший было, полил с новой силой, сопровождаемый последними далекими вспышками и отдаленным рокотанием. Конни не сиделось на месте. Он говорил так долго и явно себе, а не ей. Он весь отдался отчаянию, а она ненавидела отчаяние. Она была счастлива. Конни понимала — он только сейчас до конца осознал ее отъезд и потому впал в меланхолию. И она немножко гордилась этим.
Конни встала, открыла дверь и посмотрела на тяжелую, как стальную, стену дождя. И в ней вдруг проснулось желание выскочить в дождь, прочь из этой лачуги. От стала быстро стягивать чулки, платье, он глядел на нее, раскрыв рот. Ее небольшие острые груди, как у звериной самки, шевелились и вздрагивали в такт ее движениям. В зеленоватом свете комнаты тело ее казалось цвета слоновой кости. Надев боты, она выбежала в дождь, по-дикому хохотнув и выбросив вперед руки. Она бежала, белея сквозь потоки дождя, танцуя ритмический танец, которому выучилась много лет назад в Дрездене. Странная мертвенно-бледная фигура падала, поднималась, гнулась, подставляя дождю то полные блестящие бедра, то белый живот, то крутые ягодицы, снова и снова повторяя дикий, неописуемый реверанс.
Он натянуто засмеялся и тоже сбросил с себя одежду. Нет, это уж, пожалуй, слишком. Вздрогнув нагим телом, он выскочил под секущий косой, дождь. Флосси бежала впереди, заливаясь громким лаем. Конни обернулась, намокшие волосы облепили ей голову, лицо пылало, синие глаза возбужденно сияли. И она побежала дальше, делая странные резкие движения; свернула на тропу, подстегиваемая мокрыми ветками; и сквозь кусты замелькала чудесная женская трепещущая нагота. Она почти добежала до верховой тропы, когда он догнал ее и обхватил обнаженной рукой ее мягкое, мокрое тело. Она вскрикнула, остановилась и как впечаталась в его тело. Он крепко прижимал ее к себе, и всю ее тотчас охватило огнем. Ливень не унимался, и скоро от них повалил пар. Он взял в пригоршни обе ее тяжелые ягодицы и еще сильнее прижал к себе — дрожащий, неподвижный под струями дождя. Затем вдруг запрокинул ее и опустился вместе с ней наземь. Он овладел ею в шумящей тишине дождя — быстро и бешено, как дикий зверь.
Вскочил на ноги, вытер залитые дождем глаза. Приказал: «Скорее домой!» — и оба побежали обратно в сторожку. Он бежал легко, резво, не любил мокнуть под дождем. А она не спешила, собирала незабудки, смолевки, колокольчики — пробежит немного, остановится и смотрит, как он убегает от нее.
Задыхаясь, с букетом цветов, она вошла в сторожку; в очаге уже весело потрескивал хворост. Ее острые груди поднимались и опадали; пряди волос прилипли ко лбу, шее; лицо стало пунцовым, по телу катились, поблескивая, струйки воды. Запыхавшаяся, с облепленной волосами неожиданно маленькой головкой, широко раскрытыми глазами, мокрыми наивными ягодицами — она казалась ему смешным незнакомым существом.
Он взял старую простыню, вытер ее всю, а она стояла, подчиняясь ему, как малое дитя. Затем, заперев дверь, вытерся сам. Огонь в очаге разгорался. Она взяла другой конец простыни и стала вытирать голову.
— Мы вытираемся одним полотенцем, — сказал он, — плохая примета, поссоримся.
Она секунду смотрела на него, растрепанные волосы торчали у нее во все стороны.
— Нет, — возразила она. — Не поссоримся. Это не полотенце, а простыня.
И оба продолжали вытирать каждый свои волосы.
Все еще тяжело дыша от хорошей пробежки, завернутые до пояса в солдатские одеяла, они сидели рядышком на полене перед огнем и отдыхали. Конни было неприятно прикосновение к телу грубой шерсти. Но простыня была вся мокрая.
Она сбросила одеяло и опустилась на колени перед очагом, держа голову поближе к огню и встряхивая волосами, чтобы скорее просушились. А он смотрел, как красиво закругляются у нее бедра — их вид весь день завораживал его. Как плавно, роскошно переходят они в тяжелые ягодицы. А между ними сокрытые в интимном тепле самые сокровенные ее отверстия.
Он погладил ладонью ее задик, погладил медленно, с толком, ощущая каждый изгиб, каждую округлость.
— Какой добрый у тебя задик, — сказал он на своем ласковом диалекте. — У тебя он самый красивый. Вот баба какой должна быть. Не то что нынешние плоскожопые девки, смотришь и не отличишь — девка это или парень. А у тебя не попка, а печка — ладная, круглая, теплая. Мужик от такой балдеет.
Он говорил это, а сам гладил ее круглые ягодицы, пока не побежал от них к его ладоням горячий ток. Один раз, другой коснулся он пальцами двух самых интимных отверстий ее тела, точно полоснул огненной кисточкой.
— Как хорошо, что ты и писаешь и какаешь. Мне не нужна баба, которая ни о чем таком и слыхом не слыхала.
Конни не могла удержаться и прыснула, а он невозмутимо продолжал:
— Да, ты всамделишная, хотя и немножко сучка. Вот чем ты писаешь, вот чем какаешь; я трогаю и то и другое и очень тебя за это люблю. Понимаешь, почему люблю? У тебя настоящая, ладная бабская попа. Такой весь мир держится. Ей нечего стыдиться, вот так.
Он крепче прижал ладонь к ее секретным местечкам, точно дружески приветствовал их.
— Мне очень нравится, — сказал он. — Очень. Если бы я прожил всего пять минут и все это время гладил тебя вот так, я бы считал, что прожил целую жизнь! К черту весь этот индустриальный бред. Вот она — моя жизнь.
Она повернулась, забралась к нему на колени, прижалась и шепнула:
— Поцелуй меня!
Она знала: их обоих не отпускает мысль, что они скоро расстанутся, и загрустила.
Конни сидела у него на коленях, головой прижавшись к его груди, свободно раскинув матово-блестящие ноги; танцующее в очаге пламя высвечивало то ее руку, то его лицо. Опустив голову, он любовался складками ее тела, неровно освещенного огнем, руном ее мягких каштановых волос, темнеющих внизу живота. Он протянул к столу руку, взял принесенный ею букетик, с которого на нее посыпались капли дождя.
— Цветам приходится терпеть любую погоду, — сказал он. — У них ведь нет дома.
— Даже хижины, — прошептала она.
Уверенными пальцами он воткнул несколько незабудок в треугольник каштановых волос.
— Ну вот, — сказал он. — Незабудки на месте.
Она взглянула на мелкие голубоватые цветочки внизу живота.
— Какая прелесть, — вырвалось у нее.
— Как сама жизнь, — отозвался он. И воткнул рядом розовый бутон смолевки. — А это я. Как Моисей в камышах. И ты теперь меня не забудешь.
— Ты ведь не сердишься, что я уезжаю? — грустно проговорила она, глядя ему в лицо.
Оно было непроницаемо, тяжелые брови насуплены. Ничего-то в нем не прочитаешь.
— Охота пуще неволи, — сказал он.
— Я не поеду, если ты не хочешь, — прижалась она к нему.
Оба замолчали, он протянул руку и бросил еще полено в огонь. Вспыхнувшее пламя озарило его хмурое, за семью печатями лицо. Она ждала его ответа, но он так и не раскрыл рта.
— Знаешь, я думаю, что это начало разрыва с Клиффордом. Я правда хочу ребенка. И это даст мне возможность, понимаешь… — она запнулась.
— Навязать им некий обман, — закончил он.
— Да, помимо всего прочего. А ты хочешь, чтобы они знали правду?
— Мне все равно, что они будут думать.
— А мне не все равно! Я не хочу, чтобы они меня мучили своей холодной иронией. Это так ужасно. Во всяком случае, пока я буду еще жить в Рагби-холле. Когда я совсем уеду, пусть думают что хотят.
Он опять замолчал.
— Сэр Клиффорд ожидает, что ты вернешься к нему из Венеции?
— Да, поэтому я должна вернуться, — сказала она.
— А рожать ты будешь тоже в Рагби?
Конни обняла его за шею.
— Придется, если ты не увезешь меня оттуда, — сказала она.
— Куда увезу?
— Куда-нибудь. Куда хочешь. Только подальше от Рагби.
— Когда?
— Когда я вернусь.
— Какой тогда смысл возвращаться? Зачем делать дважды одно и то же? — сказал он.
— Я должна вернуться. Я обещала. Дала слово. Да к тому же, я ведь вернусь сюда, к тебе.
— К егерю твоего мужа?
— Это для меня не имеет значения.
— Не имеет? — Он немного подумал. — А когда же ты все-таки решишь совсем уйти? Когда точно?
— Пока не знаю. Вот вернусь из Венеции. И вместе решим.
— Что решим?
— Я все скажу Клиффорду. Я должна ему сказать.
— Скажешь?
И опять он как набрал в рот воды. Конни крепко обняла его.
— Не осложняй мне все дело, — попросила она.
— Что не осложнять?
— Мою поездку в Венецию и все дальнейшее.
Легкая, чуть насмешливая улыбка скользнула по его лицу.
— Я ничего не осложняю, — сказал он. — Я просто хочу понять, что действительно тобой движет. По-видимому, ты сама не понимаешь себя. Ты хотела бы потянуть время, уехать и все еще раз обдумать на стороне. Я не виню тебя. Думаю, что ты поступаешь мудро. Возможно, ты предпочтешь остаться хозяйкой Рагби. Нет, я не виню тебя. Мне нечего тебе предложить. У меня нет Рагби. Ты знаешь, что я могу тебе дать. Я думаю, ты права! И я вовсе не горю желанием навязать тебе свою жизнь. Не хочу быть у тебя на содержании. Есть ведь еще эта сторона.
«Он мучает меня, — подумала Конни, — чтобы поквитаться».
— Но ты ведь любишь меня? — спросила она.
— А ты?
— Ты же знаешь, что люблю. Это очевидно.
— Что верно, то верно. Так когда ты хочешь соединиться со мной?
— Я же сказала — вернусь, и мы все, все устроим. Ну что ты меня терзаешь! Вот теперь мне надо успокоиться и привести в порядок мысли.
— Прекрасно! Успокаивайся и приводи что там у тебя в порядок.
Конни немножко обиделась.
— Но ты веришь мне? — спросила она.
— Безусловно!
Ей послышалась в его голосе явная насмешка.
— Тогда ответь мне, только честно, — твердо сказала она. — Ты считаешь, что мне лучше не ездить в Венецию?
— Я считаю, что тебе надо ехать в Венецию, — ответил он своим холодным, чуть насмешливым тоном.
— Ты знаешь, что я еду в тот четверг?
— Знаю.
Конни опять задумалась. Потом сказала:
— Когда я вернусь, нам будут яснее наши отношения, верно?
— Разумеется.
И опять непонятное молчание.
— Я советовался с юристом о разводе, — на этот раз начал он явно через силу.
— Правда? И что он сказал? — встрепенулась Конни.
— Он сказал, что надо было гораздо раньше возбудить дело. А теперь могут возникнуть трудности. Но поскольку я служил в армии, он думает, что я получу развод. Если только, конечно, узнав о начатых шагах, она опять не свалится мне на голову.
— А она должна об этом знать?
— А как же. Ей пошлют официальное уведомление.
— Какая тоска — все эти формальности! Меня то же ждет с Клиффордом.
Опять молчание.
— И конечно, — сказал он, — мне придется месяцев шесть-восемь вести высоконравственную жизнь. Пока ты в Венеции, соблазн будет недели две-три отсутствовать.
— А я для тебя соблазн? — сказала она, гладя его лицо. — Я так рада, что я для тебя соблазн. Давай больше не будем думать о неприятном. Когда ты начинаешь думать, мне становится страшно: ты просто кладешь меня на обе лопатки. Давай не будем ни о чем думать. В разлуке у нас будет много времени для думания. В этом смысл моей поездки. Между прочим, мне знаешь что пришло в голову — до отъезда провести с тобой еще одну ночь. У тебя в доме. Можно я приду к тебе в четверг вечером?
— В тот день, когда за тобой приедет сестра?