Татьяна Лунина
Когда забудешь, позвони
Май, 2003 год
Проплыли финальные титры, к которым они — шальным марафоном — рвались сто двадцать дней. Отзвучала последняя нота. А зрительный зал молчал. Партер и балкон, казалось, проглотили друг друга и, подавившись, потеряли способность дышать и говорить. В креслах сидели не люди — молчаливые манекены заполняли ряды. «Провал! — мелькнуло в гудящей голове. — Это — зомби, все бессмысленно. К ним невозможно пробиться».
— Прорвемся! — шепнул Олег.
И тут зал взорвался. Гром аплодисментов, крики «Браво! Молодцы!» неслись сверху, слева, справа и, переплетаясь, сотрясали воздух. Счастливым нестройным гуськом съемочная группа потянулась на сцену.
Слов было сказано много. Говорили о русском характере и о новом прочтении русского интеллигента, о таланте режиссера и актерском обаянии, об успешном дебюте молодой сценаристки. Говорили вдохновенно: кто размахивал руками, кто смущенно протирал очки. Многих, естественно, заносило — какой же русский знает меру? Но все были искренни, открыты и почти что счастливы.
После премьеры, само собой, устроили банкет. Достаточно скромный, спонсоры и так вложились на совесть. На банкете — святое дело — пили за спонсоров, за режиссера и продюсера, за возрождение российского кинематографа и за кино — «важнейшее из всех искусств». В общем, все любовались всеми и позволяли любоваться собой. После пятого тоста актриса решила сбежать.
Дома было тихо, настороженно, словно маленькая квартира ждала свою хозяйку с опаской, не зная, со щитом или на щите явится та. В центре комнаты возмущенно развернулись в разные стороны обиженные друг на друга тапочки без задников. На трюмо томилась забытая расческа. На столе в узком голубом вазоне старели ландыши, и только чувство коллективизма сохраняло у них надежду на выживание. Она поменяла блондинистым страдальцам воду, приняла душ, заварила крепкий жасминовый чай и подошла к окну. Москва спала, далекая от киношных «ахов» и «охов». Интересно, что поделывает сейчас молчальница, вытеснившая собой за эти месяцы ее собственное «я» ? Ангелина отошла от окна, забралась уютно с ногами в кресло, обхватила ладонями горячую чашку и прикрыла глаза…
«Важно не просто выжить, но восторжествовать».
Уильям Фолкнер
Проплыли финальные титры, к которым они — шальным марафоном — рвались сто двадцать дней. Отзвучала последняя нота. А зрительный зал молчал. Партер и балкон, казалось, проглотили друг друга и, подавившись, потеряли способность дышать и говорить. В креслах сидели не люди — молчаливые манекены заполняли ряды. «Провал! — мелькнуло в гудящей голове. — Это — зомби, все бессмысленно. К ним невозможно пробиться».
— Прорвемся! — шепнул Олег.
И тут зал взорвался. Гром аплодисментов, крики «Браво! Молодцы!» неслись сверху, слева, справа и, переплетаясь, сотрясали воздух. Счастливым нестройным гуськом съемочная группа потянулась на сцену.
Слов было сказано много. Говорили о русском характере и о новом прочтении русского интеллигента, о таланте режиссера и актерском обаянии, об успешном дебюте молодой сценаристки. Говорили вдохновенно: кто размахивал руками, кто смущенно протирал очки. Многих, естественно, заносило — какой же русский знает меру? Но все были искренни, открыты и почти что счастливы.
После премьеры, само собой, устроили банкет. Достаточно скромный, спонсоры и так вложились на совесть. На банкете — святое дело — пили за спонсоров, за режиссера и продюсера, за возрождение российского кинематографа и за кино — «важнейшее из всех искусств». В общем, все любовались всеми и позволяли любоваться собой. После пятого тоста актриса решила сбежать.
Дома было тихо, настороженно, словно маленькая квартира ждала свою хозяйку с опаской, не зная, со щитом или на щите явится та. В центре комнаты возмущенно развернулись в разные стороны обиженные друг на друга тапочки без задников. На трюмо томилась забытая расческа. На столе в узком голубом вазоне старели ландыши, и только чувство коллективизма сохраняло у них надежду на выживание. Она поменяла блондинистым страдальцам воду, приняла душ, заварила крепкий жасминовый чай и подошла к окну. Москва спала, далекая от киношных «ахов» и «охов». Интересно, что поделывает сейчас молчальница, вытеснившая собой за эти месяцы ее собственное «я» ? Ангелина отошла от окна, забралась уютно с ногами в кресло, обхватила ладонями горячую чашку и прикрыла глаза…
«Важно не просто выжить, но восторжествовать».
Уильям Фолкнер
Глава 1
Май, 1991 год
Руки дрожали, каемка выходила неровной — то нахально вторгалась на территорию губной помады, то давала ей лишок, о котором та совсем не просила. Контурный карандаш для губ, словно необъезженный конь, брыкался в руках и никак не хотел подчиняться — она совсем разучилась делать даже самый примитивный макияж. И немудрено! Те шесть лет, что отмерила судьба, не требовали лакировки и приукраски. Они были искуплением и требовали честности. И терпения. И мужества. А еще они воспитывали смирение. Но с последним вышел облом — победила писательская дочка, в чьи гены папа заложил дух гордой птицы, воспетой своим знаменитым другом. Смирению она так и не научилась, что явилось основной причиной ее возвращения в мирскую жизнь. Васса отложила в сторону надежду дамского лица и, вздохнув, уставилась в зеркало.
«Ну что ж, с нуля так с нуля. Топай-ка, Василиса Егоровна, в новую жизнь в новом обличье». Хотя, если присмотреться получше — не очень-то она и изменилась. Те же глаза, тот же нос, те же губы, даже волосы не поредели, и почти нет седины. Каждый лицевой индивид за эти годы остался верен самому себе, но на него повлияла компания, укрывшаяся под гладкой прической с тугим узлом на затылке. Переменами верховодили глаза — они стали глубже и строже. Глаза по-обстругали нос — чтоб не задирался кверху да не лез повсюду со своей оценкой. Укрощенный нос слегка утончился и выпустил на волю две морщинки, которые дружно ринулись вниз, к уголкам губ, и сбили с них беспечную самоуверенность. Губы переняли тон, заданный глазами, и тоже стали строже. Они плотно жались друг к другу, словно боялись потеряться, и размыкались теперь крайне редко, поняв, наконец, ценную истину, что сказанное слово — всего лишь серебряное, а вот несказанное — золотое. Но дело было не в простом соблюдении этой иерархии драгметаллов. За годы монастырской жизни Васса научилась мерять свои слова не эмоциями — каратами. И поступала здесь, как скупой еврей-ювелир: ни сотой больше.
Странное чувство охватило ее в холле Останкинского телецентра, где она ждала у окошка разовый пропуск, заказанный Иваном Васильевичем Гараниным, возглавляющим отдел выпуска, в котором шесть лет назад творила сценарии эфирного дня даровитая «сценаристка». Здесь все ей было знакомо: и этот гладкий каменный пол, и прозрачная вертушечная дверь, куда, не задумываясь, тыкалась тысячи раз, и черные телефоны на стойках, попадающие в боковой угол зрения — у них вечно томился народ, страждущий излить на телевизионщиков свои проблемы. Разве могла тогда представить себе редактор Поволоцкая (неплохой редактор, между прочим), что и она будет когда-нибудь тулиться здесь у окошка казанской сиротинушкой, ожидая вожделенный маленький листок с правом прохода к ступенькам, ведущим вверх. Воистину чудны дела твои, Господи!
Чтобы не быть узнанной старыми знакомыми, пришлось нацепить на нос огромные дымчатые очки, бывшие в моде шесть лет назад. Опасения оказались напрасными: ее не узнавал никто. Справедливости ради надо добавить: и она не узнавала никого. Мелькнула, правда, издали неизносимая Баланда да проскользнула в вертушку Дерюга. «Ну, эта-то везде проскользнет, — с неприязнью подумала Васса, — а не проскользнет, так подстелится, чтобы комфортнее было сильным мира сего: авось не выбросят, оставят для удобства. Оставят-оставят, — пообещала сухой и прямой, как жердь, спине, — тебя любая власть оставит. Не боись!» А больше не признала никого. Да и то сказать: в окно всего света не оглянешь. Что отсюда можно углядеть? Здесь и окна-то нет — так, дырочка над стойкой.
— Вам пропуск нужен или нет? — В голосе слышалось раздражение. В дырочке белел листок, испачканный темными буквами с линейками и печатью. — Девушка, я к вам обращаюсь!
Васса взяла протянутый листок и извинилась с улыбкой.
— Да-да, конечно! Извините, пожалуйста, задумалась.
— Здесь не думают, а дела делают! — буркнула «дырочка» и строго посоветовала: — Не задерживайте других.
«Неужели! Что, совсем не думают, когда делают?» — хотела съязвить «девушка», но вовремя остановилась. Спасибо монастырской школе: прежняя Василиса не удержалась бы и точно вставила шпильку. Сзади кто-то закрыл глаза теплыми ладонями.
— Кто это?
— Угадай! — шепнули в ухо.
— Сдаюсь на старте, — с опаской выдохнула она.
— Как говорил Константин Сергеич — не верю!
— Мутенька! — не поверила своим ушам и Васса.
Ладони выпустили на волю зрение, и глазам открылся сияющий Александр Сергеевич Замутиков — Мутя, Мутенька, Мутота, несбывшаяся надежда Мельпомены, находка телевизионной режиссуры, экс-утроба ее пирожков с капустой и лучший друг Влада.
— Какими судьбами?! Сто лет тебя не видел! Ты совсем не изменилась, даже лучше стала. Опять к нам? — Она, между прочим, до его появления в Останкино уже работала здесь десять лет. — А Лариса уволилась! Кажется, завтра уезжает. Ты в курсе, конечно? Слушай, как же я рад тебя видеть! — швырялся он вопросами и восклицаниями.
«А как я рада!» — подумала Васса, согретая этой внезапной радостью.
— Александр Сергеич, — пискнул сзади голосок из-под русой челки, — мы вас ждем! Все уже в «рафике».
— Сейчас, Оля! — ответил, не оборачиваясь, тезка гения. — Ты иди, я через минуту буду.
Прямая челка обиженно взметнулась в такт подпрыгнувшему длинному хвосту, и русая парочка пофланировала к выходу, таща под собой стройную фигурку в обтянутых джинсах и мешковатом синем свитере.
— Строг, однако, — заметила Васса.
— Младое племя пришло, — хохотнул довольный режиссер, — с ними нельзя иначе. Слушай, Василиса свет Егоровна, тебе можно позвонить, а? Ведь сто лет не виделись! Ты никуда не переехала? Телефон прежний?
— Нет.
И было непонятно, к чему отнести это краткое «нет»: то ли к перемене места, то ли к просьбе позвонить. Тактичный Мутота не стал настаивать на разъяснении и заторопился.
— Ну, я побежал, а то, правда, народ ждет. Здорово рад был увидеть тебя, без дураков! Надеюсь, не в последний раз!
Она улыбнулась и молча кивнула в ответ. «А я-то как надеюсь, Мутенька! Ведь кроме этого дома другого у меня нет».
Ну вот, летела как ангел, а упала как черт! Недаром говорится: в один день по две радости не живет. Встреча с Мутотой была, конечно, радостью. После этой встречи следовало вернуть «дырочке» пропуск, развернуться и толкнуться в прозрачную вертушку — чтобы никогда сюда больше не возвращаться. Можно было открыть ключом собственную дверь, усесться перед зеркалом и поразмышлять о будущем. Или раньше условленного времени двинуть к Лариске (какие между ними условности!), поплакаться ей на дорожку, пожаловаться на свою неприкаянность, вспомнить Владика, погоревать, помянуть его рюмкой холодной, из запотевшей бутылки водочки. А то пойти в церковь, поставить свечку на удачу, помолиться, попросить у Бога помощи. Все можно было сделать! Но — другому, не ей. Отплакала, отжаловалась, отмолилась. Она упрямо потопала к Гаранину. Чтобы работать, чтобы жить дальше, чтобы выжить. И получила от ворот поворот. Опять же — проклятая гордость! Ведь можно пропустить мимо ушей намеки (карандаш — не чернила, намек — не отказ), выпросить, что нужно, не заметить растерянность. Но в дырявый мешок не напихаешься. А мешок продырявился, это видно и невооруженным глазом.
Гаранин встретил ее приветливо, даже радостно. Угостил чаем с комплиментами, поругал своих редакторов («Расслабились, черти, сократить надо половину, как в других редакциях!»), похвастал сыном, который вернулся из Штатов и теперь обозревал политическую возню с голубого экрана.
— Слушай, а в информацию не хочешь? — оживился он. — Женьке моему толковый редактор нужен.
Это был намек, который Васса сразу и просекла: дескать, у нас тебе места нет.
— Нет, Иван Васильич, спасибо, — вежливо отказалась непрактичная дуреха. — Мне не нравится политика. — И, помолчав, добила обалдевшего Гаранина: — И редакция информации тоже.
От изумления ее экс-начальник прикурил «Беломор» не с того конца.
— Тьфу ты, черт! В чем дело?
— Папиросу испортили. — Прорезалась практичность.
Гаранин выбросил папиросу в пепельницу, прикурил другую.
— Василиса, ты в своем уме?! Да ты хоть представляешь, какая за это место драчка идет? Ты что, серьезно отказываешься от моего предложения?
— А вы серьезно предлагаете? — спокойно отпасовала отредактированный вопрос.
Гаранин вздохнул, молча подымил «Беломором» и тщательно загасил окурок.
— Прости, давно не видел тебя. Забыл, с кем дело имею. Еще чаю?
Васса отрицательно качнула головой и приготовилась к ответу, который (очень хочется на это надеяться) будет таким же прямым и честным, каким бывал прежде.
— Не хочу темнить перед тобой, Поволоцкая. Как говорится, кто вчера соврал, тому и завтра не поверят. — Он смотрел прямо в глаза. — А послезавтра надеюсь помереть не подлецом. — И забарабанил пальцами по столу. — Прости меня, не помощник я тебе. Сам на ладан дышу — не уйду, так выбросят. — Наткнувшись на недоверчивый взгляд, пояснил с горькой усмешкой: — Не сориентировался. — Опять потянулся к «Беломору». — Честно говоря, не совсем понимаю, что происходит. Висит что-то в воздухе, нутром чую… Мы тут с Женькой моим намедни сцепились. Сын верит всем этим выскочкам — бывшим прорабам, юристам, экономистам — всей этой новой, голодной, жадной шелупони. Я — нет, не верю я их болтовне! Выкладывают для себя ступеньки вверх — и, боюсь, по нашим головам. И лысому не верю, — понизил голос, — бает гладко, да жить не сладко. Подкаблучник, твою мать! — Васса засомневалась в такой правоте, но спорить не стала. — Мышиная возня вокруг какая-то, — продолжал Гаранин. — В Комитете чинуши трясутся: каждый не знает, что будет с ним завтра. За годы, что тебя не было, народу сократили — мало не покажется. Выпуск, слава богу, пока не трогают. Зато мы как дворники: подбираем, что выбрасывают. Не на улице же их оставлять, жалко, свои ведь. Сколько лет знаю многих! — Он смял окурок в пепельнице и тут же полез в пачку за новой папиросой. — Дикторов хотят сократить, — сообщил доверительно. — А уж казалось бы: и имена, и опыт, и школа — все есть. Да что им наши имена! Они свои хотят. На скрижалях стремятся выписать — чтоб навечно! Мать их за ногу! — На столе зазвонил телефон. — Я занят! — коротко бросил в трубку начальник и яростно бросил безвинную на рычаг. — Врали всегда, кто не знает об этом? Особенно у нас, на телевидении. Только «Правда» и обгоняла по вранью. Ты же помнишь, как передачи делали: коровам хвосты к стойкам подвязывали, чтоб перед камерой не падали от голода — об успехах сельчан докладывали. А как операторы прежнего генсека снимали?! Цирк! Ни в одном романе не придумаешь. Да и мы немало на ушах постояли: каждое слово, каждый кадр беспощадно вырезали, если наверху говорили «нет». Но были правила игры, по которым все играли честно. Несогласных выбрасывали. Оставшиеся поддерживали друг друга, как пальцы одной руки: один — за всех и все — за одного. Чем и держались — командой. А сейчас… — Он глубоко вздохнул, яростно потыкал окурком горку мятых собратьев в пепельнице. — Каждый — сам за себя, всяк норовит вперед вырваться, бывает, что и за счет своего товарища. Ошибкам чужим радуются, за общее дело душой не болеют — о своей заднице пекутся, индивидуалы хреновы! — Гаранин говорил негромко, слегка монотонно, словно капал осенний дождь. И только пальцы, крутившие пачку любимого «Беломора», подрагивали да в уголках губ пряталась, изредка выглядывая, горькая усмешка. Васса отчетливо вдруг увидела, как он изменился. Не постарел, нет — устал. Вылинял, будто кто-то серой краской прошелся по ярким гаранинским цветам. — Устал я, Васька. Уйду на фиг отсюда — к жене, к внуку, к старым книгам. Может, мемуаризировать начну. Лариса твоя давно меня на это дело подбивает. Как она, кстати? Давненько ее не видал, не слыхал.
— Уезжает завтра с мужем. В Рим. Вадим будет возглавлять корпункт.
— Ну и хорошо! Рад за нее, толковый мужик наконец попался. По ней. Сейчас отсюда лучше подальше, смутное времечко, черт-те что еще из всего этого сварится.
Васса промолчала. Молчал и Гаранин. На столе опять зазвонил телефон, понадрывался минуты три и затих.
— Назойливый кто-то звонил, — спокойно заметил начальник, удивляя все больше. Раньше представить себе было невозможно, чтобы он не схватил сразу трубку. Видать, правда: укатали Сивку крутые горки. — Знаю, Василиса, за чем ты пришла, да помочь не могу. Забито у нас все, даже «мертвых душ» не осталось. И рад бы в рай, да грехи не пускают, — невесело пошутил. — А работа нужна тебе, понимаю. Правда, не хочешь в «информацию»? Я бы посодействовал.
В ответ — вежливое молчание.
— Ну смотри. Насильно мил не будешь. А в киноредакцию не хочешь? Ты же там почти десять лет оттрубила.
И снова — тишина.
— Может, ты и права. — Разыскал на столе очки и натянул на нос. Они были явно великоваты — сразу же сползли с переносицы. Одна дужка отломилась и крепилась к оправе суровой черной ниткой, тщательно обмотанной вокруг стыка несколько раз.
Вассе стало грустно. «Мог бы сынок и прикупить отцу новые очки, — подумала она и вдруг разозлилась на хваленого Женьку. — Обозреватель доморощенный! Жмот!» Иван Васильевич перехватил ее взгляд и улыбнулся — неожиданно молодо и задорно, словно прежний Гаранин выглянул из унылой раковины.
— Глаза мои не ругай! Знаю, что безобразные. Но я с ними через многое прошел и предавать не собираюсь. Меня Женька уже застыдил вконец: дома две пары купленных им очков — модных, красивых, а я старье на себе таскаю. Но ты знаешь, вытащу я это новье из футляров, бархоткой протру — и обратно. Не лежит душа! А мои, — любовно погладил указательным пальцем кустарный стык, — старые, но честные, не подведут. Выбросить их рука не поднимается: друзей на свалку не сдают. — И весело подмигнул: — Старею, сантименты одолели!
За спиной Вассы открылась дверь, знакомый голос спросил:
— Иван Васильич, к вам можно?
«О боже, только не Баланда!» Она умоляюще посмотрела на Гаранина. А тому и не нужны слова — хватит взгляда.
— Я занят, Тамара. — Тон был холодным и сухим. — Что-то экстренное?
— Нет-нет, — пролепетала Баланда, — я попозже зайду.
— Хорошо, — милостиво позволил строгий начальник, — минут через десять.
— Ага, — пискнуло за спиной, и дверь захлопнулась. Десять минут, конечно, царский подарок, но ей он ни к чему. Все и так ясно. Васса улыбнулась и поднялась со стула.
— Спасибо, Иван Васильич. До свидания!
— Не добивай меня своей вежливостью, Василиса! — взмолился ее экс-начальник. — За что «спасибо»-то? Ведь я ничем тебе не помог.
— За искренность.
— Васька, ты подумай все-таки насчет «информации». Если решишься, — помогу. Женька хоть и самостоятельный, а к слову моему прислушивается.
— Я подумаю, — пообещала Васса.
«Было дело, да собака съела», — невесело усмехнулась она и, твердо решив сюда больше не возвращаться, толкнула прикрытую дверь.
И тут же наткнулась на редактора Тамару Ландрэ, прозванную Баландой. У автора этой клички отлично сработало ассоциативное мышление: Ландрэ, липкая и мутная, так и вливалась в воображение тюремным пойлом, а потому меткое прозвище прилипло к ней сразу и навсегда.
— Поволоцкая, это ты?! А я тебя сразу узнала, но глазам своим не поверила! Дай, думаю, дождусь. Неужели это ты! — Она оккупировала Вассин локоть, радостно (?) заглядывая в глаза. — Живая, кто бы мог подумать! Красивая, стройная! А правду говорили, что ты…
— Правду, — перебила ее Василиса, пытаясь освободиться от цепкой хватки.
— А я тебя по ушам узнала.
«Пленница» вопросительно посмотрела на «захватчицу».
— Уши твои хорошо помню, — охотно пояснила та. — Они мне всегда нравились. Как лепесточки, не то что мои вареники по бокам висят. — Видать, вирус перемен заразителен: вот и Баланда стала самокритичной.
— А ты на работу пришла устраиваться?
— Нет, я работаю.
— Правда? Где?
Васса многозначительно посмотрела в потолок.
— Ого! — округлила глаза Баланда. — А Ельцина видела?
Ответом стал неопределенный жест.
— А Горбачева?
Снова задумчивый взгляд в потолок.
— Слушай, с тобой так интересно разговаривать! Ты так много всего знаешь! — искренне восхитилась Баланда и спросила с надеждой: — А мне нельзя к тебе? Ты же знаешь, я политически грамотна. И редактор хороший.
Неопределенное пожатие плечами. Баланда с сожалением вздохнула, расценив этот жест как отказ.
— Понимаю, туда просто так не попадешь. Большой блат нужен, само собой. А у тебя, говорили, отец писатель был, с Горьким дружил. Везет, у кого родители такие, все им на блюдечке подают. А я сама дорогу в жизни себе пробиваю. Все вот этими руками и головой. — Она растопырила перед собственным носом «сардельки» с короткими ногтями и с удивлением на них уставилась, словно видела впервые. Потом опять вздохнула, на этот раз с завистью. — Счастливая ты, Поволоцкая, все тебе нипочем. А мы вот тут прозябаем — и перспективы никакой. Говорят, сокращение опять будет. Некоторых, само собой, выкинут. Я, конечно, стараюсь политических ошибок не делать и тексты пишу хорошие, но кто знает, что будет дальше! Газеты, само собой, читаю. Но путаюсь иногда, — неожиданно призналась безошибочная. — Сейчас так все меняется! Что вчера было черным — становится белым. И наоборот. Разве тут успеешь сориентироваться? Дома сутками не отлипаю от телевизора, а все равно кавардак в голове. Однажды даже на митинге демократов была. Попов выступал, Станкевич, Ельцина издали видела. Но ничего не поняла. Плохо было слышно, мы далеко стояли.
Васса слушала Баланду вполуха, прикидывая, в какую бы паузу вставить свое «до свидания» и достойно покинуть уютный закуток. Хоть и беседовали (!) они на площадке под лестницей, куда редко заглядывает народ (только заядлые курильщики), но рисковать не хотелось: еще одна подобная встреча была бы совсем ни к чему.
— Говорят, Гаранин собирается на пенсию, — доносился монотонный бубнеж. — Вот весело будет! Новая метла придет — всех нас выметет. Само собой! — пожаловалась Баланда и обреченно вздохнула.
Наконец-то! Бог любит троицу — третий вздох оказался решающим.
— Я уверена, тебя оставят. До свидания, Тамара. Меня ждут, — разразилась «собеседница» длинной тирадой и, ободряюще улыбнувшись, дала ходу.
От растерявшегося перед грядущими переменами Гаранина и сбитой с толку Баланды, от длинных узких коридоров, от мониторов, микрофонных папок, сценариев эфирного дня с расписанными ролями для кандидатов на вылет — от всей этой безумной, близкой, похоже, отказавшейся от нее и навсегда ушедшей жизни.
Легко вполуха слушать Баланду, сложнее улыбаться Гаранину, когда он произносит «нет», и очень трудно держать марку перед собой. Она медленно шла по улице. Мечты, мечты, где ваши сладости? Мечты ушли — остались гадости. И что прикажете теперь делать? Без работы. Без денег. Без Владика — царство ему небесное. Да разве при нем возможно было чувствовать себя такой одинокой и лишней, никому не нужным огрызком прошлой жизни! Вспомнив мужа, Васса почувствовала, как сдавили ее сердце беспощадные клещи вины. И хоть говорил тогда отец Александр, что не виновата она ни в чем и каждому Господь отмерил свой срок на Земле, — не убеждали эти слова. До сих пор гложет душу сознание вины перед «мужем: не уйди она тогда в монастырь, может, и был бы жив Влад. Ее Владик — ласковый, добрый, упрямый, помешанный на своем Сене, монтажах, озвучках, неизведанных местах и прочем вздоре, который зовется жизнью. Вспомнилось, как увидела в своей маленькой келье бледную, заплаканную Ларису в черном шифоновом шарфике с нелепой бледно-зеленой каймой по краям и страшной вестью. Шла третья седмица — Крестопоклонная — Великого поста, и послушница усердно молилась о всех, оставленных в мирской жизни, а особенно о своем муже, благодарила Господа за дарованную дважды жизнь, просила прощения за грехи, молила продлить дни тем, кого любила и оставила. Почему Господь не внял ее мольбе?! Но разве могла знать заново рожденная тогда, шесть лет назад, что бесценный жизненный дар не передаривается, а слепое поклонение паче гордыни? Только теперь ей открылась простая, но вечная истина: капли-жизни, среди которых и ее, должны наполнять чашу Господнего терпения не жертвенностью — любовью, не страданием — радостью. Только тогда не прольется чаша эта. И она, Василиса Поволоцкая, чудом выкарабкавшаяся из смертельной болезни и отмолившая исцеление шестью годами, никогда не отравит свою каплю унынием и безверием. Она не сдастся! Обязательно найдет выход — сама, без помощников. Как говорится, кто живет с разумом, тому и лекарь не нужен.
Сбоку послышались короткие автомобильные гудки и знакомый голос окликнул:
— Василиса!
У тротуара притормозила машина, и из белых «Жигулей», расплываясь во весь рот, на нее смотрел доктор Яблоков, Яблочко, Сергей Сергеич — собственной персоной. Профессор медицины, безнадежно влюбленный в нее шесть лет назад и вытащивший ее со своим другом-физиком с того света.
— Василиса, я уже несколько минут сигналю, но никак не могу пробиться в зону твоего внимания. — Он открыл дверцу. — Садись, быстро, здесь остановка запрещена. И командуй: куда бы ты ни направлялась, я довезу тебя. Ты не представляешь, как рад тебя видеть!
— Представляю, — ответила она, устроившись рядом, — потому что видеть тебя тоже очень рада. Здравствуй, Сережа!
— Правда?! — обрадовался, как мальчишка, сдержанный профессор. — Здравствуй, Василиса! Прости за банальность первого вопроса после стольких лет, но эскулап во мне — диктатор. Как себя чувствуешь?
— Хорошо, — улыбнулась Васса.
— Мог бы и не спрашивать, зануда, верно? — пошутило медицинское светило. — Давно в Москве?
— Второй день.
— Навсегда или на время? — осторожно спросил.
— Навсегда.
— Послушай, Василиса, — просиял он, — пожалуйста, окажи мне честь, отужинай со мной. В Москве сейчас появляются уютные маленькие ресторанчики, я знаю один из них. Приглашаю, тебе должно понравиться. У них шеф-повар — грузин, хачапури — стон, а сациви — истома, — совращал старый друг, — ты же любишь грузинскую кухню! Поговорим о жизни, ведь столько лет прошло. Поделимся друг с другом шестилетними событиями. Я очень рад тебя видеть, правда! — И ловко перехватил правой рукой руль, сворачивая в переулок; на безымянном пальце сверкнул тонкий золотой ободок. Профессор Яблоков поймал ее взгляд. — Помолвлен. Через три месяца идем в ЗАГС. — Помолчал и тихо добавил: — Я не мог забыть тебя пять лет.
— Сережа, поздравляю! И искренне желаю счастья. — Никакой реакции. — У нас бы все равно с тобой ничего не сложилось, Сереженька. Я очень любила Влада.
— Почему «любила»?
— Он умер. Четыре года назад.
— Прости, не знал. Прими мои соболезнования. Влад был настоящий мужик.
Машина плавно остановилась у кромки тротуара в тихом переулке, где молодая остроносенькая листва беспечно приплясывала под дуду легкого ветерка. Васса невольно засмотрелась на зеленых плясунов.
«Ну что ж, с нуля так с нуля. Топай-ка, Василиса Егоровна, в новую жизнь в новом обличье». Хотя, если присмотреться получше — не очень-то она и изменилась. Те же глаза, тот же нос, те же губы, даже волосы не поредели, и почти нет седины. Каждый лицевой индивид за эти годы остался верен самому себе, но на него повлияла компания, укрывшаяся под гладкой прической с тугим узлом на затылке. Переменами верховодили глаза — они стали глубже и строже. Глаза по-обстругали нос — чтоб не задирался кверху да не лез повсюду со своей оценкой. Укрощенный нос слегка утончился и выпустил на волю две морщинки, которые дружно ринулись вниз, к уголкам губ, и сбили с них беспечную самоуверенность. Губы переняли тон, заданный глазами, и тоже стали строже. Они плотно жались друг к другу, словно боялись потеряться, и размыкались теперь крайне редко, поняв, наконец, ценную истину, что сказанное слово — всего лишь серебряное, а вот несказанное — золотое. Но дело было не в простом соблюдении этой иерархии драгметаллов. За годы монастырской жизни Васса научилась мерять свои слова не эмоциями — каратами. И поступала здесь, как скупой еврей-ювелир: ни сотой больше.
Странное чувство охватило ее в холле Останкинского телецентра, где она ждала у окошка разовый пропуск, заказанный Иваном Васильевичем Гараниным, возглавляющим отдел выпуска, в котором шесть лет назад творила сценарии эфирного дня даровитая «сценаристка». Здесь все ей было знакомо: и этот гладкий каменный пол, и прозрачная вертушечная дверь, куда, не задумываясь, тыкалась тысячи раз, и черные телефоны на стойках, попадающие в боковой угол зрения — у них вечно томился народ, страждущий излить на телевизионщиков свои проблемы. Разве могла тогда представить себе редактор Поволоцкая (неплохой редактор, между прочим), что и она будет когда-нибудь тулиться здесь у окошка казанской сиротинушкой, ожидая вожделенный маленький листок с правом прохода к ступенькам, ведущим вверх. Воистину чудны дела твои, Господи!
Чтобы не быть узнанной старыми знакомыми, пришлось нацепить на нос огромные дымчатые очки, бывшие в моде шесть лет назад. Опасения оказались напрасными: ее не узнавал никто. Справедливости ради надо добавить: и она не узнавала никого. Мелькнула, правда, издали неизносимая Баланда да проскользнула в вертушку Дерюга. «Ну, эта-то везде проскользнет, — с неприязнью подумала Васса, — а не проскользнет, так подстелится, чтобы комфортнее было сильным мира сего: авось не выбросят, оставят для удобства. Оставят-оставят, — пообещала сухой и прямой, как жердь, спине, — тебя любая власть оставит. Не боись!» А больше не признала никого. Да и то сказать: в окно всего света не оглянешь. Что отсюда можно углядеть? Здесь и окна-то нет — так, дырочка над стойкой.
— Вам пропуск нужен или нет? — В голосе слышалось раздражение. В дырочке белел листок, испачканный темными буквами с линейками и печатью. — Девушка, я к вам обращаюсь!
Васса взяла протянутый листок и извинилась с улыбкой.
— Да-да, конечно! Извините, пожалуйста, задумалась.
— Здесь не думают, а дела делают! — буркнула «дырочка» и строго посоветовала: — Не задерживайте других.
«Неужели! Что, совсем не думают, когда делают?» — хотела съязвить «девушка», но вовремя остановилась. Спасибо монастырской школе: прежняя Василиса не удержалась бы и точно вставила шпильку. Сзади кто-то закрыл глаза теплыми ладонями.
— Кто это?
— Угадай! — шепнули в ухо.
— Сдаюсь на старте, — с опаской выдохнула она.
— Как говорил Константин Сергеич — не верю!
— Мутенька! — не поверила своим ушам и Васса.
Ладони выпустили на волю зрение, и глазам открылся сияющий Александр Сергеевич Замутиков — Мутя, Мутенька, Мутота, несбывшаяся надежда Мельпомены, находка телевизионной режиссуры, экс-утроба ее пирожков с капустой и лучший друг Влада.
— Какими судьбами?! Сто лет тебя не видел! Ты совсем не изменилась, даже лучше стала. Опять к нам? — Она, между прочим, до его появления в Останкино уже работала здесь десять лет. — А Лариса уволилась! Кажется, завтра уезжает. Ты в курсе, конечно? Слушай, как же я рад тебя видеть! — швырялся он вопросами и восклицаниями.
«А как я рада!» — подумала Васса, согретая этой внезапной радостью.
— Александр Сергеич, — пискнул сзади голосок из-под русой челки, — мы вас ждем! Все уже в «рафике».
— Сейчас, Оля! — ответил, не оборачиваясь, тезка гения. — Ты иди, я через минуту буду.
Прямая челка обиженно взметнулась в такт подпрыгнувшему длинному хвосту, и русая парочка пофланировала к выходу, таща под собой стройную фигурку в обтянутых джинсах и мешковатом синем свитере.
— Строг, однако, — заметила Васса.
— Младое племя пришло, — хохотнул довольный режиссер, — с ними нельзя иначе. Слушай, Василиса свет Егоровна, тебе можно позвонить, а? Ведь сто лет не виделись! Ты никуда не переехала? Телефон прежний?
— Нет.
И было непонятно, к чему отнести это краткое «нет»: то ли к перемене места, то ли к просьбе позвонить. Тактичный Мутота не стал настаивать на разъяснении и заторопился.
— Ну, я побежал, а то, правда, народ ждет. Здорово рад был увидеть тебя, без дураков! Надеюсь, не в последний раз!
Она улыбнулась и молча кивнула в ответ. «А я-то как надеюсь, Мутенька! Ведь кроме этого дома другого у меня нет».
Ну вот, летела как ангел, а упала как черт! Недаром говорится: в один день по две радости не живет. Встреча с Мутотой была, конечно, радостью. После этой встречи следовало вернуть «дырочке» пропуск, развернуться и толкнуться в прозрачную вертушку — чтобы никогда сюда больше не возвращаться. Можно было открыть ключом собственную дверь, усесться перед зеркалом и поразмышлять о будущем. Или раньше условленного времени двинуть к Лариске (какие между ними условности!), поплакаться ей на дорожку, пожаловаться на свою неприкаянность, вспомнить Владика, погоревать, помянуть его рюмкой холодной, из запотевшей бутылки водочки. А то пойти в церковь, поставить свечку на удачу, помолиться, попросить у Бога помощи. Все можно было сделать! Но — другому, не ей. Отплакала, отжаловалась, отмолилась. Она упрямо потопала к Гаранину. Чтобы работать, чтобы жить дальше, чтобы выжить. И получила от ворот поворот. Опять же — проклятая гордость! Ведь можно пропустить мимо ушей намеки (карандаш — не чернила, намек — не отказ), выпросить, что нужно, не заметить растерянность. Но в дырявый мешок не напихаешься. А мешок продырявился, это видно и невооруженным глазом.
Гаранин встретил ее приветливо, даже радостно. Угостил чаем с комплиментами, поругал своих редакторов («Расслабились, черти, сократить надо половину, как в других редакциях!»), похвастал сыном, который вернулся из Штатов и теперь обозревал политическую возню с голубого экрана.
— Слушай, а в информацию не хочешь? — оживился он. — Женьке моему толковый редактор нужен.
Это был намек, который Васса сразу и просекла: дескать, у нас тебе места нет.
— Нет, Иван Васильич, спасибо, — вежливо отказалась непрактичная дуреха. — Мне не нравится политика. — И, помолчав, добила обалдевшего Гаранина: — И редакция информации тоже.
От изумления ее экс-начальник прикурил «Беломор» не с того конца.
— Тьфу ты, черт! В чем дело?
— Папиросу испортили. — Прорезалась практичность.
Гаранин выбросил папиросу в пепельницу, прикурил другую.
— Василиса, ты в своем уме?! Да ты хоть представляешь, какая за это место драчка идет? Ты что, серьезно отказываешься от моего предложения?
— А вы серьезно предлагаете? — спокойно отпасовала отредактированный вопрос.
Гаранин вздохнул, молча подымил «Беломором» и тщательно загасил окурок.
— Прости, давно не видел тебя. Забыл, с кем дело имею. Еще чаю?
Васса отрицательно качнула головой и приготовилась к ответу, который (очень хочется на это надеяться) будет таким же прямым и честным, каким бывал прежде.
— Не хочу темнить перед тобой, Поволоцкая. Как говорится, кто вчера соврал, тому и завтра не поверят. — Он смотрел прямо в глаза. — А послезавтра надеюсь помереть не подлецом. — И забарабанил пальцами по столу. — Прости меня, не помощник я тебе. Сам на ладан дышу — не уйду, так выбросят. — Наткнувшись на недоверчивый взгляд, пояснил с горькой усмешкой: — Не сориентировался. — Опять потянулся к «Беломору». — Честно говоря, не совсем понимаю, что происходит. Висит что-то в воздухе, нутром чую… Мы тут с Женькой моим намедни сцепились. Сын верит всем этим выскочкам — бывшим прорабам, юристам, экономистам — всей этой новой, голодной, жадной шелупони. Я — нет, не верю я их болтовне! Выкладывают для себя ступеньки вверх — и, боюсь, по нашим головам. И лысому не верю, — понизил голос, — бает гладко, да жить не сладко. Подкаблучник, твою мать! — Васса засомневалась в такой правоте, но спорить не стала. — Мышиная возня вокруг какая-то, — продолжал Гаранин. — В Комитете чинуши трясутся: каждый не знает, что будет с ним завтра. За годы, что тебя не было, народу сократили — мало не покажется. Выпуск, слава богу, пока не трогают. Зато мы как дворники: подбираем, что выбрасывают. Не на улице же их оставлять, жалко, свои ведь. Сколько лет знаю многих! — Он смял окурок в пепельнице и тут же полез в пачку за новой папиросой. — Дикторов хотят сократить, — сообщил доверительно. — А уж казалось бы: и имена, и опыт, и школа — все есть. Да что им наши имена! Они свои хотят. На скрижалях стремятся выписать — чтоб навечно! Мать их за ногу! — На столе зазвонил телефон. — Я занят! — коротко бросил в трубку начальник и яростно бросил безвинную на рычаг. — Врали всегда, кто не знает об этом? Особенно у нас, на телевидении. Только «Правда» и обгоняла по вранью. Ты же помнишь, как передачи делали: коровам хвосты к стойкам подвязывали, чтоб перед камерой не падали от голода — об успехах сельчан докладывали. А как операторы прежнего генсека снимали?! Цирк! Ни в одном романе не придумаешь. Да и мы немало на ушах постояли: каждое слово, каждый кадр беспощадно вырезали, если наверху говорили «нет». Но были правила игры, по которым все играли честно. Несогласных выбрасывали. Оставшиеся поддерживали друг друга, как пальцы одной руки: один — за всех и все — за одного. Чем и держались — командой. А сейчас… — Он глубоко вздохнул, яростно потыкал окурком горку мятых собратьев в пепельнице. — Каждый — сам за себя, всяк норовит вперед вырваться, бывает, что и за счет своего товарища. Ошибкам чужим радуются, за общее дело душой не болеют — о своей заднице пекутся, индивидуалы хреновы! — Гаранин говорил негромко, слегка монотонно, словно капал осенний дождь. И только пальцы, крутившие пачку любимого «Беломора», подрагивали да в уголках губ пряталась, изредка выглядывая, горькая усмешка. Васса отчетливо вдруг увидела, как он изменился. Не постарел, нет — устал. Вылинял, будто кто-то серой краской прошелся по ярким гаранинским цветам. — Устал я, Васька. Уйду на фиг отсюда — к жене, к внуку, к старым книгам. Может, мемуаризировать начну. Лариса твоя давно меня на это дело подбивает. Как она, кстати? Давненько ее не видал, не слыхал.
— Уезжает завтра с мужем. В Рим. Вадим будет возглавлять корпункт.
— Ну и хорошо! Рад за нее, толковый мужик наконец попался. По ней. Сейчас отсюда лучше подальше, смутное времечко, черт-те что еще из всего этого сварится.
Васса промолчала. Молчал и Гаранин. На столе опять зазвонил телефон, понадрывался минуты три и затих.
— Назойливый кто-то звонил, — спокойно заметил начальник, удивляя все больше. Раньше представить себе было невозможно, чтобы он не схватил сразу трубку. Видать, правда: укатали Сивку крутые горки. — Знаю, Василиса, за чем ты пришла, да помочь не могу. Забито у нас все, даже «мертвых душ» не осталось. И рад бы в рай, да грехи не пускают, — невесело пошутил. — А работа нужна тебе, понимаю. Правда, не хочешь в «информацию»? Я бы посодействовал.
В ответ — вежливое молчание.
— Ну смотри. Насильно мил не будешь. А в киноредакцию не хочешь? Ты же там почти десять лет оттрубила.
И снова — тишина.
— Может, ты и права. — Разыскал на столе очки и натянул на нос. Они были явно великоваты — сразу же сползли с переносицы. Одна дужка отломилась и крепилась к оправе суровой черной ниткой, тщательно обмотанной вокруг стыка несколько раз.
Вассе стало грустно. «Мог бы сынок и прикупить отцу новые очки, — подумала она и вдруг разозлилась на хваленого Женьку. — Обозреватель доморощенный! Жмот!» Иван Васильевич перехватил ее взгляд и улыбнулся — неожиданно молодо и задорно, словно прежний Гаранин выглянул из унылой раковины.
— Глаза мои не ругай! Знаю, что безобразные. Но я с ними через многое прошел и предавать не собираюсь. Меня Женька уже застыдил вконец: дома две пары купленных им очков — модных, красивых, а я старье на себе таскаю. Но ты знаешь, вытащу я это новье из футляров, бархоткой протру — и обратно. Не лежит душа! А мои, — любовно погладил указательным пальцем кустарный стык, — старые, но честные, не подведут. Выбросить их рука не поднимается: друзей на свалку не сдают. — И весело подмигнул: — Старею, сантименты одолели!
За спиной Вассы открылась дверь, знакомый голос спросил:
— Иван Васильич, к вам можно?
«О боже, только не Баланда!» Она умоляюще посмотрела на Гаранина. А тому и не нужны слова — хватит взгляда.
— Я занят, Тамара. — Тон был холодным и сухим. — Что-то экстренное?
— Нет-нет, — пролепетала Баланда, — я попозже зайду.
— Хорошо, — милостиво позволил строгий начальник, — минут через десять.
— Ага, — пискнуло за спиной, и дверь захлопнулась. Десять минут, конечно, царский подарок, но ей он ни к чему. Все и так ясно. Васса улыбнулась и поднялась со стула.
— Спасибо, Иван Васильич. До свидания!
— Не добивай меня своей вежливостью, Василиса! — взмолился ее экс-начальник. — За что «спасибо»-то? Ведь я ничем тебе не помог.
— За искренность.
— Васька, ты подумай все-таки насчет «информации». Если решишься, — помогу. Женька хоть и самостоятельный, а к слову моему прислушивается.
— Я подумаю, — пообещала Васса.
«Было дело, да собака съела», — невесело усмехнулась она и, твердо решив сюда больше не возвращаться, толкнула прикрытую дверь.
И тут же наткнулась на редактора Тамару Ландрэ, прозванную Баландой. У автора этой клички отлично сработало ассоциативное мышление: Ландрэ, липкая и мутная, так и вливалась в воображение тюремным пойлом, а потому меткое прозвище прилипло к ней сразу и навсегда.
— Поволоцкая, это ты?! А я тебя сразу узнала, но глазам своим не поверила! Дай, думаю, дождусь. Неужели это ты! — Она оккупировала Вассин локоть, радостно (?) заглядывая в глаза. — Живая, кто бы мог подумать! Красивая, стройная! А правду говорили, что ты…
— Правду, — перебила ее Василиса, пытаясь освободиться от цепкой хватки.
— А я тебя по ушам узнала.
«Пленница» вопросительно посмотрела на «захватчицу».
— Уши твои хорошо помню, — охотно пояснила та. — Они мне всегда нравились. Как лепесточки, не то что мои вареники по бокам висят. — Видать, вирус перемен заразителен: вот и Баланда стала самокритичной.
— А ты на работу пришла устраиваться?
— Нет, я работаю.
— Правда? Где?
Васса многозначительно посмотрела в потолок.
— Ого! — округлила глаза Баланда. — А Ельцина видела?
Ответом стал неопределенный жест.
— А Горбачева?
Снова задумчивый взгляд в потолок.
— Слушай, с тобой так интересно разговаривать! Ты так много всего знаешь! — искренне восхитилась Баланда и спросила с надеждой: — А мне нельзя к тебе? Ты же знаешь, я политически грамотна. И редактор хороший.
Неопределенное пожатие плечами. Баланда с сожалением вздохнула, расценив этот жест как отказ.
— Понимаю, туда просто так не попадешь. Большой блат нужен, само собой. А у тебя, говорили, отец писатель был, с Горьким дружил. Везет, у кого родители такие, все им на блюдечке подают. А я сама дорогу в жизни себе пробиваю. Все вот этими руками и головой. — Она растопырила перед собственным носом «сардельки» с короткими ногтями и с удивлением на них уставилась, словно видела впервые. Потом опять вздохнула, на этот раз с завистью. — Счастливая ты, Поволоцкая, все тебе нипочем. А мы вот тут прозябаем — и перспективы никакой. Говорят, сокращение опять будет. Некоторых, само собой, выкинут. Я, конечно, стараюсь политических ошибок не делать и тексты пишу хорошие, но кто знает, что будет дальше! Газеты, само собой, читаю. Но путаюсь иногда, — неожиданно призналась безошибочная. — Сейчас так все меняется! Что вчера было черным — становится белым. И наоборот. Разве тут успеешь сориентироваться? Дома сутками не отлипаю от телевизора, а все равно кавардак в голове. Однажды даже на митинге демократов была. Попов выступал, Станкевич, Ельцина издали видела. Но ничего не поняла. Плохо было слышно, мы далеко стояли.
Васса слушала Баланду вполуха, прикидывая, в какую бы паузу вставить свое «до свидания» и достойно покинуть уютный закуток. Хоть и беседовали (!) они на площадке под лестницей, куда редко заглядывает народ (только заядлые курильщики), но рисковать не хотелось: еще одна подобная встреча была бы совсем ни к чему.
— Говорят, Гаранин собирается на пенсию, — доносился монотонный бубнеж. — Вот весело будет! Новая метла придет — всех нас выметет. Само собой! — пожаловалась Баланда и обреченно вздохнула.
Наконец-то! Бог любит троицу — третий вздох оказался решающим.
— Я уверена, тебя оставят. До свидания, Тамара. Меня ждут, — разразилась «собеседница» длинной тирадой и, ободряюще улыбнувшись, дала ходу.
От растерявшегося перед грядущими переменами Гаранина и сбитой с толку Баланды, от длинных узких коридоров, от мониторов, микрофонных папок, сценариев эфирного дня с расписанными ролями для кандидатов на вылет — от всей этой безумной, близкой, похоже, отказавшейся от нее и навсегда ушедшей жизни.
Легко вполуха слушать Баланду, сложнее улыбаться Гаранину, когда он произносит «нет», и очень трудно держать марку перед собой. Она медленно шла по улице. Мечты, мечты, где ваши сладости? Мечты ушли — остались гадости. И что прикажете теперь делать? Без работы. Без денег. Без Владика — царство ему небесное. Да разве при нем возможно было чувствовать себя такой одинокой и лишней, никому не нужным огрызком прошлой жизни! Вспомнив мужа, Васса почувствовала, как сдавили ее сердце беспощадные клещи вины. И хоть говорил тогда отец Александр, что не виновата она ни в чем и каждому Господь отмерил свой срок на Земле, — не убеждали эти слова. До сих пор гложет душу сознание вины перед «мужем: не уйди она тогда в монастырь, может, и был бы жив Влад. Ее Владик — ласковый, добрый, упрямый, помешанный на своем Сене, монтажах, озвучках, неизведанных местах и прочем вздоре, который зовется жизнью. Вспомнилось, как увидела в своей маленькой келье бледную, заплаканную Ларису в черном шифоновом шарфике с нелепой бледно-зеленой каймой по краям и страшной вестью. Шла третья седмица — Крестопоклонная — Великого поста, и послушница усердно молилась о всех, оставленных в мирской жизни, а особенно о своем муже, благодарила Господа за дарованную дважды жизнь, просила прощения за грехи, молила продлить дни тем, кого любила и оставила. Почему Господь не внял ее мольбе?! Но разве могла знать заново рожденная тогда, шесть лет назад, что бесценный жизненный дар не передаривается, а слепое поклонение паче гордыни? Только теперь ей открылась простая, но вечная истина: капли-жизни, среди которых и ее, должны наполнять чашу Господнего терпения не жертвенностью — любовью, не страданием — радостью. Только тогда не прольется чаша эта. И она, Василиса Поволоцкая, чудом выкарабкавшаяся из смертельной болезни и отмолившая исцеление шестью годами, никогда не отравит свою каплю унынием и безверием. Она не сдастся! Обязательно найдет выход — сама, без помощников. Как говорится, кто живет с разумом, тому и лекарь не нужен.
Сбоку послышались короткие автомобильные гудки и знакомый голос окликнул:
— Василиса!
У тротуара притормозила машина, и из белых «Жигулей», расплываясь во весь рот, на нее смотрел доктор Яблоков, Яблочко, Сергей Сергеич — собственной персоной. Профессор медицины, безнадежно влюбленный в нее шесть лет назад и вытащивший ее со своим другом-физиком с того света.
— Василиса, я уже несколько минут сигналю, но никак не могу пробиться в зону твоего внимания. — Он открыл дверцу. — Садись, быстро, здесь остановка запрещена. И командуй: куда бы ты ни направлялась, я довезу тебя. Ты не представляешь, как рад тебя видеть!
— Представляю, — ответила она, устроившись рядом, — потому что видеть тебя тоже очень рада. Здравствуй, Сережа!
— Правда?! — обрадовался, как мальчишка, сдержанный профессор. — Здравствуй, Василиса! Прости за банальность первого вопроса после стольких лет, но эскулап во мне — диктатор. Как себя чувствуешь?
— Хорошо, — улыбнулась Васса.
— Мог бы и не спрашивать, зануда, верно? — пошутило медицинское светило. — Давно в Москве?
— Второй день.
— Навсегда или на время? — осторожно спросил.
— Навсегда.
— Послушай, Василиса, — просиял он, — пожалуйста, окажи мне честь, отужинай со мной. В Москве сейчас появляются уютные маленькие ресторанчики, я знаю один из них. Приглашаю, тебе должно понравиться. У них шеф-повар — грузин, хачапури — стон, а сациви — истома, — совращал старый друг, — ты же любишь грузинскую кухню! Поговорим о жизни, ведь столько лет прошло. Поделимся друг с другом шестилетними событиями. Я очень рад тебя видеть, правда! — И ловко перехватил правой рукой руль, сворачивая в переулок; на безымянном пальце сверкнул тонкий золотой ободок. Профессор Яблоков поймал ее взгляд. — Помолвлен. Через три месяца идем в ЗАГС. — Помолчал и тихо добавил: — Я не мог забыть тебя пять лет.
— Сережа, поздравляю! И искренне желаю счастья. — Никакой реакции. — У нас бы все равно с тобой ничего не сложилось, Сереженька. Я очень любила Влада.
— Почему «любила»?
— Он умер. Четыре года назад.
— Прости, не знал. Прими мои соболезнования. Влад был настоящий мужик.
Машина плавно остановилась у кромки тротуара в тихом переулке, где молодая остроносенькая листва беспечно приплясывала под дуду легкого ветерка. Васса невольно засмотрелась на зеленых плясунов.