АА: "Николай Степанович сказал: "Я понял, что можно жалеть старое"
   В архиве Лукницкого сохранились письма Гумилева той поры:
   Дорогая моя Анечка, я уже в настоящий армии, но мы пока не сражаемся и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с отпущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая "собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику". Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я ведь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.
   Пиши мне в 1-ю дейст. Армию, в мой полк Ее Величества. Письма, оказывается, доходят, и очень аккуратно.
   Я все здоровею и здоровею: все время на свежем воздухе (а погода прекрасная, тепло, скачу верхом, а по ночам сплю как убитый).
   Раненых привозят немало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под одним нашим уланом пуля пробила седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси, секунда до или после; и его бы ранило.
   Сейчас случайно мы стоим на таком месте, откуда легко писать. Но скоро, должно быть, начнем переходить, тогда писать будет труднее. Но вам совершенно не надо беспокоиться, если обо мне не будет известий. Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно. Так что отсутствие писем будет означать только то, что я в походе, здоров, но негде и некогда писать. Конечно, когда будет возможность, я писать буду.
   Целую тебя, моя дорогая Анечка, а также маму, Леву и всех. Напишите Коле-маленькому, что после первого боя я ему напишу. Твой Коля".
   Гумилев ведет подробнейший дневник военных дней. Потом он получит название "Записки кавалериста". Они будут напечатаны. Вот беглые, сразу, по следам событий, записи...
   "Мне, вольноопределяющемуся охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных, вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем. Если пехотинцы - поденщики войны, выносящие на своих плечах всю ее тяжесть, то кавалеристы - это веселая странствующая артель с песнями, в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу. Нет ни зависти, ни соревнования. "Вы наши отцы, - говорит кавалерист пехотинцу, - за вами как за каменной стеной..."
   "Помню, был свежий солнечный день, когда мы подходили к границе Восточной Пруссии. Я участвовал в разъезде, посланном, чтобы найти генерала М., к отряду которого мы должны были присоединиться. Он был на линии боя, но где протянулась эта линия, мы точно не знали. Так же легко, как на своих, мы могли выехать на германцев. Уже совсем близко, словно большие кузнечные молоты, гремели германские пушки, и наши залпами ревели им в ответ. Где-то убедительно быстро на своем ребячьем и странном языке пулемет лопотал непонятное.
   Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкой, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест..."
   "Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул "ура", с которым был взят В. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня..."
   "Через несколько дней в одно прекрасное, даже не холодное утро, свершилось долгожданное. Эскадронный командир собрал унтер-офицеров и прочел приказ о нашем наступлении по всему фронту. Наступать - всегда радость, но наступать по неприятельской земле, это - радость, удесятеренная гордостью, любопытством и каким-то непреложным ощущением победы..."
   "Очень был забавен один прусский улан, все время удивлявшийся, как хорошо ездят наши кавалеристы. Он скакал, объезжая каждый куст, каждую канаву, при спусках замедлял аллюр, наши скакали напрямик и, конечно, легко его поймали. Кстати, многие наши жители уверяют, что германские кавалеристы не могут сами сесть на лошадь. Например, если в разъезде десять человек, то один сперва подсаживает девятерых, а потом сам садится с забора или пня. Конечно, это легенда, но легенда очень характерная. Я сам видел однажды, как вылетевший из седла германец бросился бежать, вместо того чтобы опять вскочить на лошадь..."
   "Вечером мы узнали, что наступление будет продолжаться, но наш полк переводят на другой фронт. Новизна всегда пленяет солдат, но, когда я посмотрел на звезды и вдохнул ночной ветер, мне вдруг стало очень грустно расставаться с небом, под которым я как-никак получил мое боевое крещение..."
   "Я понял, что на этот раз опасность действительно велика. Дорога к разъезду мне была отрезана, с двух сторон двигались неприятельские колонны. Оставалось скакать прямо на немцев, но там далеко раскинулось вспаханное поле, по которому нельзя идти галопом, и я десять раз был бы подстрелен, прежде чем вышел бы из сферы огня. Я выбрал среднее и, огибая врага, помчался перед его фронтом к дороге, по которой ушел наш разъезд. Это была трудная минута моей жизни. Лошадь спотыкалась о мерзлые комья земли, пули свистели мимо ушей, взрывали землю передо мной и рядом со мной, одна оцарапала луку моего седла. Я, не отрываясь, смотрел на врагов. Мне были ясно видны их лица, растерянные в момент заряжения, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят их же товарищи.
   В эту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже. Тогда я только придерживал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновению опасности..."
   "Но вот и конец пахотному полю - и зачем люди только придумали земледелие?! - вот канава, которую я беру почти бессознательно, вот гладкая дорога, по которой я полным карьером догоняю свой разъезд. Позади него, не обращая внимания на пули, сдерживает свою лошадь офицер. Дождавшись меня, он тоже переходит в карьер и говорит со вздохом облегчения: "Ну, слава Богу! Было бы ужасно глупо, если б вас убили". Я вполне с ним согласен.
   Остаток дня мы провели на крыше одиноко стоявшей халупы, болтая и посматривая в бинокль. Германская колонна, которую мы заметили раньше, попала под шрапнель и повернула обратно. Зато разъезды шныряли по разным направлениям. Порой они сталкивались с нашими, и тогда до нас долетал звук выстрелов. Мы ели вареную картошку, по очереди курили одну и ту же трубку".
   Из письма к жене:
   "Дорогая моя Анечка, наконец могу написать тебе довольно связно. Сижу в польской избе перед столом на табурете, очень удобно и даже уютно. Вообще война мне очень напоминает мои абиссинские путешествия. Аналогия почти полная: недостаток экзотичности покрывается более сильными ощущеньями. Грустно только, что здесь инициатива не в моих руках, а ты знаешь, как я привык к этому. Однако и повиноваться мне не трудно, особенно при таком милом ближайшем начальстве, как у меня. Я познакомился со всеми офицерами своего эскадрона и часто бываю у них. a me pose parmi les soldats42, хотя они и так относятся ко мне хорошо и уважительно. Если бы только почаще бои, я был бы вполне удовлетворен судьбой. А впереди еще такой блистательный день, как день вступления в Берлин! В том, что он наступит, сомневаются, кажется, только "вольные", т. е. не военные. Сообщенья главного штаба поражают своей сдержанностью и по ним трудно судить обо всех наших успехах. Австрийцев уже почти не считают за врагов, до такой степени они не воины, что касается германцев, то их кавалерия удирает перед нашей, наша артиллерия всегда заставляет замолчать их, наша пехота стреляет вдвое лучше и бесконечно сильнее в атаке, уже потому, что наш штык навинчен с начала боя и солдат стреляет с ним, а у германцев и австрийцев штык закрывает дуло и поэтому его надо надевать в последнюю минуту, что психологически невозможно.
   Я сказал, что в победе сомневаются только вольные, не отсюда ли такое озлобленье против немцев, такие потоки клеветы на них в газетах и журналах? Ни в Литве, ни в Польше я не слыхал о немецких зверствах, ни об одном убитом жителе, изнасилованной женщине. Скотину и хлеб они действительно забирают, но, во-первых, им же нужен провиант, а во-вторых, им надо лишить провианта нас; то же делаем и мы, и поэтому упреки им косвенно падают и на нас - а это несправедливо. Мы, входя в немецкий дом, говорим "gut" и даем сахар детям, они делают то же, приговаривая "карошь". Войско уважает врага, мне кажется, и газетчики могли бы поступать так же. А рождается рознь между армией и страной. И это не мое личное мненье, так думают офицеры и солдаты, исключенья редки и трудно объяснимы или, вернее, объясняются тем, что "немцеед" находился все время в глубоком тылу и начитался журналов и газет.
   Мы, наверно, скоро опять попадем в бой, и в самый интересный, с кавалерией. Так что вы не тревожьтесь, не получая от меня некоторое время писем, убить меня не убьют (ты ведь знаешь, что поэты - пророки), а писать будет некогда. Если будет можно, после боя я пришлю телеграмму, не пугайтесь, всякая телеграмма непременно успокоительная.
   Теперь про свои дела: я тебе послал несколько стихотворений, но их в "Войне" надо заменить, строфы 4-ю и 5-ю про дух следующими:
   Тружеников, медленно идущих
   На полях, омоченных в крови,
   Подвиг сеющих и славу жнущих,
   Ныне, Господи, благослови.
   Как у тех, что гнутся над сохою,
   Как у тех, что молят и скорбят,
   Их сердца горят перед тобою,
   Восковыми свечками горят.
   Но тому, о Господи, и силы... и т. д.
   Вот человек предполагает, а Бог располагает. Приходится дописывать письмо стоя и карандашом.
   Вот мой адрес: 102 полевая контора. Остальное все как прежде. Твой всегда Коля".
   Из воспоминаний ротмистра Ю. В. Я н и ш е в с к о г о:
   "С удовольствием сообщу... все, что запомнилось мне о совместной моей службе с Н. С. Гумилевым в полку улан Ее Величества. Оба мы одновременно приехали в Крачевицы (Новгородской губернии) в Гвардейский запасной полк и были зачислены в маршевой эскадрон лейб-гвардии уланского Ее Величества полка. Там вся восьмидневная подготовка состояла лишь с стрельбе, отдании чести и езде. На последней больше 60% провалилось и было отправлено в пехоту, а на стрельбе и Гумилев, и я одинаково выбила лучшие и были на первом месте.
   Гумилев был на редкость спокойного характера, почти флегматик, спокойно храбрый и в боях заработал два креста. Был он очень хороший рассказчик и слушать его, много повидавшего в своих путешествиях, было очень интересно. И особенно мне - у нас обоих была любовь к природе и скитаниям. И это нас быстро сдружило. Когда я ему рассказал о бродяжничествах на лодке, пешком и на велосипеде, он сказал: "Такой человек мне нужен, когда кончится война, едем на два года на Мадагаскар..." Увы! Все это оказалось лишь мечтами".
   В 1914 году н а п и с а н о:
   Зимой 1913/14 года - стихотворение "Китайская девушка".
   Конец 1913 - начало 1914 года - поэма "Мик и Луи".
   Начало года - стихотворение "Юдифь".
   1 марта - стихотворение "Как путник, препоясав чресла...".
   16 марта - стихотворение: "Долго молили о танце мы вас, но молили напрасно...", посвященное Т. П. Карсавиной.
   Первая половина года - стихотворения: "Почтовый чиновник", "Какая странная нега...".
   Конец мая - стихотворение "Как этот вечер грузен, не крылат..."; рассказ "Африканская охота".
   Первая половина июля - рассказ "Путешествие в страну Эфира".
   20 июля - стихотворение "Новорожденному" ("Вот голос, томительно звонок...") - на рождение сына М. Л. Лозинского.
   Первые числа октября -стихотворение "Наступление"(написано на фронте)
   С 20 по 25 октября - пишет "Записки кавалериста".
   Не позже первой половины ноября - стихотворение "Война".
   Декабрь - пишет "Записки кавалериста".
   Конец года -стихотворение "Солнце духа"(написано на фронте).
   Н а п е ч а т а н о:
   Стихотворения: "Долго молили о танце мы вас..." (в юбилейном сборнике Т. П. Карсавиной. Изд-во "Бродячей собаки", 26 марта); "Мотив для гитары" ("Ушла, завяли ветки...")- (Новая жизнь, No 3); "Китайская девушка" (Русская мысль, No 7); "Африканская ночь" (приложение к жур. "Нива", No XI); "Пролетела стрела..." (Лукоморье, No 1); "Юдифь" (Новая жизнь, декабрь); "Наступленье" (Аполлон, No 10).
   Переводы: Вьеле Гриффен, "Кавалькада Изольды" со вступительной заметкой (Северные записки, No 1); Роберт Броунинг. "Пиппа проходит" (Северные записки, No 3, 4).
   Статья. "Умер ли Менелик?" (Нива, No 5). В статье приведена одна абиссинская песня в переводе Н. Гумилева.
   "Письма о русской поэзии":
   1. "О. Мандельштам. Камень"; "В. Комаровский. Первая пристань"; "И. Анненский. Фамира-Кифаред"; "Федор Сологуб. Жемчужные светила" (Аполлон, No 1 - 2);
   2. "С. Городецкий. Цветущий посох. Изд-во "Грядущий день". СПБ."; "Анна Ахматова. Четки. Гиперборей. СПБ."; "Павел Радимов. Земная риза (Казань); "Георгий Иванов. Горница. Гиперборей. СПБ."; "Владислав Ходасевич. Счастливый домик. Изд. "Гальциона", 1914" (Аполлон, No 5).
   О Г у м и л е в е:
   Рецензии на "Эмали и камеи" - Н. Венгерова (Современник, No 11); Л. Войтоловского (газ. "Киевская мысль", No 103); Н. Я. Абрамовича (Новая жизнь, No 9); М. Дол[инова] (сборник "Петроградские вечера". Кн. IV), М. (газ. "Раннее утро", No 84); Н. Н-ского (газ. "Саратовский вестник", No 92); Аркадия А-това (приложение к жур. "Нива", No 4); А. Левинсона (бесплатное приложение к газ. "День", No 97); С. Городецкого (Речь, No 127).
   Б. Садовский. Конец акмеизма (Современник, кн. 13 - 15).
   П. Пиш. В борьбе за землю (Новый журнал для всех, No 3).
   1915
   И наши тени мчатся сзади...
   ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
   13 января 1915 г. приказом по Гвардейскому кавалерийскому корпусу от 24 декабря 1914 г. за No 30 Гумилев награжден Георгиевским крестом 4 ст. No 134060. 15 января 1915 г. за отличие в делах против германцев произведен в унтер-офицеры.
   В конце января Гумилев был командирован в Петроград с поручением от полка.
   Друзья, воспользовавшись счастливым случаем, устроили в "Бродячей собаке" вечер в его честь. Они гордились Гумилевым, ведь он, единственный из сотрудников "Аполлона", так решил свою судьбу - в трудный для Отечества час пошел его защищать.
   ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
   24.03.1926
   1914 год - последний год, когда АА была в "Бродячей собаке". Перестала бывать с началом войны. После объявления войны была только раз, когда Николай Степанович приезжал с фронта и его чествовали. Но АА пришла в "Собаку" тогда очень ненадолго - сейчас же ушла.
   Сказочным, наверное, ему показался тот вечер - свечи, голубые кольца сигарного дыма, тихий звон бокалов, его стихи в любимом подвале, и слова восхищенные о нем... Над Петербургом кружилась метель, завеса снежного ветра, как занавес меж домами и улицами... а чуть дальше - завеса из пороха, гари и смерти - фронт и гибель... Торжественные слова о себе слушать и сладостно, и страшно, и странно.
   Через несколько дней - снова на фронт, и снова - рейды, разъезды, засады, атаки, наступления и отступления. И так полтора месяца без передышки.
   Зима была поздняя, стояли сильные морозы. Гумилев простудился: всю ночь провел в седле, наутро - жар, бред. Оказалось - воспаление почек. Его привезли в Петербург и поместили в лазарет деятелей искусств. Лазарет находился на Введенской (ныне Олега Кошевого) улице, в доме No 1.
   Гумилев пролежал два месяца. В лазарете за ним ухаживала сестра милосердия А. Бенуа. Две недели он лежал терпеливо, а потом ему показалось, что он поправился, стал выходить на улицу. Но его снова и надолго уложили.
   В лазарете он познакомился с М. А. Струве43, подружился с ним, постоянно играл с ним в шахматы.
   Врачи, по состоянию здоровья Гумилева, признали его негодным к военной службе, но он выпросил переосвидетельствования и признания его годным и добился-таки - уехал на фронт. Весь июль - в непрерывных боях. За один из них Гумилев был представлен ко второму Георгиевскому кресту 3-й степени (получен 25 декабря 1915 года приказом по 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии за No 148-б).
   В конце лета получил передышку в несколько дней.
   Желанный отпуск. Много людей жаждет видеть Гумилева, вопрос у всех один: как там на войне? И Гумилев рассказывает - о крови, о бессмысленности убийства, о человеческом терпении, о беззащитности людей перед судьбой. Он вспоминает чью-то понравившуюся ему мысль о том, что главная опасность всех народолюбивых ораторских выступлений в том, что они создают у народов впечатление, будто ради спасения мира что-то делается. А что сделано на самом деле? Ровным счетом ничего...
   В сентябре он приехал в Петроград, немного пожил в Царском, на Малой, 63, ожидая перевода в 5-й Александрийский гусарский полк. Организовывал собрания - хотел объединить литературную молодежь, надеялся, что эти собрания в какой-то степени заменят распавшийся перед войной "Цех". На собраниях бывали: Мандельштам, Шилейко, Лозинский, Струве, Тумповская, Берман...
   Несколько раз посетил он и заседания "Кружка Случевского"44. На одном из них познакомился и подружился с Марией Левберг, переводчицей, начинающей поэтессой. Прочитал сборник ее стихов "Лукавый странник":
   "Стихи ваши обличают вашу поэтическую неопытность. В них есть почти все модернистские клише, начиная от изображения себя, как рыцаря под забралом, и кончая парижскими кафе, ресторанами и даже цветами в шампанском... Конечно, это еще не книга, а только голос поэта, заявляющего о своем существовании.
   Однако во многих стихотворениях чувствуется подлинное поэтическое переживание, только не нашедшее своего настоящего выражения. Материал для стихов есть: это - энергия солнца в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль".
   ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
   5.04..1925
   АА: "Затем 24 декабря мы уехали. До Вильно - вместе. Потом я поехала в Киев (одна). Погостила в Киеве у мамы. В начале января я вернулась в Царское Село. Это уже пятнадцатый год? Да, пятнадцатый...
   Вот тут, в конце января, читала в Думе стихи Николая Степановича.
   Я знаю, что в конце января это было. Весной 15 года переехали в Петербург (из Царского) на Пушкарскую улицу... "Пагода" тот дом назывался. Была серая и темная комната, была очень плохая погода, и там я заболела туберкулезом, т. е. у меня сделался бронхит. Чудовищный совершенно бронхит. Это было в первый раз в жизни, что я так кашляла. И вот, с этого бронхита и пошло все. Я так себе представляю - что я, вероятно, апрель, май там провела, вот так... Потом уехала в Слепнево. (В мае или в июне я уехала.) Вот это - военные письма Николая Степановича относятся к этому времени. В Слепневе я очень заболела - туберкулез стал развиваться, и было решено меня отправить на юг, в Крым. Я приехала в Царское одна - летом 15 года, чтобы отправиться оттуда.
   Потом приехал Николай Степанович в Царское. (Я приехала в Петербург в день взятия Варшавы и сразу - в Царское.)
   Приехал Николай Степанович. Мы жили во флигеле. Дом был сдан кому-то на лето (так всегда было). Потом Николай Степанович уехал на фронт. Опять я была у профессора Ланга. Ланг мне тогда удостоверил впервые, что у меня есть в верхушке туберкулезный процесс, и велел ехать в Крым. Я по 6 часов в день должна была лежать на воздухе. Я так и делала. (В Царском Селе.) Я получила телеграмму, что отец болен очень. Приехала к нему (на Крестовский остров, набережная Средней Невки) и 12 дней была при нем, ухаживала за ним вместе с Еленой Ивановной Страннолюбской (та дама, которая с ним жила лет 25...). 25 августа папа скончался. Я вернулась в Царское. Приблизительно в октябре - в Хювинькуу поехала, в санаторий. Там Коля меня два раза навещал - в Хювинькуу. Привез меня, потому что я не согласилась там оставаться дальше (недели три там пробыла). Потом вернулась в Царское, где и оставалась до весны 16 года".
   В начале 1915 года в утреннем выпуске газеты "Биржевые ведомости" появилась первая корреспонденция Гумилева с фронта. Так начались "Записки кавалериста". Было двенадцать публикаций. Они печатались почти целый год. Люди узнавали будничную, обыкновенную человеческую жизнь на фронте - где не было громких патриотических фраз, раздирающих душу кошмаров кровавой бойни, захватывающих приключений разведчиков - ничего этого не было, на люди узнавали поденный серый труд войны, иссушающий душу. Как бы свято ни было чувство долга, Гумилев - честный, храбрый солдат - боялся войны, боялся греха убийства.
   Гумилев пишет свои корреспонденции, добросовестно выполняя условия редакции и стараясь даже в такое "неточное время" быть четким и аккуратным, - его материалы выходят регулярно, у них много читателей. Гумилевские корреспонденции, простые и человечные, напоминают солдатские письма с фронта.
   "Позади нас бой разгорелся. Трещали винтовки, гремели орудийные разрывы, видно было, что там горячее дело. Поэтому мы не удивились, когда влево от нас лопнула граната, взметнув облако снега и грязи, как бык, с размаха ткнувшийся рогами в землю. Мы только подумали, что поблизости лежит наша пехотная цепь. Снаряды рвались все ближе и ближе, все чаще и чаще, мы нисколько не беспокоились и только подъехавший, чтобы увести нас, офицер, сказал, что пехота отошла, и это обстреливают именно нас. У солдат сразу просветлели лица. Маленькому разъезду лестно, когда на него тратят тяжелые снаряды.
   По дороге мы увидели наших пехотинцев, угрюмо выходящих из лесу и собирающихся кучками. "Что, земляки, отходите?" - спросил я их. "Приказывают, а нам что? Хоть бы и не отходить... что мы позади потеряли", недовольно заворчали они...
   В донесениях о таких случаях говорится: под давлением превосходящих сил противника наши войска должны были отойти. Дальний тыл, прочтя, пугается, но я знаю, видел своими глазами, как просто и спокойно совершаются такие походы".
   О стихах той поры, вошедших в сборник "Колчан", пишет В. М. Жирмунский: "...в военных стихах муза Гумилева нашла себя действительно до конца. Эти стрелы в "Колчане" самые острые, здесь прямая, простая и напряженная мужественность поэта создала себе самое достойное и подходящее выражение. ...Он вырос в большого и взыскательного художника. Он и сейчас любит риторическое великолепие пышных слов, но он стал скупее и разборчивее в выборе слов и соединяет прежнее стремление к напряженности и яркости с графической четкостью словосочетаний".
   ВОЙНА
   Как собака на цепи тяжелой,
   Тявкает за лесом пулемет,
   И жужжат шрапнели, словно пчелы,
   Собирая ярко-красный мед.
   А "ура" вдали, как будто пенье
   Трудный день окончивших жнецов.
   Скажешь: это мирное селенье
   В самый благостный из вечеров.
   И воистину светло и свято
   Дело величавое войны,
   Серафимы, ясны и крылаты,
   За плечами воинов видны.
   Тружеников, медленно идущих
   На полях, омоченных в крови,
   Подвиг сеющих и славу жнущих,
   Ныне, Господи, благослови.
   Как у тех, что гнутся над сохою,
   Как у тех, что молят и скорбят,
   Их сердца горят перед Тобою,
   Восковыми свечками горят.
   Но тому, о Господи, и силы
   И победы царский час даруй,
   Кто поверженному скажет: - Милый,
   Вот, прими мой братский поцелуй!
   ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
   26. 04.1925
   Н. С. никогда не имел дела с меценатами и никогда к ним не обращался. "Путь конквистадоров" он издал на свои деньги, "Сириус" - тоже на последние свои; "Романтические цветы" - на свои. "Жемчуга" взял "Скорпион" - даром. Н. С. ничего не получил за "Жемчуга". "Чужое небо" издавал сам. За "Эмали и камеи" он получил 300 рублей, проработав над ними год. "Колчан" - сам.
   АА помнит, как было с "Колчаном".
   Кожебаткин (издатель "Альциона" - Москва) приехал в Царское Село к ней просить у нее сборник. Это было зимой 15 - 16-го (вернее, осенью 15 года). В это время выходило третье или четвертое (кажется, третье) издание "Четок". АА сказала ему, что всегда предпочитает издавать сама и, кроме того, у нее нет материала на сборник ("Белая стая" еще не была готова). Во время разговора Н. С. спустился из своей находившейся во втором этаже комнаты к ней. Кожебаткин предложил взять у него "Колчан" (об издании которого Николай Степанович уже начал хлопотать). Н. С. согласился и предложил ему издать также "Горный ключ" Лозинского, "Облака" Г. Адамовича и книгу Г. Иванова (АА, кажется, назвала "Горницу". Не помню). Кожебаткин для видимости согласился.
   А потом рассказывал всюду, что Гумилев подсовывает ему разных, неизвестных в Москве, авторов...