– Обязательно напечатаем! – Марину лихорадило. Ясноглазый Сергей был создан для нее – именно такой. Редчайшее родство душ, судеб, совпадение до мелочей: любимых книг, детских впечатлений. Он был виден весь, до потаенных глубин души, до последнего донышка. И он так нуждался в ней.
   – Сядем и не будем больше говорить о прощаниях. Жизнь большая. И теперь все будет по-другому.
   – Я болел четыре года, читал и перечитывал Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Льва Толстого и иностранных классиков. Из русских поэтов моим любимым оставался Пушкин. Из прозаиков больше всего волновали меня Достоевский и Толстой. Меня просто околдовывала их глубина и полная искренность.
   Недавно я понемногу принялся за подготовку к экзаменам на аттестат зрелости. Рассчитывал поступать этой весной в Московский институт восточных языков. Да не вышло, снова захворал и был вынужден уехать сюда, в Крым. Прошел курса лечения в Ялтинской санатории Александра III, удачно перенес операцию аппендицита на туберкулезной почве. И вот… Знаете, Марина, я твердо верю, что теперь все пойдет по-другому. Я наберусь сил и сдам экзамены на аттестат зрелости!
   – Значит, вам семнадцать? Я старше. Старше на целый год и сильнее. Я очень сильная. – Она протянула перед собой крупные, тронутые загаром кисти. Сергей схватился за них, как за спасательный круг. Распахнутые его глаза смотрели в самые ее зрачки, погружаясь целиком в душу, в которой не было ни фальши, ни опасности, ничего, что могло оттолкнуть, ранить. Только чистота, жертвенность, милосердие. Бескрайняя любовь и нежность.
   – Пожалуйста, не оставляйте меня. Вы нужны мне.
   – А я без вас теперь просто не выживу! – Они обнялись, как давние близкие родственники после долгой разлуки. Как Рыцарь и его дама. Как мать и единственный сын… Марина с трудом высвободилась из объятий, ведь так стоять можно было вечно. А есть дела поважнее.
   – Ждите меня здесь, я принесу вам молока. – Она сорвалась с места и исчезла. Он остался один на берегу. В висках звенело, голова кружилась, и все произошедшее походило на сон. О, как ему не хватало такого друга, такой родной чуткой души. Безраздельно преданной. И какое милое, милое, родное лицо! Неужели фантазия опять обманула?
   – Пожалуйста, Господь наш, верни мне Марину. Всю жизнь до конца моих дней я буду ее послушным рабом. Любящим, надежным другом. Я буду ее ВСЕМ! И никогда не возропщу! – просил он у мироздания, представленного, казалось, от горизонта до горизонта во всей целостности.
   – Вот – удалось выпросить у тетки из крайнего дома целую бутылку козьего молока, и бублики от татарина еще тепленькие. Будем пить по очереди.
   – Я не голоден.
   – Вздор! Есть надо непременно. Учтите, я буду за вами следить очень строго. Пейте сейчас же! – Марина взглянула на его профиль, ставший таким родным. Детские губы коснулись горлышка бутылки, на тонкой шее ходил кадык. Жеребенок. Нет, он всегда был родной. Мерещился, мерещился, сегодня нашелся.
   «…наконец-то встретила надобного мне./У кого-то смертная надоба во мне» – эта формула отольется в строфу позже, но потребность родственного существа, существовавшая в Марине изначально – «до-родясь», так часто будет порождать фантомы, а она – ослепленная, кидаться навстречу, что ударам нет числа. Но Сергей – случай единственный и особенный. Именно ему и только ему она была жизненно необходима – как хлеб, вода, воздух, нужна любой, потому что любая – неверная, предававшая, отдалявшаяся, была талантливей, неповторимей, необычней всех.
   – А молоко вкусное, полынью пахнет. И я вас давно – всегда искал. Здесь у Максимилиана живут две мои сестры, они очень милые. Я приехал из Феодосии навестить их, сижу на пляже и вижу вас. Меня как прострелило – ОНА!
   – Не может быть. Я бы вас сразу заметила.
   – Вы не смотрели по сторонам. Сидели на берегу рядом с Максимилианом и рыли песок. Так сосредоточенно. А потом сказали: «Макс, я выйду замуж только за того, кто узнает, какой мой любимый камень». Громко сказали, я даже подумал, что для меня.
   – Правда, правда! Я помню! Макс посмеялся надо мной: «Влюбленные, как тебе может быть уже известно – глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе булыжник, ты совершенно искренне поверишь, что это твой любимый камень!»
   – А помните, что вы ответили? Правда не помните? Вы сказали ему: «Макс, я от всего умнею, даже от любви!» – Лицо Сергея озарилось счастливой улыбкой: – А у меня, это, правда, маленький секрет, уже была эта бусина! Вот чудо-то! Я нашел ее в самом конце апреля и загадал, что вылечусь и все переменится к лучшему. Сегодня 5 мая. Прошло ровно семь дней.
   – Это очень важно. Я верю – очень важно. – Марина вытащила из кармана матроски камушек. – Сегодня же повешу мой талисман на шнурок, – она сжала бусину в кулаке. – Не бойтесь, я ее никогда не потеряю. И не сниму никогда.
   – Никогда-никогда?
   – Никогда. И замуж выйду. Вы ведь сделали мне предложение?
   Его лицо на мгновение озарилось удивлением, почти испугом. Сергей соскользнул на колени у ее ног, обхватил их руками, уронил лохматую голову на подол полотняной матроски.
   Марина наклонилась и стала целовать залитое слезами лицо – мелко-мелко, нежно-нежно… Отстранилась, нахмурилась, сказала резко и честно, глядя в самую глубину синих бездн:
   – Только я ведь совсем нехорошая. Вы должны многое обо мне узнать.

«…Поэтом обреченная быть…»

   «Трудно говорить о такой безмерности, как поэт. Откуда начать? Где кончить? И можно ли вообще начинать и кончать, если то, о чем я говорю: Душа – есть все-всюду-вечно», – так начинает Цветаева воспоминания о Бальмонте, попытку расшифровки его, бальмонтовской, поэтической тайны. Ибо – у каждого поэта она своя. Душа, тем более окрыленная Даром, – предмет штучного производства. И верно – здесь ни начинать, ни кончать. Можно лишь подступиться слегка, дабы оправдать будущие оговорки в непомерность избранной темы.
   Марина родилась Поэтом, а значит – отступлением от нормы. Поэтический дар предопределяет особый состав всего существа, включающего, кроме прочих известных, некие иные сути, близкие непознанным, мистическим. Если построить метафору в русле компьютерных аналогий, то набор программ в системе «Поэт» (или «Творец») особенный, индивидуальный, и, кроме того, находятся эти программы в неконтролируемом разумом взаимодействии. Кто и как руководит ими – не стоит гадать. Процесс творчества, да и формирования самого мироощущения творца, представляет собой фантастически сложное сочетание программ разного уровня, исследующих как пласты вселенского масштаба, так и пылинки микрокосмоса.
   Личность поэта грандиозна и неизбежно деформирована, то есть является отклонением от усредненной нормы. Иной процесс восприятия информации, иной способ обработки, и главное – непременная устремленность к результату – получению преобразованной картины мира в виде сгустка поэтического текста. Поэт – инородец среди непоэтов, его устройство инако: «безмерность в мире мер». Но безмерность разная – разнонаполненная.
   Поэтический дар Цветаевой особого рода – это не бальзамические струи, врачующие раны, не уравновешенное, вдумчивое философствование. Маринин творческий арсенал взрывоопасен. Ее игры со стихиями страстей готовы уничтожить саму Марину, разнести все в клочья, заставляя потом с воем зализывать раны. Ради чего? Ради красного от крови словца – ради этого самого «воя», сублимированного в поэтической форме. Создаваемая внутри поэтовой души катастрофа необходима для остроты ощущения, для балансирования на самой кромке бытия-небытия. Какой-то частью сознания она осознает уникальность происходящих в ней процессов и как наблюдатель-естествоиспытатель торопится фиксировать результаты опыта во всей его.
   Цветаева работает на износ, не щадит никого и прежде всего саму себя, она не рассказывает свои истории, она предпочитает кричать, срывающимся, надорванным голосом.
   Мы впитываем эту квинтэссенцию мира, частенько не разбирая на детали, не расшифровывая метафор, а лишь угадывая ореол их многослойного смысла. Остается сгусток чего-то важного, невероятно точного, о чем иначе никак не скажешь. Перевод обыденности на язык сверхчувствования, сверхзнания необходим людям, обделенным даром поэтического видения. Любители поэзии, как правило, состоят из тех, кому в одномерности тесно, а самим в многомерное видение не попасть. Им присуща потребность дать своим мыслям величайшие по точности и красоте слова, научиться видеть мир так, как умеет только поэт. Поэт говорит для всех и за всех. В этом его безмерность и бремя. Именно Маринина жестокая вивисекция, обнажавшая самые больные нервы, дала возможность заговорить ее словами тысячи «безголосых» непоэтов, жаждущих, однако, выражения радости, отчаяния, ликования, боли, нежности более сильного, утонченного, чем позволяет привычный лексикон.
   Сколько женщин говорили Мариниными словами: «Вчера еще в глаза глядел…», «Мне нравится, что вы больны не мной…», «И будет все, как будто бы под небом и не было меня…» Или хлесткое:
 
Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, —
Пятью пальцами – да от всех пяти
Чувств – на память о чувствах добрых —
Через все вам лицо – автограф!
 
   И щемящее, написанное в двадцать лет:
 
Пожалуйста, еще меня любите, за то, что я умру!
 
   Она подарила нам авторство – дала права на все свои слова.
* * *
   Поэтами рождаются, но дар может проявиться раньше или позже, когда придет навык обращаться с «инструментом». Дар может целиком занять пространство души или выполнять роль творческой отдушины. Чем раньше приходит к ребенку умение владеть механизмом особого познания мира – его трансформирования, тем резче его отторжение от нормального познания.
   Все эти простейшие рассуждения (специалисты занимаются лингвистическими принципами поэтического языка на ином уровне сложности) необходимы как ключ к пониманию такого сложного явления, как «Поэт Марина Цветаева». Поэт, и ни в коем случае не поэтесса – заклинала Марина говоривших о ней.
   Девочка-Марина – уже аномалия. Уже в первых ее проявлениях становится очевидно: Марина была поэтом до рождения, скроена по особым лекалам. А потому обречена на собственное одиночество и собственную тайну, собственную радость и муку инакости. Изначально другая. Деталь из другого «конструктора», не встраивающаяся ни в какие предложенные модели.
   Не по мерке пришелся ей мир детских игр, наивных книг, методы взрослого воспитания, непременная дидактика обучения. Не умея общаться «на равных» с окружающими, Марина бунтовала, защищая свое пространство.
   Она была щедро одарена с ранних лет памятью, вниманием, интуицией, глубинным опытом познания, словно проживала не первую жизнь. Она слишком остро ощущала идущие к ней от мира токи, воспринимала сущее многомерно. Она понимала свою особость, ценила ее и резко сопротивлялась попыткам взрослых «сформировать» ее по общему шаблону, «встроить» в норму.
   В остроте ощущения бытия, жадности «проживания всех жизней» ей было дано много больше, чем обычному человеку. Свою «многомерность в мире мер» Марина несла как корону. Одна, иная, редко понятая, настороженная, готовая к отпору. Упорно и гордо она несла кем-то Высшим выданную привилегию и повинность Призвания.
   Призвания к служению Поэзии. А значит – неистребимую потребность вести диалог с высшими силами, каких не назови: судьбой, звездами, Абсолютом, Богом. Все ее существо, все ее творчество – противоборство несопоставимого – света-тени, добра-зла, пламени и льда, равнодушия-страсти.
   В Марине-поэте и человеке удивляет сочетание, казалось бы, невозможного: скрытности, ранимой застенчивости и поразительной открытости в поэтическом выражении своей личности. Как бы одинок, закомплексован, зажат в собственной скорлупе ни был поэт – творчество и есть тот запал, который взрывает все запреты, ломает все стены межличностных перегородок. Творчество – это свобода неординарности. Инструмент и материал демонстрации всего, не вписывающегося в норму: чрезмерность желаний, бури страстей, необъяснимости поступков, вызывающей дерзости, попрание законов морали, нравственности. Отсюда – из стремления Цветаевой объять все – ее неутолимая жажда страсти, впечатлений, андрогинность («Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное, – какая жуть! А только женщин мужчине или только мужчин женщине, заведомо исключая необычное родное, – какая скука!»).
   «Будьте как боги! Всякое заведомое исключение – жуть!»
   «Всякое заведомое исключение – жуть…» От этой всеядности экспансия в иные сущности, почти хищная охота за пониманием своего сложного, безмерного, жаждущего быть понятым Я.
   В отличие от множества талантливых творцов, бесконечно ищущих колею своего главного призвания, Маринин путь был предопределен изначально. Призвана в цех Поэтов еще до рождения, явилась на свет уже со сложившимся механизмом особости.
   На четырехлетнего ребенка обрушилась лавина слов, требующая складывания в созвучия рифмы. Неотвязные мячик-спрячик, галка-моталка, стол ушел, слон-стон. Чуть позже бездна чужих слов – уже сочиненных, магически сопряженных, наполовину непонятных, наполняющихся от этой непонятности особым смыслом, гипнотизировала девочку. Проваливалась в книгу, как в омут, да не в детскую, а в запретную, взрослую. Из хранящегося в комнате старшей сестры Леры собрания сочинений Пушкина вырастает «мой Пушкин» – наполовину угаданный, придуманный. Обожаемый, тайный – ее. А чей же? Раз за разом Марина переписывает околдовавшие ее строки «Прощай же море». Красиво, без помарок, в свою тетрадку. Как бы навсегда присваивая их. С шести лет она начала писать стихи сама и прятала от взрослых. Они считали эти словосложения обычной ребячьей забавой, а маранье бумаги – напрасной тратой времени, которое, как и бумагу, лучше бы использовать с толком. Например, на уроки музыки – мать серьезно вознамерилась сделать Марину пианисткой. Звуки, извлекаемые пятилетней крохой из рояля, были куда убедительней «испачканных» листов. В воспитательных целях направленность занятий Марины формировалась волевым усилием: играть – «да», писать – «нет». «Все мое детство, все дошкольные годы, вся жизнь до семилетнего возраста, все младенчество – было одним большим криком о листке белой бумаги. Подавленным криком», – вспоминает Цветаева через тридцать лет. Наверно, бумага у девочек все же была, но боль непонятости, отсутствия поощрения главного дара осталась.
   Марина обожала свой детский рай – дом в Трехпрудном. Вместе со своим одиночеством, запретами, тайнами, обидами, победами. Здесь она родилась, здесь, едва осознав себя, почувствовала в себе Поэта. Здесь произошла встреча, определившая Поэту его принадлежность к иному миру – миру высших сил, к вечному противостоянию добра и зла.
   «С Чертом у меня была своя прямая от рожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: Бог – Черт! Бог – с безмолвным молниеносным неизменным добавлением – Черт… Это была я, во мне, чей-то дар мне – в колыбель. (…) Между Богом и Чертом не было ни малейшей щели – чтобы ввести волю, ни малейшего состояния, чтобы успеть ввести как палец сознание и этим преодолеть эту ужасную сращенность… (…) …О, Божие наказание и терзание, тьма Египетская!» «Он сидел на Валериной кровати – голый, в серой коже, как дог, с бело-голубыми, как у дога, или у остзейского барона, глазами, вытянув руки вдоль колен, как рязанская баба на фотографии или фараон в Лувре, в той же позе неизбывного терпения и равнодушия. (…) Главными же приметами были не лапы, не хвост, не атрибуты, главное было – глаза: бесцветные, безразличные и беспощадные… Я его до всего узнавала по глазам, и эти глаза узнавала бы – без всего. Действия не было. Он сидел, я – стояла. И я его – любила».
   Для Марины он был Мышастый – имя настолько сокровенное, что произносила его девочка только в постели или шепотом. «Звук слова „Мышастый“ был сам шепот моей любви к нему».
   Марина ощущала верно – «это было в ней, чей-то дар ей в колыбель». И догадывается – дар поэзии – «отрожденная поэтова сопоставительная – противопоставительная страсть…»
   «Милый серый дог моего детства – Мышастый! Ты обогатил мое детство на всю тайну на все испытания верности. И, больше, на весь мир. Ибо без тебя бы я не знала, что он есть. Тебе я обязана своей несосвятимой гордыней, несшей меня над жизнью выше, чем ты над рекою – божественной гордыней – словом и делом его. Тебе я обязана своим первым преступлением: тайной на первой исповеди. После которой – все уже было преступлено. Это ты разбивал каждую мою счастливую любовь. Разъедая ее оценкой и добивая гордыней. Ибо ты решил меня поэтом, а не любимой женщиной».
   Отрожденная поэтова сопоставительная – противопоставительная страсть… – Бог – Черт. Потом станет ясно: душа Марины принадлежит Богу, но она отказывается быть его слепым орудием, отказывается подчиняться правилам игры в рабскую преданность, фальшивую праведность, жаждет диалога на равных. Вот за эту дерзость «несосвятимой» гордыни быть ей – Поэту – бесконечно низвергаемой в ничтожность своей человеческой уязвимой телесности. Ибо даже несосвятимая гордыня – орудие пытки. Ибо даже великий Поэт – смертен. С этим никак не могла смириться Цветаева. Наказание было жестоким. Наказание Тьмой. И принято без покаяния.
   «…Не тьма – зло, а тьма – ночь. Тьма – все. Тьма – тьма. В том-то и дело, что я ни в чем не раскаиваюсь. Что это – моя родная тьма!» Так наказание или подарок?
   Семья Цветаевых была в меру религиозной. Регулярные посещения Университетской церкви и традиционная православная вера считались достаточными. Не известно, какого бы агностика вырастило из бунтарки Марины более усердное воцерковление, изначально душой отрицаемое.
   Детское ощущение Марины, оставшееся от церковных служб, близко ощущениям других, куда более близких церкви детей (в том числе и А. П. Чехова), к атеизму отношения не имеет. Речь идет об отторжении детского сердца от холодности церковного ритуала, славянской невнятицы молитв и песнопений. Однако же глубоко залегло оно.
   «Ничего, ничего, кроме самой мертвой, холодной как лед и белой как снег скуки, я за все мое младенчество в церкви не ощутила… Бог был – чужой, Черт – родной. Бог был – холод. Черт – жар. И никто из них не был добр. И никто из них не был – зол. Только одного я любила, другого – нет. Один меня любил, и знал, а другой – нет… Одного мне – тасканьями в церковь, стоянием в церкви, паникадилом, от сна в глазах двоящимся… все славянской невнятицей, – навязывали, одного меня заставляли, а другой сам, и никто не знал».
   Внутренний мир пятилетней Марины держится на трех столпах: Пушкин, Мать, Мышастый. Черный чугунный Пушкин – первый ее поэт, первый брат по крови поэзии. Мать – дорогое и единственное существо, накрепко соединенное пуповиной со старшей дочерью вопреки многим несоответствиям. Черт – персонаж многовариантный, ему предписаны роли Тайны, Фантазии, Страстного любовника, душевного друга – ТОГО, без которого Марине не выжить, Той Силы, что сеяла зло, дабы добро имело силу окрепнуть и выжить в сражении с ним. Обличия Мышастый менял лихо, стоило лишь Марине пожелать.
* * *
   Марина пришла в мир поэтом. Но каким? Ориентиры определены: ПУШКИН, МАТЬ, ЧЕРТ.
   Это в самой глубине под горячими углями тайны. Ближе к поверхности, на уровне житейского понимания, персонаж ясный, открытый – отец.
   Мать и отец Марины – оба натуры недюжинные, от стихии обывательства отторгавшиеся. Оба с мукой в душе, оба пребывающие в своих мирах, между собой, как долго казалось, не сочетающихся.
   Отец Марины Цветаевой, Иван Владимирович Цветаев, родился в 1846 году в семье сельского священника из Владимирской губернии. Его семья была так бедна, что Иван Владимирович и его братья обычно бегали босиком, приберегая ботинки для поездок в город и на праздники. Мальчики учились много работать и жить согласно строгим моральным правилам.
   Следуя по стопам отца, Иван Владимирович готовился стать священником. Однако во время учебы в семинарии он жадно заинтересовался филологией и историей искусства. Способного семинариста отметили стипендией и поездкой за границу. Юноша совершает путешествие в Италию и Грецию. И столь вдохновляется античным искусством и скульптурой, что мечта о создании в Москве музея скульптуры становится самой страстной идеей его жизни. Талант и преданность делу молодого ученого способствовали становлению его академической карьеры. В 1888 году он был назначен профессором истории искусства Московского университета. Щедро одаренная, целеустремленная личность при необычайной мягкости и чистоте души была способна сдвинуть горы. Такой «горой», влекущей к покорению, была его мечта – создание в Москве Музея изящных искусств.
   Сорокадвухлетний профессор женился по глубокой любви на двадцатилетней красавице Варваре Иловайской – дочери своего друга известного историка Иловайского.
   Десять лет супружеская пара жила в полном взаимопонимании. Варенька имела легкий нрав и очаровательную внешность. Лишь общественное положение не позволяло Варе стать профессиональной певицей – она обладала красивым профессионально поставленным сопрано. Зато домашние приемы превращались в сплошные концерты, светское общество съезжалось на музыкальные вечера у Цветаевых. Романсы, баллады, арии из опер, дуэты с Варенькой блестящих вокалистов, блеск свечей, аплодисменты, букеты. Нарядная гостиная заставлена вазами с сиренью и нарциссами, окна в переулок отворены, и то прохожие, то мужик на телеге остановятся и разомлеют от выплескивавшегося на улицу пения. «Куды там театр! У нас здесь получше барыня поют!»
   С большого портрета Вари весело смотрит в мир цветущая молодая жизнь. Перламутрово-голубой флер воздушного платья охватывает стройный стан, мягкие завитки каштановых волос падают на виски – милая, нежная, вся в солнечном свете радости, удачно сложившейся жизни, она улыбается в полном неведении скорого несчастья. Дочке исполнилось семь, когда Варя родила мальчика. Андрюша – сын, мечта родителей. Комната роженицы завалена букетами белой сирени, на белых подушках разметаны каштановые пряди, щеки горят румянцем. Выйдя от жены, Цветаев тайком утирает слезы: у Вареньки неделю не спадает жар, и лица врачей на консилиуме не оставляют надежд. Едва протянув два месяца после рождения сына, молодая мать умерла.
   Несчастный вдовец невест не выбирал. Выждав год траура, женился в 1891 году вторично на подруге покойной жены – Марии Александровне Мейн. Он не искал любви, не бежал от одиночества, он считал долгом дать своим детям мать.
   Изменился быт дома, потекла иная жизнь. Снова работает в своем кабинете Иван Владимирович, снова в гостиной бушует рояль. Мария Александровна Мейн – натура творческая, серьезная пианистка, отказалась от концертирования по воле отца. Вместо романсов, арий из оперетт – Бетховен, Шуман, Лист, вместо кисеи нарядных платьев – монастырская строгость одежды, вместо живых цветов – кадки с пальмами и фикусами, вместо гостей и вечеров – музицирование и чтение с рассвета до заката. В спальне супругов, где кроме черного и белого не было ни единого цветового пятна, на картине над кроватью – черный на белом снегу Пушкин падал от пули черного Дантеса. Это повторялось бесконечно. Не удивительно, что картина могла повлиять каким-то удручающе трагическим образом на зачатое здесь дитя.
   …Ноябрьский день отгорел быстро. В Трехпрудном переулке под редкими фонарями блестит грязь. Листья на большом тополе, накрывшем ветвями полулицы, не облетели – скукожились серой хрусткой ветошью, шелестят на ветру. Тополь сторожит одноэтажный деревянный дом с выходящим во двор мезонином. Пять окон большой залы задернуты шторами, сквозь которые пробивается слабый свет: электричества в доме нет, горят керосиновые лампы и свечи. Но не свет этот скудный озаряет озябший тополь и скучный переулок. Музыка! То бурные рыдания рояля, то вздохи, то звонкая россыпь нот пронизывают воздух, расцвечивая серенький вечер божественным сиянием.
   – Все музицируют… И когда живут? – Пожилая дама в шляпе с вуалеткой выше подхватила юбки, теснее прижалась к своему спутнику, выделывающему акробатические трюки между луж ради спасения начищенного глянца туфель. Супруги направлялись в гости. Но когда бы они ни проходили здесь: утром ли, днем ли – плыли в волнах музыки.
   – Сам-то Иван Владимирович на фортепианах не играют и петь не горазды. А вот жен все берут музыкальных.
   – Ах, помните, как Варенька пела! Прямо-таки итальянская примадонна. Зайдешь к ним – душа радуется: нарядно, пирогами пахнет, везде букеты… Эта новая совсем не поет. Гордячка. Даже по-соседски никогда визита не сделает, да и к себе не пригласит. Что ж вы, Казимир Илларионович, сударь мой, весь подол мне обтоптали! Только что новое драпри обметали!
   – Так здесь же от колес завсегда выбоина, Наталья Петровна! Мы ж не в фиакре! Сами сказали: на Бронной извозчика брать будем, дешевле станет.