Кроме "Казбека", в киоске продавались более дешевые папиросы "Звездочка" и "Прибой". Так тетя Люся подавала нищим у церкви со своей трудовой тридцатирублевой пенсии, экономила на качестве папирос, на своем здоровье! Я была уверена, что дешевые папиросы здоровье портят, а дорогие, наоборот - прибавляют.
   Стало быть, Будда должен быть плохим, если уж совсем его нельзя убрать.
   Он умолк - и чудо совершилось,
   Чтобы снять алмаз они могли,
   Изваянье Будды преклонилось
   Головой венчанной до земли.
   На коленях, кроткий и смиренный
   Пред толпою нищих царь Вселенной
   Бог, великий Бог лежал в пыли.
   Сам, по собственной воле встал на колени перед народом? Значит, все понял? Сознательно? Тогда зачем "мы наш, мы новый мир построим"? Все и так просто, без "строительства". И какие жертвы на его постройку пойдут? Кирова вот убили недавно. Праздник-то, хоть и новогодний, но он же советский, значит - антибожий. И все про Кирова, да, про Кирова на нем говорили.
   Все равно я получила "Первый приз" за выступление и за декламацию. Про репертуар призовая комиссия ничего не сказала. Может быть, маме или папе? Он тоже был с нами в тот раз.
   Праздник был красивый, торжественная часть, да еще траурная, с докладами, а потом угощение. Я решила, что это было на заводе, потому что в докладах говорили, что Киров - друг рабочих.
   Сначала я хотела прочитать стихи про слоненка и про жирафа Гумилева, но тоже ломала голову, не могла многого понять: папа сказал, что это все про любовь, и что Гумилева убили. Как это? "Моя любовь к тебе сейчас слоненок". Ну ладно, а что такое "чернь", "мединетки" и "Ганнибал"?
   Папа говорит, что чернь - это люди, которые не мыслят и не думают. "Интересно, а думать и мыслить разве не одно и то же?", Мединетки - говорит папа - это такие женщины, как русалки. Разница в том, что русалки живут в воде, а эти на суше. Тоже непонятно, как они ходят по жизни на хвостах. Ганнибал - древний царь, древнее, чем сам Христос. И жил он в далеком городе с красивым названием Карфаген. Это был такой большой город - целое государство, а царю все мало было - подавай ему еще Рим. И я думаю: "империалист он и завоеватель. Или за него Гумилева убили?"
   Ладно - пока поверила. А "Слоненка", хоть и люблю, но читать для публики не стала, потому что Гумилева убили наверняка не за "ватные ступни" и "дольку мандарина", а за то, что слоненок "давил вопящих людей, как автобус". Слоненок от обиды давил озлобленных бездельников. Слоненок - очень нежное существо. И хоть Гумилева нет давно, а Кирова всего-то недавно, у меня душа поет и от "Слоненка", и от "Жирафа".
   Ему грациозная стройность и нега дана,
   И шкуру его украшает пятнистый узор,
   С которым сравниться осмелится только луна,
   Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
   Хочется быть жирафом... И плавать, плавать на влаге широких озер.
   А про Кирова все только шепчутся, шушукаются на уши друг другу... Весь город Ленинград, куда ни посмотришь, только этим и занят. А толком - ничего не понять. Стихов от Кирова нет, одни страшные, как пауки, темные секреты. Даже на новогоднем празднике. Вместо елок.
   Еще в "Чтеце" был перевод - не помню, может быть ошибаюсь, кажется Шеллера-Михайлова - про венгерского графа, приговоренного к казни. Тоже тогда выучила. В нем мама спасла достоинство сына тем, что соврала ему:
   Так могла солгать лишь мать, полна боязни,
   Чтобы сын не дрогнул перед казнью...
   А начало там тоже для меня непонятное:
   Позорной казнью обреченный,
   Лежит в цепях венгерский граф.
   Своей отчизне угнетенной
   Хотел помочь он. Гордый нрав
   В нем возмущался. Меж рабами
   Себя он чувствовал рабом,
   И взят в борьбе с могучим злом
   И к петле присужден врагами.
   Здесь тоже вопросы и вопросы. А кто мне ответит? Все считают меня маленькой, отвечать ленятся. Граф себя чувствовал рабом, а хотел чего? Чувствовать себя графом? Разве это хорошо? А с другой стороны, рабы - тоже плохо. В школе в прошлом году учительница написала на доске - что? "Мы не рабы - рабы не мы". Я запомнила, а спросить не решилась и задаю теперь, а рабы - кто?
   Вот сейчас, когда мамочка моя в тюрьме, я часто думаю, как она страдает, что тогда побила меня... Хочет об этом забыть, а не может. Я вижу это во сне. Ее это мучает. "Мамуль, важно, что ты не разлюбила меня". А то, что в поэме про графа мама обманула сына - она права. Меня ты тоже обманула, сказала, что в тюрьме хорошо и вкусно кормят, чтоб я не волновалась. Но я тебя и в темноте увидела..."
   А папа, когда я выступила с "Буддой" и не прочла до конца, сказал, что я "Маленькая Галилео". "Для публики, - говорит, - у тебя Бог плохой, отрекаешься от него, а для самой себя - хороший. И молишься, особенно когда у тети Лизы гостишь, и в церковь с тетей Люсей ходишь". А сам он тоже водит меня в церковь, только не в настоящую. А может, наоборот. Потому что, когда приходит к тете Люсе, он начинает с того: "Сегодня, Верусенька, отправимся в храм поэзии".
   И правда.
   Наслушаюсь стихов, и как в церкви побывала! Красиво, музыка поет и вкусно пахнет.
   Из "храма" меня вытолкала "чокнутая" вдовушка. Она незаметно подползла, попыталась обнять меня. Подглядела, что ли, что я уже не молюсь и что не на коленях. Просто сижу на траве и слушаю грозовую природу.
   Я не поняла сразу, в чем дело, дернулась даже и вскрикнула от неожиданности. Она зашушукала какие-то утешения, начала придыхать, причмокивать, прижиматься. И я почувствовала ее руку под юбкой. Я стукнула ее по руке, поднялась с травы, дернулась и нечаянно ее зацепила. Снизу, откуда-то из-под нее выскочила и разбилась о то самое каменное надгробие бутылка. Ее "чокнутость" растворилась, расползлась, как водочная вонь по кладбищу в злобном шипе мне вдогонку:
   -Ишь, недотрога, тварь бездомная, приползешь еще ко мне в постельку погреться! Я ох как понежу ласковую тебя еще, милочка!
   Я побежала по главной дороге, минуя церковь. Бежала под дождем, к центру, вниз, через весь город, к станции, в мастерскую на мой спасительный монтажный стол, к бензиновому духу, жарким горелкам, к лампочкам.
   До меня дошло: богомолка Филя торгует живым товаром. За водку. Или за любовь... "снохи". Антихристка!
   Я бежала, а со мною рядом бежало презрение к себе. Зачем пошла? Ведь неправда! И не только то, что они проказничают. Но и во мне самой. Надо же было так распуститься. Как будто вывалялась в грязи. Как отмыться, забыть? Дождем не отмоешься.
   Бабушка Оля моя права. Она много не говорит, но все правильно чувствует. Она поставила пределом иконы с лампадкой. И еще куличи печет на Пасху. И все ей в милость, в естественность, в благодать. А жаловаться? Ни в жизнь! Она ведет к Богу истинным путем.
   А я - простить себе не могу - раскрыла душу вокзальной Филе в прошлом году, пожалела себя. Ведь никогда же никому не жаловалась. Да разве Господь идет в душу через таких посредников? А к ним он является просвещать? Слепых, ничтожных, картежников? Наставляет их на путь, каким нужно идти по земной жизни?
   Такое испытание ниспослано мне, слава Богу!
   АЗ ЕСМЬ
   прелюдия седьмая
   С
   ъездила в Машук. В другой жизни там мучительно исходил любимый дедушкин домик. В выходные, а когда и по вечерам, я продолжаю подрабатывать прислугой у моей бывшей, можно сказать, почти подруги Вали Запольской. Она кривая: веко одного ее глаза не поднимается. Но по мне - это пикантно. Она много кушает и замуж вышла. За командира. Теперь всех командиров называют офицерами. А красноармейцев - солдатами. Слово "солдат" нам, девочкам, не очень нравится, не прививается никак. То ли дело - красноармеец? А вот офицер - это интересно, это не просто командир. Это что-то возвышенное из литературного прошлого, из истории... Из Лермонтова, из "Княжны Мери", из "Веры".
   А Валя вышла за новые погоны со звездой. Погоны тоже только-только родились. А сам жених - не верилось, что жених, и что командир, уже не говоря - офицер, - тоже не верилось.
   Наши николаевские машукские раненые, хотя они и не в погонах, а в исподнем, и не все по-настоящему раненые, - некоторые просто больны сифилисом там, или триппером, или чесоточные, - словом, заразные, а есть некоторые даже и раненые и больные - сразу. Госпиталь -бывший дом отдыхапосле оккупации быстро восстановили и переделали в кожно-венерический, а обитатели его все равно похожи на тех удалых, каких в кино показывают, то есть, хоть они и больные, они - командиры и красноармейцы, или - офицеры и солдаты, а он, этот Тима-майор - и погоны настоящие вроде, а не похож был на настоящего. Это бросалось в глаза. Трепался, шуточки у него боцманские, крутился, как гуттаперчевый Ванька-встанька: туда-сюда, туда-сюда... Солидности никакой, одна суета.
   Познакомился с Запольской вскоре после оккупации, она и привела его. Пошли в тот же день в сельсовет расписываться. И тут же хозяйка моя, - не дожидаясь ночи, стала расстилать кровать, подбивать пух в перине, чтоб помягче, или - наприглашали гостей, так хотели показать, что перина богатая? Чего торопилась? Что дочь ее кривая, что ли? Но Валя - такая уверенная в себе, опущенное веко даже необычной-надменной ее делает. У них много добра, всякой еды - кто уйдет? А на следующий день Тима-майор исчез. Война ведь.
   Все это при мне происходило, то есть "свадьба". Все метались, суетились вокруг двоих, а они, как пустышки, выныривали, еще не успели вжиться в роли, подготовленные другими, не успели сами влиться друг в друга ни единодушием, ни единомыслием.
   Мы, девчонки, с детства думаем о замужестве-слове, глядя на взрослых, но о соединении-понятии думаем по мере взросления, вглядываясь в себя, в себя самих. Может быть, это у меня так получилось, что Коля ушел, оставив мне в дар вечную возможность догонять его... Узнавать, узнавать и так не узнать в других.
   Но Валя - отъевшаяся, созревшая. Да еще и, ну, не совсем красивая. Она думает иначе. Так может, и правильно все? Но почему тогда этот мужлан норовил ущипнуть именно меня, зацепить незаметно для хозяев? Я увертывалась, но заорать - обидеть почти подругу. И подрабатывала еще у них...
   За работу в этот выходной и за вечер на неделе на сей раз получила побогаче: мешочек картофельных шкорок и кусок жмыха. Не плохо со жмыхом семечками - детством пахнуло. Была бы бабушка - отвезла бы старушкам. Глупо, зачем поехала в этот раз. Ночлег искала? Время оттягивала? Или по Николаевке соскучилась?.. Ночевать мне не предложили. А я всеми клеточками надеялась. Места там много. Так хотелось подышать родным воздухом. Конечно, соскучилась.
   Медленно потащилась по ближней дороге через овражек, к станции, размышляя куда же все-таки ехать. Если б ее тезка - Валя, только Васина могла, как бы я была рада! Но у моей настоящей подруги - тяжело больной братик на руках. Так стыдно, все в мастерскую, да в мастерскую возвращаться. Хоть бы какой-нибудь просвет...
   Свежесрубленный мосток через Гремушку надоразумил заночевать под ним. Снаружи не увидит никто. Гремушка наша за это лето совсем высохла. Снег, что ли, в горах был слабый? Мосток пахнет вкусно, совсем сухой, даже теплый, разогретый так, как будто
   в нем луч солнца спрятался от своих братьев, когда они в жару в прятки играли, и заблудился. Вечерние лесные звуки, сверчки сверчат свирельками, лохматые светлячки скоро вокруг залетают. Небо ясное, звездное через щели свет пробьется полосками; я как зебра буду, когда луна выйдет.
   А запахи - с ума сойти! Колей веют, как в нашем райском зеленом саду.
   Села на мосток и вспомнила лето 41-го. Наша школьная мужская компания решила взобраться на главную вершину Бештау. Готовились несколько дней: рюкзаки, провизия, подстилки-коврики. Но главное - уговорить нас, девчонок, пойти с ними. И не столько нас - мы-то всегда согласны и рады - сколько родителей, чтоб отпустили. Все же мы были на несколько лет младше мальчиков. Ребята уже походили по нашему краю не единожды. А я - первый раз, в настоящий поход, на целую ночь и два дня. И Коля рядом. И хотя он не совсем здоров, но бодр и старается не кашлять.
   Бабушка моя сразу разрешила. Она была спокойна, потому что доверяла меня Коле; потому что было уже по-летнему тепло, даже знойно; потому что гора своя, родная - ни о каких хищниках здесь не слышно, а если б они и были, то такая многоликошумная ватага с патефоном, гитарой, мандолиной и кострами-привалами отпугнула бы любую зверюшку.
   21 июня отправились ранним утром. Прошли мимо двух скал, легко пересекли луг, выше - волнистые холмы, как огромные застывшие лавы, когда-то наплывавшие друг на друга. Потом все круче, все труднее поднимались путаными скалами, взгроможденными друг на друга. Забирались в пещеры и гроты; спускались в ущелья с ледяными речушками, расползавшимися на несколько отдельных ручьев и уносившимися вниз, меж скал, под землю. И снова по каменным сточенным откосам лезли вверх, все выше, все прохладнее и жутче, тьма догоняла, обволакивала. Казалось, вот она, макушка горы, а, сколько маленьких горок-перепадов еще до нее!
   Наконец-то, вот он! - Пик наш! - с главным костром, предутренним туманом, вожделенным и ненасытным ощущением достигнутой цели, победы, свободы и Колиной любви.
   А в поселке уже разрывалось недавно проведенное радио: война.
   И вот сейчас, через три года - под мосток, под голову - мешок со шкорками, и ... провал и сон.
   -Верусик! - Это кричит бабушка через завалинку, - Коля пришел!
   -Подожди, баушк, я сейчас! - Как будто Коля и не ко мне пришел. Как будто это не любовь - нет, а просто Коля - общий персонаж.
   И мы продолжаем варить с Павлининой Олечкой штрудль - такое упрощенное поселково-немецкое блюдо из "коренной" национальной кухни - рулет: тесто с картошкой. А еще надо накрыть нашим гостям - стол, нарядить их в праздничные платья. Сегодня у одной из кукол день рождения. А тут, как за хвост тянут. Потому не могу отказать. И потому мне не по себе.
   Медленно иду. Он ждет на деревянных ступенях крыльца, как всегда. Улыбается черными глубокими глазами грустно, а - настежь - белыми зубами весело.
   А все равно обреченно. У меня двойное чувство: и принадлежности, и глубокой теплой приятности. Веду его в буйную зелень, в буйную жизнь, в гамак, под яблони. Зеленое царство - крыжовник, смородина, малина - даже в небо зеленью брызгает. Развесистые здоровые ветви усыпаны зелеными яблоками. Плоды висят гроздьями - такой урожающе! Верхние - не вижу, а нижние чуть колышутся. Это их гамак колышет, в котором я.
   Коля на пеньке, тесно - рядом. Знаю, выучила: будет долго, недвижно сидеть и так бесконечно смотреть на меня. Потом коснется моих волос, потом руки, потом долго долго будет гладить ногу, другую...
   Закрываю глаза, замираю. Все слышу. Не шевелюсь. И стыдно, и чтоб не спугнуть. Не знаю, чего больше, хотя я уже знаю, что будет. Омут. Дожидаюсь следующих жестов. Уже жду их. Нервничаю, напрягаюсь. Я их полюбила, я уже приняла в себя, потому напряглась. Я их хочу, хочу; потому что уже не могу сдержать себя, напряглась. Чуть выше колен его рука замирает. Я напрягаюсь еще сильнее: почему, почему замер? Я жду продолжения: "Ну, ну, скорее, не останавливайтесь, руки!"
   Под веками волнение... Я притворяюсь, будто дремлю, и знаю, что он все знает про меня. И я все знаю и про него и про меня. Омут! Ну и пусть, сейчас уже поздно, я уже не могу, я начинаю помогать ему, - шевелюсь, совсем незаметно, совсем чуть-чуть раздвигаю ноги, чтобы приблизить его руки - так приглашаю-тороплю их, медленных!
   Он понимает, но руки его замерли! Он хочет стона, стона моего! А я, стиснув зубы, сильнее сжимаю веки, до слез, извиваюсь в агонии желания. Мне жарко, стискиваю зубы, я еле сдерживаю стон. Он чувствует его там, во мне, в горле... Он бережет мой стыд и, где это глаза? и вот поймал мой нарастающий пульс, поймал и забирается теплыми, горячими пальцами в самую глубокую глубину. Пульс кипит. Еще секунда...И я открываю глаза. Выбрасываю из себя громче, чем надо: "Мне надоело". Чувствую - горят щеки, разлилось тепло, и мне легко-легко! - И убегаю, улетаю... Наверно раскрасневшая, счастливая
   ...Коля сидит на деревянных ступенях, грустно улыбается глубокими черными глазами и настежь - весело белыми зубами...
   Коля появился в девятом классе нашей школы. Новый мальчик, новый ученик. И осветил не только школу - весь поселок. Коля обворожил всех ребят - и маленьких и сверстников. Его полюбили и учителя, и администрация школы, и родители учеников, и соседи по дому. На всех его хватало. Коля легко, с аппетитом учился, был участлив и добр, с удовольствием возился с младшими, организовывал всякие кружки, внеклассные игры, часто веселил и детей и взрослых трюками Чарли Чаплина с тем же подтекстом, что и у самого "гения века".
   Меня Коля заметил той же осенью в 6-м "А". И вспыхнул. И сгорел. Два учебных года каждый день Коля шел за мной из школы на расстоянии, не заговаривал. Долго я не знала об этом, а когда заметила - сначала застеснялась. Но скоро привыкла, стала считать Колю своей принадлежностью. Знала, что он рядом, чувствовала перед подружками превосходство, и, когда ребята старших классов собирались потанцевать под патефонные фокстроты, я непременно оказывалась в центре. Из-за Коли. Скоро об этом узнали все в школе, в Колином доме, в нашем. Его прозвали "Адмиралом", а меня "маленькой адмиральшей". Ребята мечтали в армию, в моряки...
   Коля долго не решался на первую записку. Передал мне послание Изя, его младший дружок-сосед. Я вспыхнула, засмущалась горячей радостью и не могла сразу прочесть: мне казалось, что все знают, что в записке, и теперь будут показывать на меня пальцами. Я выбежала в сад из дому, понеслась к моей Бештау, у первой скалы в колючем терновом кустарнике спряталась и прочла. Это были стихи. Про меня. Про друзей. И про него самого. С тех пор хлынул поток рифмованной грусти. Рифмованной неотвратимости.
   К тому времени Коля закончил десятый класс и ждал повестку из военкомата. Все ребята нашей "морской" танцевальной компании, которую мы называли еще и веселой артелью "Рио-Рита", уже один за одним отправлялись на фронт. Кроме Изи - он был на два года младше.
   Коля ждал повестку и каждый день шел к нам. Он усаживался на порожке дома или на ступенях крыльца, разговаривал с бабушкой Олей и ждал, ждал. Пока я играла в куклы; пока кормила ползающих и прыгающих тварей в моем живом уголке в кладовке; пока ловила и прикалывала бабочек для будущей школьной коллекции; пока выискивала новые растения для гербариев и портила ими страницы книг из бабушкиной этажерки; пока рвала листья с тутовых деревьев обжорам-шелкопрядам, которых выращивала для фабрики, чтоб заработать отрез шелка на сарафан. И еще много "пока", пока".
   Повестка Коле не пришла. Еще с весны он стал кашлять. Я тянула его к врачу в Пятигорск, а он хотел одного: сидеть на порожках нашего дома, ждать меня, улыбаться, увидев. К зиме его не стало...
   Колины первые стихи.
   * *
   *
   Друзья, наступят скоро дни страдные,
   И призван Родиной под стягом ее встать,
   Я за свои края, поля родные
   Пойду безропотно и гордо умирать.
   Сдружусь я там с морозом и дождями,
   И встречу я улыбкой грозный бой,
   И на устах с родными именами
   Умру за вас - боец я рядовой.
   Как мысли мрачные те дни настанут
   Без голубых небес, без солнечных лучей.
   Как буду рад, когда меня вспомянут.
   Иль что-нибудь услышу про друзей.
   * *
   *
   И сердце в этот миг так застучится в грудь,
   Соскучившись по Вере и друзьям оно,
   Иль хочет радости минувшие вернуть
   Мне, слабому, познать не суждено...
   * *
   *
   Вспомню старый и милый мой дом,
   Где артель "Рио-Рита" сидит,
   Где, сжимая письмо мое в ком,
   Сидит Вера и тихо грустит...
   Буду часто я в лес выходить,
   Слушать песнь соловья в дни весны,
   Песнь о Вере, и тихо грустить,
   И начну повторять свои сны...
   Проснулась от толчка в подбородок. Рванулась, стукнулась головой о доски, зашлась от боли и в мгновенье - еще сильнее - от ужаса: горячей, тонкой бритвой резануло в желудок, от него поднялось к горлу... Тошнота... Густая мертвая тьма обволакивала сыростью. Еще рванулась - еще раз головой о доски. Все. Все! Я - в гробу! Закопана! Мне никогда не видеть света, мне не выбраться из гроба. Меня закопали! Живую. Все!
   Волосы зашевелились, судорога сковала тело. Никто меня не спасет, никто не услышит, никто не узнает. Я в гробу. По ошибке. Вырывался чужой - не мой голос, не из горла, а из меня изо всей, из-под земли. Я сходила с ума. Где-то в преисподней - собачий скул. Что, что это? И языком лица коснулось. Боже, что это? Коля?
   Оказалось - мокрый песик, схватила его, он испугался не то от воя моего, не то от жеста - взвизгнул и заскулил. Я выла, не могла успокоиться, опять схватила пса, он еще лизнул, уже не пугался. Вылезли мы, сели на мостки, он прижался, дождик моросил мелкий, странный, не летний, - помог придти в себя. И пес, пес помог. В сознание вписалась неотвратимая реальность: погнать собаку. Глажу и гоню. Гоню и глажу. Стала толкать. Он чувствует, что это не правда, скулит и не уходит. Должно быть, как и я, искал пристанища, а тут дождик пошел... А то, что испугал - не виноват же он. Это я, идиотка, полезла под мостки. Странно, думала, что умерла, умирала - значит думала, значит мозги крутились, а ведь не молилась: все молитвы исчезли, пропали, забыла про Бога ... Так жить хотелось! Любой жизнью... Как у Достоевского, точно, как у него. Простит Господь?
   И этот сон плотский, сладостный. И кошмар. И Колина смерть. И пес...
   Очухалась не знаю когда, вытащила мешок со шкорками. Жмых чуть отсырел. Откусила кусочек, дала собаке. А он - совсем не собака - отвернулся, но за мной пошел. Думал, какая же я человеко-корыстная, земная, "задобрить" его хочу. Он мудрее, щедрее, он и без жмыха пошел за мной... Шел до самой станции. Провожал. Не просился. Ждал.
   Я вошла в вагон. Поезд тронулся, поезд пошел, он шел, а я не могла оторваться от песьих глаз, и потом долго еще видела уже внутри своих глаз песьи слезы. Колины: что нельзя со мной сейчас...
   Ну почему, почему я не взяла его с собой? Ах, да! У меня же нет дома. И сколько же я здесь стою? Боже мой.
   КРАСНАЯ РУКА
   прелюдия восьмая
   Я
   свалилась в щель на мгновенье раньше, чем разорвались бомбы. Они падали близко друг от друга, первая рядом со щелью.
   Я шла с базара первым заработанным мной у фашистов выходным днем.. Ходила продавать кабачок, не продала, по дороге отгрызала от него по кусочку, молодого, живого, хрумкала и радовалась солнцу, свежести, забыла, что - оккупация, что фашисты, что война, что домой не принесу кукурузной муки для мамалыги. Поселок, если идти по прямой, через лес, овраг, Гремушку, иногда пересыхавшую в жаркие лета, - километров в семи-восьми от Пятигорска - как идти. А по нашему шоссе - двенадцать. В этот год Гремушка не иссякла. Было восемь дождей И все же я решила идти через лес, по близкому пути напрямик.
   Время от времени нестрашно постреливали. Где-то далеко слышались разрывы. И тут как раз в небе - самолет. Я уже подходила к пятигорскому вокзалу, когда его увидела. Вокруг столько нарыто щелей, что свалишься, если не смотреть под ноги. Я и смотрела. Но и на самолет тоже взглядывала. Крутится, сверкающий, высоко-высоко, освещенный солнцем, в лучах его на стрекозу похожий, серебряные крылья даже розовым отливают. Крутится, будто место выискивает, чтобы сесть на цветок - напиться живительного нектара и полететь дальше, дальше.
   И как в сказке, по сказочным законам, рядом с самолетом распускается целый букет хлопковых цветов-коробочек, похожих на комочки ваты. Хлопук хлупок - белый цветок, хлопук - хлупок - еще и еще. Белые цветы с треском разрывают коробочки, выскакивают в небо, и все ближе и ближе к самолету... Оккупация! Зенитки! Совсем забыла! Значит самолет наш, советский, родной! Разведчик? Подумала: хоть бы разведал все поскорее и улетел, а то собьют, разрывы-то рядом. Надо же, разведчик! А мне казалось, дурочке, что и разведывать здесь нечего, подумаешь - городской вокзал! Госпитали, правда, но из них почти всех эвакуировали, а кого не успели - сами попрятались, кто где.
   В городе шла какая-то совсем не военная жизнь: большой базар, на улицах людно, от солнца ярко, фашисты в военных формах попадались не часто, а те, что попадались, мирные, никого не хватали, не загрызали, как те звери, что до оккупации глядели с больших плакатов, расклеенных повсюду на фасадах зданий, на заборах, в помещениях.
   Я шла, смотрела вокруг на небо и думала: как же так, еще недавно чужестранцев не было, они - дикие звери - серые, коричневые, зеленые, скалят зубы с плакатов - вот-вот загрызут, но мои советские защитники им не дают загрызть. На всех плакатах защищали. И громкоговорительная тарелка сообщала, что враг далеко, что он под Ростовом, там он, конечно, зверствует, но на мой кусок земли, на мою пядь с травою и солнцем он никогда не придет. Потому что наши его не пустят! Уничтожат их, фашистов-гадов там, на другом конце света, в неправдоподобно далеком Ростове. А что "далекий" Ростов - это та же моя земля, с травою, солнцем мальчиками и девочками, такими же как я, мне пока не осмыслить, это - непредставимо. Надо для этого быть взрослой. А мой мир - обозримое и ощутимое сиюминутное...
   Но что это? Гул. Он все сильнее, навязчивее, он разрастается, вот уже раскаты грома по небу за горою Змейкой. Около Минвод то вспыхивает, то угасает зарево.
   На нашей улице Ленина заметались люди, бегут через шоссе к полотну железной дороги. На шоссе пусто. Я удивилась, раньше машины ехали, красноармейцы шли, военная всякая техника громыхала. Я тоже побежала. За полотном - сельпо. Там что-то раздают, потому что навстречу несут ведра, мешки, ящики. Съехала на попке по насыпи, разорвала трусы, да ладно. Добегаю - около сельпо толкотня, шум. В толпе, вижу, дерутся, отнимают друг у друга черпак, а кто прямо из самой бочки - она у входа - черпают, вязкое, с виду похожее на мед - патоку. Кто кастрюлей, кто банкой, каждый старается успеть; в бочке убывает, земля вокруг в липкой густой массе. Я тоже хочу патоки. Все же хотят! - Никогда ее не пробовала, не видела, а хочу. Да не во что. А соседка наша - Кашлеха увидела меня, она уже подобралась к самой бочке с ведром и заорала во всю глотку: