.." (37, 393-396). В окончательной редакции статьи "Не могу молчать" эта мысль была выражена еще сильнее: "Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что я пишу, и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или... чтобы посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются эти ужасы, или, что было бы лучше всего (так хорошо, что я не смею мечтать о таком счастье), надели на меня, так же как на тех... крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своею тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю..." (37, 95). Так писал Толстой. А вот другой свидетель, даже лучшее, чем Толстой, знакомый с повседневной русской действительностью, - Владимир Короленко. В статье "Бытовое явление", произведшей сильнейшее впечатление на Толстого (81, 187-188), В. Короленко рассказывал о казни восьми человек 16 мая 1906 г., совершенной рижским губернатором в обход закона и вопреки единогласному обращению Думы, и о законопроекте об отмене смертной казни, принятом первой Думой 19 июня 1906 г. и отвергнутом Столыпиным. Он писал о казнях крестьян, рабочих, интеллигентов: "Виселица опять принялась за работу, и еще никогда, быть может со времен Грозного, Россия не видела такого количества смертных казней. До своего "обновления" старая Россия знала хронические голодовки и повальные болезни. Теперь к этим привычным явлениям наша своеобразная конституция прибавила новое. Среди обычных рубрик смертности (от голода, тифа, дифтерита, скарлатины, холеры, чумы) нужно отвести место новой графе: "от виселицы". Почти ежедневно, в предутренние часы, когда над огромною страною царит крепкий сон, где-нибудь по тюремным коридорам зловеще стучат шаги; кого-нибудь подымают от кошмарного забытья и ведут, здорового и полного сил, к готовой могиле..." И далее следовало описание быта "смертников" в русских тюрьмах: смена их настроений в долгие дни ожидания казни, предсмертные письма и записки осужденных, самоубийства приговоренных, не выдержавших ожидания смерти, казни несовершеннолетних и лиц, оказавшихся потом невиновными, самая процедура ежедневных и поспешных казней. Вспоминая затем выступления Гюго против смертной казни, Короленко спрашивал, что сказал бы теперь этот великий поэт и гуманист, если бы увидел "целую страну, где не один человек, а сотни и тысячи живут со взглядами, устремленными в свой последний день, в то время как другие дышат свободно, дышат, разговаривают, смеются... Где чуть не каждую ночь в течение нескольких лет уже происходят казни... Где самая казнь потеряла уже характер мрачного торжества смерти и превратилась в "бытовое явление", в прозаические деловые будни. Где не хватает виселиц, а людей вешают походя, ускоренным и упрощенным порядком, без формальностей, на пожарных лестницах, при помощи первых попавшихся под руку обрывающихся гнилых веревок" (*). (* Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. М., 1955. Т. 9. С. 477-527. *) Можно назвать еще других современников, которых не менее трудно дезавуировать поклонникам Столыпина, - в частности составителей столь модного ныне сборника "Вехи". Один из них, А. Изгоев, автор первой биографии Столыпина, соглашался с премьером в том, что "для переустройства нашего царства нужен крепкий собственник". Но, указывал Изгоев, Столыпин не мог "не видеть, что в условиях русской жизни проводимая pe- форма не дает прочных прогрессивных хозяйств, а рождает злобу и вражду в деревне", что "огульные расправы "административным путем" над общинниками вызывают такую ненависть к хуторянам, которая к добру не приведет... В атмосфере бесправия и беззакония реформа действительно может выродиться в обезземелие части крестьян для увеличения земельных владений для кой-каких кулаков..." Пытаясь ответить на вопрос: "Что же П. А. Столыпиным было сделано для водворения порядка на Руси?", - Изгоев приводил любопытную таблицу, в которой сравнивал обещания, данные Столыпиным в декларации 6 марта 1907 г., и результаты его деятельности. Из 43 пунктов этой декларации частично было выполнено лишь несколько. Началось строительство Амурской дороги - то самое, которое описывал Андрей Соболь в тексте, приведенном в начале этой главы; были введены земские учреждения в западных губерниях, где они имели явно антипольский характер. Что же касается главного пункта декларации - предоставления крестьянам государственных, удельных и кабинетских земель, то из более 9 миллионов десятин крестьянам была продана 281 тысяча (*). (* Изгоев А. С. П. А. Столыпин. М., 1912. С. 114-123. Об итогах столыпинской реформы см. также: Robinson G. Т. Rural Russia under the Old Regime. N. Y., 1961. P. 226-227; Yaney G. The Urge to Mobilise, Agrarian Reform in Russia. 1861-1930. University of Illinois, 1982. P. 400, 558-561; Дякин В. С. Был ли шанс у Столыпина? С. 122. *) Не менее резко охарактеризовал деятельность Столыпина другой "веховец" - П. Б. Струве: ""Органическими" чертами своей натуры, ее корнями Столыпин уходил в старую дворянско-помещичью Россию... Он не был из числа тех могущественных фигур, которые примиряют исторические стихии, становясь как бы над ними... Именно примирения и успокоения Столыпин не осуществил. Отчасти он не мог этого сделать по условиям той исторической обстановки, на которую выдвинула его судьба... Но и в личных свойствах его было немало отрицательных черт, делавших для него непосильной задачу оздоровления государства средствами не только политическими, но и моральными. Это сказалось в его, на мой взгляд, чисто патологическом равнодушии или, если угодно, пристрастии к смертной казни. Тут было не только теоретическое убеждение и боевой азарт, тут было что-то органически нездоровое, загадочно болезненное и, в сущности, весьма далекое от настоящей реальной политики" (*). (* Струве П. Б. Преступление и жертва // Struve P. В. Collected Works: In 15 Vol. Ann Arbor, 1970. V. IX, N 414. P. 142-143. *) Обо всех этих свидетельствах не мешало бы помнить людям, объявляющим сегодня Столыпина великим реформатором, не спасшим Россию только из-за козней злодеев. Что можно противопоставить свидетельствам современников? Для защиты репутации Столыпина его поклонники ссылаются на то, что вошедшие в историю "столыпинские вагоны" были созданы не для заключенных, а для переселения крестьян в Сибирь и получили свою зловещую славу "много позже", но когда именно - неясно. Указывают еще, что кадетский оратор Родичев, назвавший виселицы 1906-1907 гг. "столыпинскими галстуками", взял затем свои слова обратно. Аргумент странный: даже если Родичев отказался от своих слов не из-за их резкости, но потому, что Столыпин намеревался вызвать его на дуэль, а он не чувствовал в себе способностей дуэлянта, это не лишает значения свидетельства Толстого, Короленко и множества современников. Остаются общие соображения: "столыпинские галстуки" были неизбежны для умиротворения страны. Оставим даже в стороне вопрос о том, оправдывает ли цель средства: в сущности, в истории еще не было ни одного правителя или военачальника, который не прибегал для осуществления поставленных им задач к средствам, не совместимым с нравственностью. Но есть определенное соотношение между целями и средствами. Мероприятия, поддерживаемые большинством населения или хотя бы не вызывающие активного противодействия, не требуют особенно жестоких средств - они могут быть проведены мирным путем. Для осуществления действий, отвечавших пожеланиям значительной части населения - переселения крестьян на сибирские земли, создания крестьянского банка, Столыпину не нужны были казни и ссылки. Но подавляя освободительное движение, насильственно разрушая общину, Столыпин не считался с "доброй волей" крестьян - он игнорировал их требования земельного передела, а на самовольные захваты отвечал репрессиями. Во имя цели, пути осуществления которой были неясны и которая основывалась только на весьма общих представлениях о человеческих "инстинктах" и путях исторического развития, совершалась массовая, не знакомая Россия до начала XX в. карательная политика. Чем же объясняется нынешняя безмерная популярность Столыпина? Прежде всего, как мы уже отметили, она строится на рассуждении от противного: перед лицом фактического уничтожения русского крестьянства как социального слоя люди обращают свой взгляд назад в поисках правильного пути, с которого сошла страна. Но никаких доказательств того, что путь, предложенный Столыпиным, должен был привести к благотворным результатам, не существует, - кроме упомянутых рассуждений о путях исторического развития. История не знает эксперимента, и мы не можем определить, мог ли бы Столыпин осуществить свои реформы, и к чему бы это привело. Но мы знаем другое: реформы эти осуществлены не были - и отнюдь не из-за "именитых думских деятелей". Фактически, к 1911 г. Столыпин был отстранен царем от власти - отсюда и бездействие охранки, подставившей опального премьера под выстрел террориста. А в 1917 г. хутора, созданные в ходе столыпинской реформы (и прижившиеся лишь в некоторых губерниях), были уничтожены не "шашнями бесчестных политиканов", а массовым крестьянским движением. Поклонников Столыпина привлекают, видимо, не только умозрительные представления о возможных следствиях его реформ, но и самый облик "великого преобразователя". Человек с сильным характером и волей к победе - он выгодно отличался от таких нерешительных деятелей, как Николай II или Керенский. Но старшее поколение советских людей знало и других деятелей "с волей и характером", "великих преобразователей", к которым "крайне положительно" относились многие советские интеллигенты, верившие, что они понимали "психологию, настроения и чаяния народа" лучше, чем простые смертные. Да, они были жестоки, но произвели такие преобразования, которые были грандиознее столыпинских, и умерли в славе, оплаканные современниками. Ныне они не в почете - из-за бесчисленных жертв их деяний. Но прокляв людей, на счету которых миллионы загубленных жизней, должны ли мы поклоняться человеку, на совести которого лишь тысячи?
Толстой и "Вехи"
В 1909 г., за год до смерти Льва Толстого, в Москве был опубликован сборник "статей о русской интеллигенции", озаглавленный "Вехи". Сборник получил широчайший резонанс - вслед за первым изданием вскоре было выпущено второе, а затем еще четыре. Прошло семь-восемь десятков лет, и сборник этот, основательно забытый за прошлые десятилетия, вновь обрел популярность. Он стал восприниматься как пророчество о будущей революции, не услышанное современниками. "Пророческая глубина "Вех" не нашла... сочувствия читающей России, не повлияла на развитие русской ситуации, не предупредила гибельных событий..." - писал в 1974 г. Солженицын (*). (* Солженицын А. Образованщина // Из-под глыб. Сб. YMCA-PRESS, 1974. *) Сборник "Вехи" не принадлежал к числу тех книг, которые вплоть до эпохи "гласности" скрывались в недрах спецхрана и были доступны лишь особо доверенным лицам. В отличие от "Несвоевременных мыслей" Горького, писем Короленко и сочинений запрещенных авторов, сборник этот свободно выдавался читателям научных библиотек. Многие из них могли принять здравые мысли, содержащиеся в сборнике: замечания Б. А. Кистяковского об отсутствии правового сознания не только у властей, но и во всем русском обществе, справедливые указания (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, С. Л. Франк) на явное противоречие между детерминизмом социалистов и их верой в "прогресс, осуществляемый силами человека" (*). Однако нигде в сборнике "Вехи" мы не находим пророчеств о будущей революции. Авторы сборника действительно отрицательно оценивали русскую революцию, но это была уже прошедшая революция - 1905 года, а отнюдь не будущая. (* Вехи. М., 1909. С. 13, 36, 191. *) "Россия пережила революцию. Эта революция не дала того, чего от нее ожидали. Положительные приобретения освободительного движения все еще остаются, по мнению многих, и по сие время по меньшей мере проблематичными. Русское общество, истощенное предыдущим напряжением и неудачами, находится в каком-то оцепенении, апатии, духовном разброде, унынии. Русская государственность не обнаруживает пока признаков обновления и укрепления, которые для нее так необходимы, и, как будто в сонном царстве, все опять в ней застыло, скованное неодолимой дремой. Русская гражданственность, омрачаемая многочисленными смертными казнями, необычайным ростом преступности и общим огрубением нравов, пошла положительно назад...", - писал С. Н. Булгаков. Русская интеллигенция, которую авторы сборника считали главным творцом и виновником неудачи русской революции, по словам М. О. Гершензона, "не могла победить деспотизм: ее поражение было предопределено". "Реакция торжествует, казни не прекращаются в обществе гробовое молчание..." - сетовал А. Изгоев. "Поражение русской революции и события последних лет - уже достаточно жестокий приговор над нашей интеллигенцией", - заявлял Б. Кистяковский (*). (* Там же. С. 23, 87, 92, 155. *) Что же дальше? После поражения революции 1905 г., полагали авторы "Вех", русская интеллигенция неизбежно должна отказаться от прежних революционных идеалов и сменить их на национальные и религиозные. "Русская интеллигенция, отрешившись от безрелигиозного государственного отщепенства, перестанет существовать, как некая особая культурная категория... В процессе экономического развития интеллигенция "обуржуазится", т. е. в силу процесса социального приспособления примирится с государством и органически-стихийно втянется в существующий общественный уклад... Может наступить в интеллигенции настоящий духовный переворот..." - предполагал П. Б. Струве (*). Еще конкретнее были пророчества М. Гершензона и А. Изгоева. "Теперь принудительная монополия общественности свергнута... - писал Гершензон. - Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время, когда юношу на пороге жизни уже не встретит готовый идеал, а каждому придется самому определять для себя смысл и направление своей жизни, когда каждый будет чувствовать себя ответственным за все, что он делает, и за все, чего он не делает. Еще будут рецидивы общего увлечения политикой... Опять и опять будут взрывы освободительной борьбы, старая вера вспыхнет и наполнит энтузиазмом сердца. Но каждый раз после вспышки общество будет разоружаться, - только старые поколения нынешней интеллигенции до смерти останутся верными едино-спасающей политике. Над молодежью тирания гражданственности сломлена надолго... Юноша ближайших лет не найдет готового общепризнанного догмата; он встретит разнообразие мнений, верований и вкусов, которые смогут служить ему только руководством при выборе, но не отнимут у него свободы выбора..." Изгоев находил и конкретный идеал будущего развития России: "...быть может, самый тяжелый удар русской интеллигенции нанесло не поражение освободительного движения, а победа младотурок, которые смогли организовать национальную революцию и победить почти без пролития крови". (* Там же. С. 173. *) В примечании к этим словам Изгоев указал даже, что "история младотурок была и вечно будет ярким примером той нравственной мощи, которую придает революции одушевляющая ее национально-государственная идея..." (*) Увы, для того чтобы оценить "нравственную мощь" "национально-государственной идеи" младотурок, не понадобилось вечности. Она обнаружилась уже через шесть лет после выхода "Вех", когда организаторы "национальной революции" уничтожили полтора миллиона армян. (* Там же. С. 93-94, 124. *) Толстой привлекал внимание авторов сборника лишь в очень небольшой степени. Чаще всего он выступал в роли, которая ему вообще постоянно отводилась и отводится в публицистике, - в качестве двойника, своеобразного сиамского близнеца Достоевского; этому единому "Толстоевскому" приписывалась прежде всего ненависть к главному предмету обличения "Вех" - интеллигенции (*). Н. А. Бердяев, впрочем, отметил, что если Достоевский и был "величайшим русским метафизиком", то Толстой разделял свойственную интеллигенции "вражду к высшей философии" (**). (* Там же. С. 84, 164. *) (** Там же. С. 17-18. **) Странным образом составители сборника не заметили или не пожелали заметить одной из самых своеобразных и резких особенностей мировоззрения Толстого - решительного отрицания всякого национализма и даже патриотизма. Правда, статьи Толстого о патриотизме были изданы лишь за границей, а в России запрещены. Но авторы "Вех" были людьми европейски образованными, и им вполне доступна была литература, изданная за рубежом. Выступая прежде всего адептами "национальной идеи" и "государственности", осуждая интеллигенцию за непонимание всего величия этих идей, они упоминали "Чернышевского, старательно уничтожавшего самостоятельное значение национальной идеи" (*), но совершенно умалчивали о позиции Толстого в этом вопросе. (* Там же. С. 61. *) Без достаточного основания авторы "Вех" включали в число своих единомышленников и Чехова. Цитируя слова Чехова: "Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, невоспитанную, ленивую..." М. О. Гершензон не приводил его дальнейших слов: "Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по России там и сям интеллигенты ли они или мужики - в них сила, хотя их и мало..." (*) Общего понятия "интеллигенции", которым все время оперировали авторы "Вех", у Чехова вообще не было. (* Чехов А. П. Собр. соч.: В 12 т. М., 1964. Т. 12. С. 273-274. *) Сборник "Вехи" вызвал оживленную полемику. Одним из оппонентов "Вех" был Д. Мережковский, бравший под защиту русскую интеллигенцию. Возражая авторам сборника, обвинявшим интеллигенцию в "безрелигиозности", Мережковский заявлял, что "освобождение", которого добивается интеллигенция, "если еще не есть, то будет религией" (*). Однако мировоззрение Мережковского было во многом близко мировоззрению "веховцев". Как и авторы сборника, Мережковский считал необходимым для интеллигенции "религиозное сознание"; признавал он и то, что П. Струве называл "мистикой государства". (* Мережковский Д. Семь смиренных // Речь. 1907. 28 апр. *) В этом отношении позиция "веховцев" и Мережковского в равной степени противостояла позиции той весьма значительной части интеллигенции, которая, как Чехов (по его собственному признанию), утратила "свою веру" и смотрела "с недоумением... на всякого интеллигентного верующего" (*). Именно на таких позициях стоял один из наиболее последовательных критиков "Вех" - А. Пешехонов, для которого, как и для Чехова, существовала не интеллигенция вообще, а скорее люди, чье образование налагало на них определенные обязанности - учить школьников, лечить больных, двигать науку и т. д.: "Если интеллигенции не с чем сейчас идти к народу, то пусть она на его нуждах и потребностях сосредоточит хотя бы свое внимание: мысль не замедлит вскрыть, что от нее народу нужно. Да и сейчас много найдется, с чем можно и нужно идти к народу..." (**) (* Чехов А. П. Собр. соч. Т. 12. С. 495. *) (** Пешехонов А. В. На очередные темы // Русское богатство. 1909, No 5 С. 131. **) Как же отнесся к сборнику "Вехи" Лев Толстой? В апреле 1909 г. он получил этот сборник и с большим интересом прочел его, ибо предполагал найти там близкие ему идеи "о суеверии внешнего переустройства и необходимости внутренней работы каждого над собой". Но книга не только разочаровала, но и возмутила его. "Чего только там нет? И то, и то; а, наконец, не знаешь, чего они хотят", - отозвался о "Вехах" Толстой (*). "Внутренняя работа над собой", которую предлагал Толстой, рассматривалась им не как политическое, а как личное дело каждого человека - она всецело основывалась на последовательном соблюдении общечеловеческих нравственных законов, и прежде всего на Нагорной проповеди. Практически это означало полное отрицание всех государственных установлений. Но ни о чем подобном в "Вехах" не упоминалось. С. Булгаков призывал интеллигенцию уверовать в "мистическую жизнь церкви", но что это конкретно значило? Ходить в церковь, соблюдать обряды, заниматься богословием? О том, какие нравственные обязательства налагались бы на интеллигенцию, если бы она "стала церковной", он ни словом не упоминал. (* Яснополянские записки Д. П. Маковицкого. Кн. 3. С. 388. *) Почти сразу же после получения книги Толстой начал писать статью о ней, но не закончил ее и опубликовал лишь и форме интервью (*). Отталкивала его в "Вехах" как раз та черта, которая сближала составителей сборника с их оппонентом Д. Мережковским. И тот, и другие были прежде всего убеждены в колоссальной, решающей роли интеллигенции - отрицательной или положительной. "Худо ли это или хорошо, но судьбы России находятся в руках интеллигенции...", - писал Булгаков. "...Как высоко и значительно это историческое призвание интеллигенции, сколь огромна и устрашающа ее историческая ответственность перед будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным!" (**). Толстого возмущали такие рассуждения "об особой касте интеллигенции, выделяемой от всех остальных людей самыми теми людьми, которые принадлежали к этой касте". Смешным казался ему и искусственный язык сборника - употребление "мудреных, выдуманных и не имеющих точного определенного значения слов". Обыгрывая этот кастовый язык, Толстой писал (на основе точных цитат из сборника), что "носительница судеб русского народа уверена в своем призвании... проведения в толщу стомиллионного народа своих инсценированных провокаций, изолирующих процессов абстракции и еще какой-то философии, которая есть орган сверхындивидуальный и соборный, осуществляемый лишь на почве традиции, универсальной и национальной, или какой-то мистической церкви..." (* Спиро С. Лев Толстой о "Вехах" // Русское слово. 1909. No 114, 21 мая. С. 2. *) (** Вехи. С. 26. **) Кастовым позициям авторов "Вех" Толстой противопоставлял рассуждения своего старого друга, крестьянина Сютаева, и письмо другого крестьянина, как раз в то время полученное им: "Надо не делать другим, чего себе не хочешь... Люди так заблудились, что думают, что другие народы, немцы, французы, китайцы - враги и что можно воевать с ними..." (38, 285-290) (*). (* Очевидные разногласия Толстого с "Вехами" - непризнание Толстым роли интеллигенции как двигателя истории и отрицание им всякой "национальной идеи" - остались незамеченными Н. Полторацким, утверждавшим, что спор писателя с "Вехами" был "большим идейным и историческим недоразумением" (см. статью "Лев Толстой и "Вехи"" в сб.: Полторацкий Н. Россия и революция. Русская религиозно-философская и национально-политическая мысль XX в. Tenafly, N. J.: Эрмитаж, 1986. С. 74-102). *) Смысл этого противоставления понятен. Ни Сютаев, ни безымянный корреспондент Толстого не претендовали на определение исторических судеб России. Они решали нравственные вопросы для себя: "Все в табе", - говорил. Сютаев. Иной была позиция авторов "Вех". Им было свойственно отвергаемое Толстым "суеверие" устроительства. Уверенные в том, что "судьбы России находятся в руках интеллигенции", они полагали, что, убедив своих собратьев-интеллигентов осознать национально-государственные и религиозные идеи, они исправят ошибки тех, кто "делал революцию" 1905 года, и изменят ход русской истории. Именно в этом было главное разногласие Толстого с "Вехами". Тот же вопрос стал причиной полемики писателя с наиболее влиятельным из авторов сборника - П. Б. Струве.
Толстой и историческое предвидение
Воспринимая "роевое" историческое движение и нравственные принципы как параллельные и несводимые воедино линии, Толстой, естественно, разграничивал предвидение реальной истории и свое мнение о том, что следует делать людям. Не только Наполеон, но и Столыпин, и революционеры, и философствующие интеллигенты были в его глазах мальчиками в карете, дергающими за тесемки и полагающими, что они движут ее вперед. Но современники писателя видели в нем все-таки политическую фигуру: еретика, отлученного от церкви (еще в 1901 г.) и покушавшегося на устои государства, или, гораздо чаще, обличителя несправедливости и "учителя жизни". Первые писали ему, что он "подлый лгун, лицемер, английский прихвостин, жидовский наймит", обрезание которого "в еврейство совершил некто г. Булатович" и который действует "под суфлерство жидов и масонов" (38, 331 и 578). Вторые обращались к нему с извечным вопросом: "Что делать?" "Что же делать?" - так и называлась статья, написанная Толстым уже после первой русской революции - в 1906 г. Он рассказывал там о своих беседах с людьми - и не только с рабочими, высланными из Москвы, но и, что особенно поразило его, с крестьянином-революционером: "Это был уже не безработный мастеровой, как те тысячи, которые ходят теперь по России, а это был крестьянин-земледелец, живущий в деревне". И все они задавали, как и их враги-консерваторы, один и тот же вопрос: "Что же делать?" Что мог ответить на это Толстой? И в одноименной статье, и в многочисленных своих сочинениях тех же годов он фактически отвечал на другой вопрос: "Чего не делать?" Он объяснял, что люди не должны делать историю, ибо не могут быть убеждены, что их деяния вызовут ожидаемые ими последствия. Они не должны "во всяком случае посягать на свободу и жизнь друг друга. Если же хоть часть людей отказалась бы от такого посягательства, "то чем больше было бы таких людей, там все меньше и меньше становилось бы зла на свете..." (36, 363-371). Противопоставляя "борьбе силою и вообще внешними проявлениями" борьбу "одной духовной силой" (36, 158), Толстой исходил из стремления, высказанного им еще в 90-х годах, - "верить в то, что человеку, а потому и человечеству, как собранию людей, стоит только захотеть, чтобы с корнем вырвать из себя зло" (52, 31). В этом можно обнаружить те элементы утопизма, которые противоречили всей историософии Толстого, но были широко восприняты его последователями. Каким же образом возможно превратить индивидуальную волю человека в волю "человечества, как собрания людей"?
Толстой и "Вехи"
В 1909 г., за год до смерти Льва Толстого, в Москве был опубликован сборник "статей о русской интеллигенции", озаглавленный "Вехи". Сборник получил широчайший резонанс - вслед за первым изданием вскоре было выпущено второе, а затем еще четыре. Прошло семь-восемь десятков лет, и сборник этот, основательно забытый за прошлые десятилетия, вновь обрел популярность. Он стал восприниматься как пророчество о будущей революции, не услышанное современниками. "Пророческая глубина "Вех" не нашла... сочувствия читающей России, не повлияла на развитие русской ситуации, не предупредила гибельных событий..." - писал в 1974 г. Солженицын (*). (* Солженицын А. Образованщина // Из-под глыб. Сб. YMCA-PRESS, 1974. *) Сборник "Вехи" не принадлежал к числу тех книг, которые вплоть до эпохи "гласности" скрывались в недрах спецхрана и были доступны лишь особо доверенным лицам. В отличие от "Несвоевременных мыслей" Горького, писем Короленко и сочинений запрещенных авторов, сборник этот свободно выдавался читателям научных библиотек. Многие из них могли принять здравые мысли, содержащиеся в сборнике: замечания Б. А. Кистяковского об отсутствии правового сознания не только у властей, но и во всем русском обществе, справедливые указания (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, С. Л. Франк) на явное противоречие между детерминизмом социалистов и их верой в "прогресс, осуществляемый силами человека" (*). Однако нигде в сборнике "Вехи" мы не находим пророчеств о будущей революции. Авторы сборника действительно отрицательно оценивали русскую революцию, но это была уже прошедшая революция - 1905 года, а отнюдь не будущая. (* Вехи. М., 1909. С. 13, 36, 191. *) "Россия пережила революцию. Эта революция не дала того, чего от нее ожидали. Положительные приобретения освободительного движения все еще остаются, по мнению многих, и по сие время по меньшей мере проблематичными. Русское общество, истощенное предыдущим напряжением и неудачами, находится в каком-то оцепенении, апатии, духовном разброде, унынии. Русская государственность не обнаруживает пока признаков обновления и укрепления, которые для нее так необходимы, и, как будто в сонном царстве, все опять в ней застыло, скованное неодолимой дремой. Русская гражданственность, омрачаемая многочисленными смертными казнями, необычайным ростом преступности и общим огрубением нравов, пошла положительно назад...", - писал С. Н. Булгаков. Русская интеллигенция, которую авторы сборника считали главным творцом и виновником неудачи русской революции, по словам М. О. Гершензона, "не могла победить деспотизм: ее поражение было предопределено". "Реакция торжествует, казни не прекращаются в обществе гробовое молчание..." - сетовал А. Изгоев. "Поражение русской революции и события последних лет - уже достаточно жестокий приговор над нашей интеллигенцией", - заявлял Б. Кистяковский (*). (* Там же. С. 23, 87, 92, 155. *) Что же дальше? После поражения революции 1905 г., полагали авторы "Вех", русская интеллигенция неизбежно должна отказаться от прежних революционных идеалов и сменить их на национальные и религиозные. "Русская интеллигенция, отрешившись от безрелигиозного государственного отщепенства, перестанет существовать, как некая особая культурная категория... В процессе экономического развития интеллигенция "обуржуазится", т. е. в силу процесса социального приспособления примирится с государством и органически-стихийно втянется в существующий общественный уклад... Может наступить в интеллигенции настоящий духовный переворот..." - предполагал П. Б. Струве (*). Еще конкретнее были пророчества М. Гершензона и А. Изгоева. "Теперь принудительная монополия общественности свергнута... - писал Гершензон. - Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время, когда юношу на пороге жизни уже не встретит готовый идеал, а каждому придется самому определять для себя смысл и направление своей жизни, когда каждый будет чувствовать себя ответственным за все, что он делает, и за все, чего он не делает. Еще будут рецидивы общего увлечения политикой... Опять и опять будут взрывы освободительной борьбы, старая вера вспыхнет и наполнит энтузиазмом сердца. Но каждый раз после вспышки общество будет разоружаться, - только старые поколения нынешней интеллигенции до смерти останутся верными едино-спасающей политике. Над молодежью тирания гражданственности сломлена надолго... Юноша ближайших лет не найдет готового общепризнанного догмата; он встретит разнообразие мнений, верований и вкусов, которые смогут служить ему только руководством при выборе, но не отнимут у него свободы выбора..." Изгоев находил и конкретный идеал будущего развития России: "...быть может, самый тяжелый удар русской интеллигенции нанесло не поражение освободительного движения, а победа младотурок, которые смогли организовать национальную революцию и победить почти без пролития крови". (* Там же. С. 173. *) В примечании к этим словам Изгоев указал даже, что "история младотурок была и вечно будет ярким примером той нравственной мощи, которую придает революции одушевляющая ее национально-государственная идея..." (*) Увы, для того чтобы оценить "нравственную мощь" "национально-государственной идеи" младотурок, не понадобилось вечности. Она обнаружилась уже через шесть лет после выхода "Вех", когда организаторы "национальной революции" уничтожили полтора миллиона армян. (* Там же. С. 93-94, 124. *) Толстой привлекал внимание авторов сборника лишь в очень небольшой степени. Чаще всего он выступал в роли, которая ему вообще постоянно отводилась и отводится в публицистике, - в качестве двойника, своеобразного сиамского близнеца Достоевского; этому единому "Толстоевскому" приписывалась прежде всего ненависть к главному предмету обличения "Вех" - интеллигенции (*). Н. А. Бердяев, впрочем, отметил, что если Достоевский и был "величайшим русским метафизиком", то Толстой разделял свойственную интеллигенции "вражду к высшей философии" (**). (* Там же. С. 84, 164. *) (** Там же. С. 17-18. **) Странным образом составители сборника не заметили или не пожелали заметить одной из самых своеобразных и резких особенностей мировоззрения Толстого - решительного отрицания всякого национализма и даже патриотизма. Правда, статьи Толстого о патриотизме были изданы лишь за границей, а в России запрещены. Но авторы "Вех" были людьми европейски образованными, и им вполне доступна была литература, изданная за рубежом. Выступая прежде всего адептами "национальной идеи" и "государственности", осуждая интеллигенцию за непонимание всего величия этих идей, они упоминали "Чернышевского, старательно уничтожавшего самостоятельное значение национальной идеи" (*), но совершенно умалчивали о позиции Толстого в этом вопросе. (* Там же. С. 61. *) Без достаточного основания авторы "Вех" включали в число своих единомышленников и Чехова. Цитируя слова Чехова: "Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, невоспитанную, ленивую..." М. О. Гершензон не приводил его дальнейших слов: "Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по России там и сям интеллигенты ли они или мужики - в них сила, хотя их и мало..." (*) Общего понятия "интеллигенции", которым все время оперировали авторы "Вех", у Чехова вообще не было. (* Чехов А. П. Собр. соч.: В 12 т. М., 1964. Т. 12. С. 273-274. *) Сборник "Вехи" вызвал оживленную полемику. Одним из оппонентов "Вех" был Д. Мережковский, бравший под защиту русскую интеллигенцию. Возражая авторам сборника, обвинявшим интеллигенцию в "безрелигиозности", Мережковский заявлял, что "освобождение", которого добивается интеллигенция, "если еще не есть, то будет религией" (*). Однако мировоззрение Мережковского было во многом близко мировоззрению "веховцев". Как и авторы сборника, Мережковский считал необходимым для интеллигенции "религиозное сознание"; признавал он и то, что П. Струве называл "мистикой государства". (* Мережковский Д. Семь смиренных // Речь. 1907. 28 апр. *) В этом отношении позиция "веховцев" и Мережковского в равной степени противостояла позиции той весьма значительной части интеллигенции, которая, как Чехов (по его собственному признанию), утратила "свою веру" и смотрела "с недоумением... на всякого интеллигентного верующего" (*). Именно на таких позициях стоял один из наиболее последовательных критиков "Вех" - А. Пешехонов, для которого, как и для Чехова, существовала не интеллигенция вообще, а скорее люди, чье образование налагало на них определенные обязанности - учить школьников, лечить больных, двигать науку и т. д.: "Если интеллигенции не с чем сейчас идти к народу, то пусть она на его нуждах и потребностях сосредоточит хотя бы свое внимание: мысль не замедлит вскрыть, что от нее народу нужно. Да и сейчас много найдется, с чем можно и нужно идти к народу..." (**) (* Чехов А. П. Собр. соч. Т. 12. С. 495. *) (** Пешехонов А. В. На очередные темы // Русское богатство. 1909, No 5 С. 131. **) Как же отнесся к сборнику "Вехи" Лев Толстой? В апреле 1909 г. он получил этот сборник и с большим интересом прочел его, ибо предполагал найти там близкие ему идеи "о суеверии внешнего переустройства и необходимости внутренней работы каждого над собой". Но книга не только разочаровала, но и возмутила его. "Чего только там нет? И то, и то; а, наконец, не знаешь, чего они хотят", - отозвался о "Вехах" Толстой (*). "Внутренняя работа над собой", которую предлагал Толстой, рассматривалась им не как политическое, а как личное дело каждого человека - она всецело основывалась на последовательном соблюдении общечеловеческих нравственных законов, и прежде всего на Нагорной проповеди. Практически это означало полное отрицание всех государственных установлений. Но ни о чем подобном в "Вехах" не упоминалось. С. Булгаков призывал интеллигенцию уверовать в "мистическую жизнь церкви", но что это конкретно значило? Ходить в церковь, соблюдать обряды, заниматься богословием? О том, какие нравственные обязательства налагались бы на интеллигенцию, если бы она "стала церковной", он ни словом не упоминал. (* Яснополянские записки Д. П. Маковицкого. Кн. 3. С. 388. *) Почти сразу же после получения книги Толстой начал писать статью о ней, но не закончил ее и опубликовал лишь и форме интервью (*). Отталкивала его в "Вехах" как раз та черта, которая сближала составителей сборника с их оппонентом Д. Мережковским. И тот, и другие были прежде всего убеждены в колоссальной, решающей роли интеллигенции - отрицательной или положительной. "Худо ли это или хорошо, но судьбы России находятся в руках интеллигенции...", - писал Булгаков. "...Как высоко и значительно это историческое призвание интеллигенции, сколь огромна и устрашающа ее историческая ответственность перед будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным!" (**). Толстого возмущали такие рассуждения "об особой касте интеллигенции, выделяемой от всех остальных людей самыми теми людьми, которые принадлежали к этой касте". Смешным казался ему и искусственный язык сборника - употребление "мудреных, выдуманных и не имеющих точного определенного значения слов". Обыгрывая этот кастовый язык, Толстой писал (на основе точных цитат из сборника), что "носительница судеб русского народа уверена в своем призвании... проведения в толщу стомиллионного народа своих инсценированных провокаций, изолирующих процессов абстракции и еще какой-то философии, которая есть орган сверхындивидуальный и соборный, осуществляемый лишь на почве традиции, универсальной и национальной, или какой-то мистической церкви..." (* Спиро С. Лев Толстой о "Вехах" // Русское слово. 1909. No 114, 21 мая. С. 2. *) (** Вехи. С. 26. **) Кастовым позициям авторов "Вех" Толстой противопоставлял рассуждения своего старого друга, крестьянина Сютаева, и письмо другого крестьянина, как раз в то время полученное им: "Надо не делать другим, чего себе не хочешь... Люди так заблудились, что думают, что другие народы, немцы, французы, китайцы - враги и что можно воевать с ними..." (38, 285-290) (*). (* Очевидные разногласия Толстого с "Вехами" - непризнание Толстым роли интеллигенции как двигателя истории и отрицание им всякой "национальной идеи" - остались незамеченными Н. Полторацким, утверждавшим, что спор писателя с "Вехами" был "большим идейным и историческим недоразумением" (см. статью "Лев Толстой и "Вехи"" в сб.: Полторацкий Н. Россия и революция. Русская религиозно-философская и национально-политическая мысль XX в. Tenafly, N. J.: Эрмитаж, 1986. С. 74-102). *) Смысл этого противоставления понятен. Ни Сютаев, ни безымянный корреспондент Толстого не претендовали на определение исторических судеб России. Они решали нравственные вопросы для себя: "Все в табе", - говорил. Сютаев. Иной была позиция авторов "Вех". Им было свойственно отвергаемое Толстым "суеверие" устроительства. Уверенные в том, что "судьбы России находятся в руках интеллигенции", они полагали, что, убедив своих собратьев-интеллигентов осознать национально-государственные и религиозные идеи, они исправят ошибки тех, кто "делал революцию" 1905 года, и изменят ход русской истории. Именно в этом было главное разногласие Толстого с "Вехами". Тот же вопрос стал причиной полемики писателя с наиболее влиятельным из авторов сборника - П. Б. Струве.
Толстой и историческое предвидение
Воспринимая "роевое" историческое движение и нравственные принципы как параллельные и несводимые воедино линии, Толстой, естественно, разграничивал предвидение реальной истории и свое мнение о том, что следует делать людям. Не только Наполеон, но и Столыпин, и революционеры, и философствующие интеллигенты были в его глазах мальчиками в карете, дергающими за тесемки и полагающими, что они движут ее вперед. Но современники писателя видели в нем все-таки политическую фигуру: еретика, отлученного от церкви (еще в 1901 г.) и покушавшегося на устои государства, или, гораздо чаще, обличителя несправедливости и "учителя жизни". Первые писали ему, что он "подлый лгун, лицемер, английский прихвостин, жидовский наймит", обрезание которого "в еврейство совершил некто г. Булатович" и который действует "под суфлерство жидов и масонов" (38, 331 и 578). Вторые обращались к нему с извечным вопросом: "Что делать?" "Что же делать?" - так и называлась статья, написанная Толстым уже после первой русской революции - в 1906 г. Он рассказывал там о своих беседах с людьми - и не только с рабочими, высланными из Москвы, но и, что особенно поразило его, с крестьянином-революционером: "Это был уже не безработный мастеровой, как те тысячи, которые ходят теперь по России, а это был крестьянин-земледелец, живущий в деревне". И все они задавали, как и их враги-консерваторы, один и тот же вопрос: "Что же делать?" Что мог ответить на это Толстой? И в одноименной статье, и в многочисленных своих сочинениях тех же годов он фактически отвечал на другой вопрос: "Чего не делать?" Он объяснял, что люди не должны делать историю, ибо не могут быть убеждены, что их деяния вызовут ожидаемые ими последствия. Они не должны "во всяком случае посягать на свободу и жизнь друг друга. Если же хоть часть людей отказалась бы от такого посягательства, "то чем больше было бы таких людей, там все меньше и меньше становилось бы зла на свете..." (36, 363-371). Противопоставляя "борьбе силою и вообще внешними проявлениями" борьбу "одной духовной силой" (36, 158), Толстой исходил из стремления, высказанного им еще в 90-х годах, - "верить в то, что человеку, а потому и человечеству, как собранию людей, стоит только захотеть, чтобы с корнем вырвать из себя зло" (52, 31). В этом можно обнаружить те элементы утопизма, которые противоречили всей историософии Толстого, но были широко восприняты его последователями. Каким же образом возможно превратить индивидуальную волю человека в волю "человечества, как собрания людей"?